|
Из каменного сарая, где были заперты человек шестьдесят неклюдовских пленников, Павел Лепечев, политрук с «Гавриила», видел сквозь щели ворот и стен расстилающееся к югу плоское пустынное поле. Всю ночь, переходя от одной такой щели к другой, он вглядывался внимательно, жадно, стараясь не упустить из виду ни одной, даже самой ничтожной детали: каждый пустяк, каждая травинка могла стать всем в решительный миг. Он запомнил все наизусть. Но хорошего не было ничего.
Кустик какого‑то длиннолистого садового растения рос у самых ворот; лиловели мелкие гроздочки цветов. Прямо впереди – жердяная изгородь. А дальше за всем этим – километровая безнадежная полевая гладь. Лес только на самом горизонте, вдали. Каюк! Амба! Ничего тут не выйдет…
Их сарай стоял на длинном бугре, на самой окраине Кернова – сложенное из дикого камня небольшое строение. Кругом него росли редкие липы, березы; должно быть, раньше здесь был барский парк.
Под северным склоном бугра тянулась на восток тропа на Систа‑Палкино, теряясь неподалеку в густом сосновом бору. Прямо против сарая была довольно просторная, десятины три‑четыре, болотистая луговина. Там и сям по ней были разбросаны большие густые кусты ольхи и лоз. Перебегая от одного к другому, можно бы за две‑три минуты пересечь этот луг, добраться до леса… А за ним… Но нет! Нечего и думать! Как, когда?.. Только дурак поведет расстреливать в эту сторону, когда там, на поле, можно целую дивизию уложить… А вот – болото; слишком оно сочно, зелено, наверно, там вязель, топь. Застрянешь… и с горки все видно. Пока побежишь… Нет, нельзя! Что ж тут делать?
Отрываясь от своих наблюдений, Павел Лепечев кидался к товарищам.
– Братишки, братишки, только не унывайте! Авось! Придумаем! То ли бывает!
Группа арестованных, попавшая в этот сарай, отделена была от остальных пленных совершенно случайно, как махнулось рукой конвойному. Потом привели еще новых. Получился самый пестрый состав.
Человек двадцать осталось крепких, верных людей, коммунаров, на которых Павел мог надеяться, как на себя.
Жаль только вот, что ни одного флотского, кроме Павла, не было среди них.
Остальные сорок были люди совсем другие. Многих арестовали просто как бедняков: одного за «сочувствие», этого за то, что пахал барскую землю, этого за то, что «два сына в Красной Армии»… Огромное большинство из этих ни в чем не повинных людей было совершенно подавлено, смято, убито страхом и тоской. Самое слово «расстрел» сразу же сломило их. С ними Павел Лепечев попытался было вчера разговаривать, но не мог.
Одни из них сидели безмолвно, окаменев, на земляном полу, охватив руками худые колени. Другие, блестя шалыми, плохими глазами, метались всю ночь по сараю, ничего не видя. Третьи лежали, отвернувшись к стенке, бормотали, вскрикивали, скрежетали во сне зубами, бредили. Одною паренька всю ночь тошнило от страшной душевной муки, от невыразимого ужаса. С ним возился кто‑то из рабочих… Ах, сердечные вы мои! Эх ты, слабость человеческая, слабость!.. Да как же это можно так?..
Павел Лепечев никак не мог понять этого. Никак! Убьют? Быть этого не могло! Сдаться? Да будь они прокляты!
Павел Лепечев хотел еще жить. Много жить. Долго. Хорошо. Он хотел двигаться, кричать, дышать. Стоять на мостике и полными ноздрями ловить свежий ветер на полном ходу эсминца. Лежа в цепи, стрелять в белых гадов. Гулять с питерскими барышнями по Конногвардейскому. Читать газеты, книги, учиться… Построить Женьке парусник, который обещал. Поругаться с батькой насчет попов. Поехать в Москву, увидеть Ленина, сказать ему… Много сказать, много хорошего…
И он знал, он был твердо уверен, что иначе не будет, не может, не смеет быть!..
