|
Полтора года назад, в первые дни после Октябрьского переворота, Володе Щегловитову, сыну действительного статского советника Ивана Щегловитого, внуку сенатора Бориса Владимировича, показалось, что жизнь сделала ему неожиданный подарок. Мог ли он мечтать о такой удаче?
Правовед, воспитанный, как в тепличке, словно выращенный на клумбе, единственный сын (у него была, правда, сестра, но это – не в счет!), он был с детских лет романтиком, фантазером, поэтом. Грезил о бурях, о подвигах, о возможности переживать трагедии и драмы, проливать кровь и спасаться от опасностей, преследовать жестоких врагов и мстить своим гонителям… В училищном журнале, на его меловых страницах, он рано начал печатать недурные стихи – подражательные стихи о боях с чернокожими варварами, о плясках таитянских женщин… Написал реферат об Уайльде под заглавием «Да здравствует ложь!» Приводил в трепет знакомых гимназисток и институток, признаваясь им, по Бальмонту, что пресыщен «лазурью успокоенных мечтаний» и хочет созерцать пылающие здания и трупы на мостовых. Начитавшись других поэтов, утверждал, что предчувствует свою смерть от пули или дротика, не «на постели, при нотариусе и враче», а где‑либо в густой чаще, которая остро и пряно благоухает лесными травами забвения… Предчувствует и радуется ей!
Но, увы, – это все было выдумками, игрой, фантастикой…
Он рвался в четырнадцатом и в шестнадцатом годах на войну: не пустили! В шестнадцатом году ушел в юнкерское лучший друг, Владек Щениовский… где‑то он теперь? Как он стремился поступить так же! Не позволили!
Юрка Жерве на год только старше… он тоже поступил в Константиновское, потом попал в Императорскую ставку, в Могилев. Потом… странно, конечно: его обвинили в ужасной мерзости, в измене Родине… Хотя – как сказать? Говорили, будто он связался с Вырубовой, с Распутиным: по их заданиям где‑то в Румынии переправлял немцам секретные документы, чтобы способствовать победе Германии… А что ж? Может быть, он был прав: победили бы немцы, не было бы всего этого…
Да и вообще: а что же ему было делать? Как этот негодяй, Евгений Слепень, стать знаменитым летчиком, истребителем, носить офицерский Георгий, носить розетку Почетного легиона (как же – русский acc!), и все для того, чтобы теперь в большевистских газетах печатали о том, что он (докатился! достукался!) в «лихом бою сбил над Каховкой известного белого летчика Козодавлева»… и это – герой!? А ведь был в той же, в нашей компании!
Да, сколько людей, столько судеб… Но тогда‑то, тогда как он завидовал им всем. Они жили, а он?
Вот почему, когда через месяц после Октября к ним на квартиру пришел однажды человек, которого Володя даже про себя старался не называть по имени, когда он пообещал ему жизнь, полную борьбы и движения, жизнь мужчины, неминуемо влекущую за собой близкую победу («Сами сообразите, Щегловитов, – не будем уж говорить, между нами, о благородстве и праве, – сами сообразите, на чьей стороне сила. На стороне кучки фанатиков, ведущих за собой быдло, или на стороне некоронованных владык мира, у которых в руках все? Кто победит – ответьте себе сами… Тогда невесело будет примыкать к нам; поздновато; лучше сделать это теперь, в тяжелую минуту!»), он с восторгом ухватился за его предложение. Зажмурив глаза, он прыгнул в его объятия… Ох, и цепкими же они оказались… И теперь…
Дедушка умер. Ему было около восьмидесяти: в этом возрасте тюремный режим «противопоказан», чёрт возьми… Отец, мать и Наташа бежали на Кубань… Им было трудно, но теперь они уже давно там, счастливые! А его – его не отпустили! И вот он здесь, в этом страшном голодном городе, в этом Дантовом аду… Один. Да, именно один! «Я хочу горящих зданий?..» Мордами бы, мордами бы вас сюда, в эти пожарища, господа Бальмонты! Чтоб чувствовали!
Утром он уже совсем было собрался итти в штаб обороны… Вдруг Марья Дмитриевна, Машка, постучала в дверь. Спрашивали его… Кто‑то в очках.