Сразу же по приходе, собрав вокруг себя тех, кто ему казался надежней, он поставил вопрос ребром:
– Ребята! Что же это такое? Срам, позор! Двести человек пленных; конвоя, гляди, столько не наберется, и – сдаться! Что мы – бабы? Не поодиночке будут выводить, времени не хватит. А партией поведут, как чуть подходящий момент – хватайся сразу за ихние винтовки, бей, кого можно… Вырвемся! Ну, убьют иного, так ведь в драке, в бою; какое же сравнение!
Кое‑кому это показалось трудно осуществимым. До места, очень возможно, оцепят основательно – не прорвешься… Но Лепечев не унимался.
Всю ночь, бросаясь от одного к другому, страшный, с запухшим глазом, с трудом двигая надорванной губой, он говорил, убеждал, упрашивал, ругая сомневающихся последними словами.
С ним заодно сразу же оказались почти все коммунары. Только двое из них, повидимому, так были удручены неудачей первого побега на форту, что категорически отказались пробовать.
– Пусть стреляют, проклятые! Пусть бьют! Все равно наша кровь им отольется!
Еще один был хромой. Он не мог бежать.
Человека четыре из беспартийных тоже примкнули к Павлу. Другие с мрачным исступлением поддержали тех, кто собирался мужественно встретить смерть, как нечто неизбежное.
Всего, таким образом, набралось у Павла человек около двадцати пяти.
На остальных он махнул рукой с горечью.
* * *
Солнце, огромное, сплющенное, малиновое, встало за воротами очень рано, в этот день восход приходится на три часа пятнадцать минут утра. Алые косые лучи прошибли пыльный сумрак сарая. С улицы доносились голоса. Жителей в деревне почти не осталось; значит, это «они» готовились к «делу». И, вслушиваясь в «их» громкие, спокойные переговоры, Павел почувствовал, как где‑то глубоко в нем с минуты на минуту все туже закручиваются, сдавливаются, сжимаются какие‑то тайные упругие пружины. Странное презрение родилось в нем. Презрение к каждому, кто может заранее примириться со своей собственной гибелью. Презрение к врагам, вообразившим, будто он, матрос Лепечев, старый матрос, в их власти. Этого Павла Лепечева вздумали убить? Расстрелять? Чтоб его не стало? Теперь? Посмотрим!.. Он даже не вздрогнул, когда за ними пришли. Он коротко бросил своим:
– Ну, ребята, помни!..
Весь до конца он сосредоточился на том, чтобы как‑нибудь не упустить чего‑либо нужного, важного, значительного. Теперь уже буквально каждый звук, каждый жест, любое обстоятельство могло в самую незначительную долю секунды резко перетянуть чашу весов. Весов жизни и смерти.
Почти тотчас же, в первую же минуту начала конца, на них в беспорядке обрушился ряд новых, неожиданных случайностей. Среди них, несомненно, были и ужасные, и благоприятные. Как различить их, как использовать их?
Прежде всего всю толпу пленных, кишевших в сарае, тюремщики решили разбить на две части.
– Ну, выходи человек тридцать! – сердито, зло крикнул какой‑то офицерик.
– Та… Ну, коди рицать! – повторил маленький солдат‑финн.
Что это значило? Как лучше поступить? Выйти первому, добровольно? Остаться, спрятаться?..
Смысла выбирать не было. Павел Лепечев вышел, повинуясь тому всегда жившему в нем благородному чувству, которое в детстве заставляло его не щупать воду пяткой, а разом кидаться в нее, которое позднее всякий раз побуждало итти вперед, навстречу опасности, а не выжидать ее приближения. Только поэтому!
В следующий миг Павел осмотрелся и увидел: в его партию попало только шесть или семь человек решительных. Остальные были мертвенно бледные, с перекошенными ужасом лицами, с трясущимися челюстями люди.
«Пропало дело! – подумал он. – А нет, к чёрту! Ничего подобного! Держаться надо».
Еще минуту спустя он вздрогнул. Их быстро пересчитали, окружили со всех сторон, повели… Куда? Да, да! Их повели мимо сарая, вниз со склона холма, через Палкинскую тропу… «Братцы! На луг ведут! К морю? К лесу! Братцы!?»
Над дорогой, в склоне бугра, слева от их пути, желтел небольшой, спешно вырытый окопчик – гнездо. Пулемет. Два «ингерманландца» возле него! Пулемет смотрел туда, на луг. А там, между кустами, не один только Павел, все разом увидели желтые, черные, белесоватые кучи мокрой земли, песка возле нескольких недавно приготовленных огромных ям. Могилы! Из пулемета будут…
Павел не успел сосчитать, сколько могил. Хватает! Шесть или десять – не все ли равно?
Важно другое. Они разбросаны по лугу в беспорядке. Одна – у самой тропы. Другая дальше, среди болота… Последняя, крайняя, вовсе далеко, на той стороне трясины и совсем (совсем!) возле самого леса… Павел Лепечев сжал зубы, чтобы они не стучали. Он опустил голову, чтобы как‑нибудь не блеснули глаза.
«К задней веди, сволочь! К задней! Слышишь! – неистово, весь дрожа, подумал он. – Неужели же это они нас из пулемета…»
Конвойные торопились, нервничали. Что‑то тревожило их. Или наши близко?
Почти бегом пленных погнали через болото.
Первая яма осталась влево. Вторая – вправо. Если бы Павел верил в бога, он перекрестился бы. Офицер, шедший впереди, свернул, прыгнул через канавку…
Да! Да, да, да! Их вели к крайней яме.
Ноги вязнут в мокрой земле. Желтые милые лютики бьют по рыжим ботинкам, оставляют на брюках золотистые лепестки. Кто‑то глухо причитает за спиной, всхлипывает. Нельзя смотреть, нельзя слушать!
Яма пришлась на бугорке. Длинный и глубокий ров. Желтые обочины. Стоящая на дне вода. В одном месте из стенки торчит обмазанный песком камень. Кто опишет чувство, с каким человек заглядывает в могилу, в которой ему суждено истлеть?
Конвойные, яростно крича, хрипло ругаясь, поставили пленных вдоль переднего края рва. Затем, быстро, торопясь, они двинулись врассыпную. Двинулись задом, не выпуская рва из‑под угрозы огня. Все дальше и дальше в стороны. Ложатся. Павел Лепечев замер: «Так и есть! Из пулемета хотят… Ах ироды…»
Взгляд его быстро метнулся вокруг. Он стоял на самом западном углу могилы, правофланговым. Этот угол почти соприкасался с идущей мимо полевой канавой. Заглохшая, заросшая травой, она тянулась мимо, уходила за спину, ныряла под ветхую жердяную изгородку, исчезала в лесу. Так!
– Братцы! – еще раз, в последний раз, в последний миг выговорил он полушёпотом. – Земляки! Давайте. Бежим врассыпную… Авось хоть кто…
Ему не ответили.
Он успел еще раз оглянуться. Непреодолимо захотелось, не теряя ни секунды, махнув рукой на всех, скачками ринуться к лесу. Страшным усилием воли он сдержал себя: это был бы конец! Одному? Ни в коем случае…
Солнце било в лицо. На горке можно было разглядеть пулемет в окопчике… Лес… Желтый домишко.
– Товарищи! – сказал вдруг негромкий, но очень твердый голос Годунова, хромого. – Товарищи! Братья! Покажем гадам, как умирают рабочие. «Интернационал», товарищи!
Сердце Павла Лепечева зашлось.
«Вставай, проклятьем заклейменный…» – не узнавая, услышал он в следующий миг и свой и другие хриплые, нечеловеческие голоса.
Но в ту же самую секунду он услышал и другое:
– Лайвонен! Сук‑кин сын! Чего ждешь? Дава‑а‑ай!