Вышел на кухню. У двери завязанный, точно от зубной боли, с прикрытой бинтами черной бородой, действительно в очках, стояло его бывшее сиятельство, Борис Павлович, граф Нирод. «Нет, нет… Он – на один миг!»
Не присел, не разделся… Сунул в руки конверт – немедленно доставить самому Лишину (сколько теперь этих «самих»?!), дрожащими руками закурил махорочную папиросу. Шёпотом просил непременно передать, что у Маленького – сорвалось.
Да, Маленький был в Нарве. Потом – там. Пробрался в эти проклятые подземелья, зарыл все, как было условлено… Но, видимо, его выследили. За ним, по следам, пришли с собакой. Путь был отрезан. Он не смог уничтожить тайник: бежал через болото, по колено в воде, рискуя утонуть… Если теперь найдут спрятанное, тогда… Надо что‑то срочно предпринимать, но что? Ах, да нельзя мне самому к Лишину, нельзя, нельзя! За мной за самим следит Чека! Я с трудом оторвался от них на Воскресенском, через проходной двор…
Он ушел. Володю, как всегда в таких случаях, стало слегка противно поташнивать… «Я хочу кинжальных слов и предсмертных восклицаний!» Нет, не хочет он их, ничуть не хочет больше!
Подавленный, он не спросил Нирода о человеке, который его единственно, может быть, еще интересовал в этой пустыне, о невестке Маленького, о милой, несчастной «бедной Лизе»… Э, да что спрашивать? Разве он ответил бы? Ушел бы в свою раковину, глаза бы заблестели подозрением, тонкие пальцы душителя задрожали бы еще сильней… Мерзкий садист! Конспирация! Тайны! И все равно все вот‑вот рушится… «Помощь близка!» Да где она, откуда она придет, эта помощь?
Когда Володя собрался итти, ненавистная дура эта, Марья, заигрывающим голосом спросила, не получит ли он сегодня пайка? Его всего передернуло: «Получу, получу иудины золотники, радуйся!» А тут еще снова попала на глаза газета: «Подвиг военлета Слепень Е. М…. Благородный подвиг честного гражданина Слепень послужит примером для сотен бывших царских офицеров».
Схватив газету, он яростно скомкал ее, швырнул в печку. Да, вот! Этот заработал безопасность; расстрелял в воздухе своего однокашника, негодяй… Машка, хозяйка, тоже ничего не боится: акушеркина дочка, советская барышня, мерзавка… А он? А он? А он?!
По окончании совещания у начальника обороны товарища Шатова товарищ Щегловитов побродил немного по Петербургу… Мучительно сознавать, как он любил когда‑то эту «Северную Пальмиру», этот «стройный и строгий град» и как ненавидел теперь «Красный Питер», «колыбель про‑ле‑тар‑ской революции»! Ненавидел и не мог не смотреть на него!
Потом позвонил из какого‑то учреждения своему двоюродному дядюшке, Константину Лебедеву, на Пантелеймоновскую, 7.
Лебедев, в прошлом полковник и без пяти минут генерал‑майор, служил теперь инспектором артиллерии штарма 7 в Новгороде. Приезжая в Петроград, он останавливался у приятеля, начвоздухсил округа Бориса Лишина, «нелетающего летчика». Он обрадовался звонку. «Ну, что ж, топай сюда… В Новгород? Завтра? Ничего, я тебя уложу спать тут… Ну, чего‑чего, а этого хватает… Давай, давай: поговорить есть о чем…»
День был холодный, резкий: четыре градуса по Реомюру. Дул легкий норд‑ост – оттуда, из‑за Выборгской стороны. Щегловитов ходил по столице обиженный, недовольный. Ему было горько, больно, тошно. И главное – он боялся. В этом городе каждый камень, каждый дом, каждый мост напоминал ему все о том же, о великом несчастии. Каждый извив Мойки или Фонтанки казался я добитой насмешкой, намеком: «Чем ты был, Владимир Щегловитов, и чем стал, и что есть у тебя?»