Тогда весь мир для Павла Лепечева вдруг потемнел, съежился, исчез. Осталось одно яркое пятно – далекий зеленый щиток пулемета и две человеческие головы рядом с ним.
Нельзя на таком расстоянии уследить за мгновенным движением, которым стрелок вдавливает гашетку пулемета. Глазами увидеть нельзя. Да и поздно. Можно только почувствовать это движение. Почувствовать заранее и ответить на него. Это будет чудом.
В тот момент, как пули с мерзким тупым звуком врезались в живую стенку, в тот миг, как одни люди, вскрикивая, стали падать в воду, стоявшую в яме, а другие с криком, с проклятиями напрасно бросились бежать, – в это мгновение Павел уже лежал на дне канавы. Или – нет, он не лежал. Чудовищным усилием всех мускулов, от затылка до пальцев ног, он, как ящерица, как змея, двигался, рвался, полз по этому дну под густым покровом травы. Острые листья осоки мгновенно изрезали ему в кровь лоб, щеки, уши. Он ободрал руки, в десятке мест разорвал форменку, тельняшку, клеш. Но он пробился за изгородь раньше, чем конвойные, вскочив, открыли отчаянную стрельбу по бегущим.
За изгородью канава поворачивала вправо.
Сам не понимая как, он тоже повернул вправо, как льющаяся струя воды. Здесь его уже нельзя было увидеть, но он этого не сообразил. Он сам ничего не видел. Он буравил головой траву, корни, холодную грязь. Бескозырка с золотою надписью, вмятая в землю, осталась где‑то за ним.
Только очень глубоко в лесу – гораздо дальше, чем требовала осторожность, – он вдруг, руководимый не слухом, не зрением, даже не рассудком, а непреодолимым и не всегда объяснимым инстинктом жизни, остановился, замер на месте, потом вскочил на ноги, выпрыгнул из канавы и мгновенно исчез за стволами леса.
Он бежал не дыша, схватившись рукой за грудь, все дальше перехватывая зубами нижнюю губу, бессмысленно повторяя на бегу одни и те же слова: «Минуточку, товарищи, минуточку!»
Когда его ноги подняли тучу брызг, а по рукам и по лицу хлестнули длинные зеленые листья камыша, он упал прямо перед собой, ломая стебли, в мелкую теплую воду…
* * *
Деревня Керново расположена в северо‑восточном углу небольшого Копорского залива. По берегу за сосновым бором разбросаны большие и малые валуны. Они же образуют в мелкой воде целые архипелаги миниатюрных скалистых островов. Самые дальние из них отрезаны от суши зеленым барьером, длинной и широкой лентой густо растущего высокого камыша.
От Кернова до Красной Горки прямиком, по воздуху, расстояние равно, вероятно, двадцати пяти, двадцати семи верстам. Если же огибать вдающийся здесь в море обширный полуостров, двигаясь по воде, обойти его, следуя за всеми изгибами береговой линии: мимо Осипова мыса, мимо Шепелевского маяка, мимо острова Горвалдайского и мыса Серая Лошадь, – тогда между Керновом и Горкой наберется по меньшей мере сорок верст.
При этом одно дело итти спокойно или скользить на лодке.
Совсем другое дело – то брести по пояс в воде, через силу преодолевая ее холодное тяжелое сопротивление; то пускаться, как был в одежде, вплавь, пересекая опасные, открытые места; то шарахаться в шелестящие зеленые дебри, как только усталыми, ослепшими от блеска волн глазами далеко впереди заметишь что‑нибудь вроде лодки… Бояться, что тебя вот‑вот увидят с берега. Не сметь и думать о выходе на сушу. Отдыхать, свертываясь мокрым комком на плоском камне далеко в заливе. Не знать, где же предел, где же конец этому страшному, проклятому пути: может быть, в Красной Горке (если ее взяли обратно наши), может быть, в Ораниенбауме, если бунт не перекинулся туда, может статься – в Питере… А то и нигде…
Ночью вздремнуть, но тоже не более часа, на сырой отмели, на крошечном зыбком островке. А потом снова в воду, опять в путь. И так – первую ночь, вторую, третью… Сколько же?..