На пустынном Марсовом поле возвышались посередине гранитные стенки братских могил. Высеченные на камне торжественные стихи звучали для Щегловитова чуждо, высокопарно. «Жертвы революции, будь им неладно! – зло думал он. – Какие жертвы? Вот настоящая жертва – я!»
Навстречу ему то и дело попадались озабоченные, хмурые рабочие с винтовкой за плечом. Они мимоходом, без всякого особого выражения, взглядывали на встречного безусого военного врача, но этот военный врач уже недоверчиво ускорял шаги.
«Победители проклятые! – шептал он про себя. – Ну, постойте, голубчики!»
Он проходил мимо спокойно идущих по тротуару интеллигентных с виду людей, пожилых, в очках и с бородками, мимо молодых женщин, барышень. Он едва удерживался, чтобы не толкнуть их свирепо локтем. «Подлые! Примирились? Пайки получают? Служат? Какое они имеют право так служить, спокойно жевать свои хлебные восьмушки, спать, дышать, ходить в кино, щебетать о пустяках, пока он, Щегловитов, мучится, не спит ночи, трепещет и ненавидит?»
Во многих местах – на набережной, за тыльным фасадом Инженерного замка, на маленькой площади возле Михайловского манежа – рабочие отряды и красноармейцы дружно, без отдыха, обучались военному строю. На деревянных станках висели набитые сеном мешки. Обучающийся делал свирепый выпад, штык глубоко входил в мешок. Щегловитов с брезгливым ужасом смотрел на все это: если бы они узнали, кто такой этот недурненький, белокурый военный, они кинулись бы колоть не мешок, а его, Володю Щегловитова, помощника начальника отдела снабжения сануправления штарма 7.
«У, быдло!»
Он не удержался, зашел на Кирочную, 34, вошел в бывший свой двор, поднялся на свою лестницу. Дверь квартиры № 4, бывшей квартиры Щегловитовых, была открыта. Из кухни слышались беззастенчивые веселые голоса. Какая‑то небрежно одетая быстроглазая девушка выскочила оттуда, побежала наверх. Другая, высунувшись, крикнула ей вслед:
– Лелька! Ты вечером к нам приходи потанцевать… У вас же битком, негде…
Володя скривился, точно ему воткнули нож в тело. «Пришли, влезли в чужую квартиру, смотрят в чужие окна, спят на чужих, шегловитовских, кроватях, барабанят по клавишам прекрасного ренишевского рояля… Танцуют! У них – битком! Ну, хорошо! Танцуйте, идиотки. Вы у меня затанцуете!»
Проходя обратно на улицу, он увидел в подворотне, за пыльным стеклом, старую доску с фамилиями жильцов. Он вздрогнул. Там так же, как и пять, как и десять лет назад, все еще было написано: «№ 4. И. Б. Щегловитов». Что это? Добрый знак? Намек на то, что все нынешнее – временно, случайно? Или, наоборот, – это свидетельство о полной отставке, о том, что никому никакого уже дела нет до каких‑то Щегловитовых, что людям даже в голову не приходит снять эту самую надпись, заменить ее другой?..
Он вышел на улицу. Напротив высилась все та же церковь Козьмы и Демьяна. В садике бронзовый орел на глыбе гранита попрежнему пластал в воздухе неподвижные крылья. Сколько раз еще мальчиком в синей курточке с мерлушкой, потом гимназистом, потом правоведом он проходил мимо этого орла – памятника которому‑то из гвардейских полков. Нес воздушные шарики, тащил красные санки с кисточками, мечтал о будущем. О каком будущем? О таком? Нет!
Он пошел на Пантелеймоновскую, кусая губы, с глазами, полными слез. «Хорошо! – злорадно, хотя и неуверенно, думал он. – Хорошо! Посмотрим! Теперь уже недолго. Если ваши главные таковы, как этот Шатов, так мы еще поборемся… Да, но не ошибаемся ли мы? Боже мой, это будет ужасно…» Начвоздухсил Лишин, живучи с одним только своим вестовым, занимал всю целиком огромную и очень богатую реквизированную квартиру в доме 7 против Соляного Городка. Реквизированную! Это до сих пор коробило Щегловитова.