Когда Павел Лепечев на утро третьего дня своего бегства достиг мыса Серая Лошадь, он уже не был похож на человека. Но выходить на берег было нельзя ни в коем случае. Кто там? А если – они?
В отчаянии он решил дождаться утра. На рассвете он огляделся, еле двигая раздувшейся шеей. С трудом, точно сквозь тяжелый сон, Павел Лепечев узнал все‑таки Серую Лошадь.
Он помнил твердо: Серая Лошадь также захвачена мятежниками. Надо было вести себя как можно осторожнее!
Неподалеку между ним и берегом торчал из воды большой ребристый камень. Павел добрался до него и вылез на его обращенный к морю бок. На воздухе было с утра еще холоднее, чем в воде, но у него не стало сил дольше мокнуть. Кругом стояла неверная полутемнота. Береговые очертания расплывались в белесой мгле. Море тускло светилось.
На несколько десятков минут Павел Лепечев прильнул к тепловатому морщинистому боку камня и перестал владеть собою. Он не мог заснуть, но тотчас же начал бредить.
Перед ним вдруг замелькали отрывочные странные образы: мать Аграфена Андреевна; адмирал Канин; старик на борту корабля; трамвай, красная переполненная «тройка», идущая мимо Апраксина по Садовой; та канава в Кернове возле ямы, куст чертополоха справа над ней (оказывается, он и этот куст увидел!)… Носом он потянул в себя воздух; ему почудилось, что вокруг остро, нестерпимо запахло печеным хлебом, как в корабельном камбузе… Он слабо застонал от голода. Потом, слабея, он увидел совсем невозможное: огромную тень. Человека в коротком пиджаке с большим покатым лбом, с бородкой клинышком. Человек легко шел к нему над водой, остановился, вгляделся в него с огорчением и жалостью… Откуда он здесь, на море?
Вздрогнув, Павел очнулся. Солнце взошло. Нет, чтобы не упасть, не умереть, не захлебнуться во сне, был один исход – итти, итти, итти… Собрав все силы, всю волю, он медленно слез с камня, вышел из‑за его бока на чистую воду и вдруг… Сердце его чуть не лопнуло. Он громко вскрикнул. Он еле удержался на ногах.
Солнце не только взошло. Оно уже осветило лес, далекие домишки на берегу за ним. Между этими легкими бараками высоко в небо был воткнут черной тонкой иглой флагшток. И на флагштоке, освещенный утром, колеблемый легким бризом, трепетал маленький, ясно видимый снизу флаг. Красный флаг. Красный?! Да, красный!
* * *
Около полудня восемнадцатого июня трое красноармейцев с форта Серая Лошадь вышли по какому‑то поводу к морю. Идя по песку, они увидели шагах в пятидесяти от себя прибитого волнами к берегу утопленника. Он лежал лицом вверх, у самой воды. Обращенное к небу лицо его было водянисто, бледно, страшно. Глаза затекли.
Красноармейцы подошли вплотную. Один из них хотел поискать, не сохранились ли в карманах мертвого какие‑либо бумаги.
Нагнувшись, он осторожно попытался перевернуть тело, взявшись за синюю форменку. В тот же миг все внезапно бросились в стороны. Мертвец чуть‑чуть приоткрыл глаза – обозначились только белые узкие щелки..
– Бра… братцы… – еле двигая языком, вздохнул он. – Не оставьте, брат…
Так Павел Дмитриевич Лепечев, матрос, комиссар «Гавриила», единственный из двухсот пленников, расстрелянных Неклюдовым на керновском мокром лугу, вернулся к своим, к красным.
Глава XXII
Дата добавления: 2015-08-03; просмотров: 83 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
ДВА ФРОНТА | | | ЧЕТЫРЕ ПИСЬМА |