В комнатах стояла дорогая великолепная мебель. Запыленные ковры поражали величиной и были, несомненно, настоящими восточными. В громадных библиотечных шкафах тускло поблескивали корешки книг. Но красное дерево трескалось и лопалось то от зимней сырости, то от летнего зноя. Ковры ела ненасытная моль, целыми эскадрильями плававшая в застоявшемся воздухе.
Замки комодов, буфетов, шифоньерок были безжалостно взломаны, ящики выдвинуты. Тонкое белье, разные безделушки, посуда, теплые вещи в беспорядке валялись там и сям. Видно было, что все это вынимается, тащится куда попало, меняется на масло, на молоко, на самогон, дарится, может быть приходящим… Голландского полотна простыни вестовой, вероятно, рвет себе на портянки. Посуду не моет, а просто выбрасывает грязную на помойку: в буфетах новой невпроворот! На кухне, под раковиной, накопилась целая груда севрских, саксонских, датских черепков…
Чтобы пройти в обитаемое помещение, приходилось пересечь бывшую столовую, обставленную в ложно‑народном лубочном вкусе. Тут пахло затхлой кислятиной. На полубуфете виднелась целая батарея хрустальных графинов; от них резко несло «авиационным запахом» спирта‑сырца.
У дальней стены Щегловитов заметил кожаный диван. Насупротив его, на другом простенке, была кнопками приколота многократно пробитая пулями игральная карта, пятерка пик. Вся стена вокруг нее была исклевана выстрелами. Штофные обои висели лохмотьями. Из‑под них на пол сыпалась штукатурка. Два монтекристо, браунинг и парабеллум валялись на диване. Криво стояла фарфоровая миска, наполовину полная разнокалиберных патронов. Пол вокруг был усыпан стреляными медными гильзами; некоторые уже расплющились, другие были вдавлены в паркет. Видимо, по ним с полным равнодушием ходили, и никому не пришло в голову хоть раз подмести тут.
Щегловитов, морщась, прошел через столовую туда, где слышались голоса, – в кабинет. Навстречу, услышав шаги, обеспокоенно выглянул полковник Лебедев, дядюшка Щегловитова.
– А! Это ты?! Ну, ну…
Глаза его очень блестели, от него уже пахло спиртом, ремень был опоясан не вокруг талии, а наискось, через плечо.
– Иди, иди, племяш…
«Ну и видик!» – сокрушенно подумал Володя.
Борис Лишин, в помочах по рубашке, лежал с ногами на широкой ковровой оттоманке. На полу рядом стоял такой же, как в столовой, граненый графин, кувшин с водой, несколько тончайших хрустальных винных стаканов. На постланной по сиденью стула газете лежала буханка солдатского хлеба, две или три ржавые селедки, вязочка тарани. Щегловитов посмотрел на Лишина с удивлением: без пилотки он, оказывается, был лысым: не совсем, но изрядно.
Блеснув стеклами пенсне, начвоздухсил округа кивнул вновь вошедшему.
– Садитесь, Щегловитов… – равнодушно пригласил он. – Обойдемся без явок… Да ну его, надоело: кукольная комедия! Мне про вас и Лебедев говорил и Кандауров… Хватит! Вас одна фамилия достаточно рекомендует… Садитесь, пригубьте авиаконьячку… Выдерживаете такое? Доктора обычно одобряют… Ну? Так на чем ты остановился, Константин?
Лебедев забегал по комнате взад‑вперед.
– На том остановился, что у вас тут ничего понять нельзя! Ерунда на постном масле… Каша какая‑то! Семь пар чистых и семь нечистых, эллин и иудей, все смешалось в доме Облонских… Это к добру не приведет, увидишь!
– Как сказать! – загадочно проговорил Лишин, нагибаясь и наливая спирт в стаканы. – Пожалуйста, доктор! Причащайтесь, «прозит!» Как сказать, друг милый, как сказать…
Он закашлялся.
– Не «как сказать», а безобразие! Что за типы, что за физии?! Кто этот Шатов? Откуда он? Красный? Так почему же ты тогда при нем так неосторожен?
– Он действительно производит несколько странное впечатление, – принимая из рук Лишина стаканчик, вступил в разговор Щегловитов. – Я, собственно… По какому мы поводу выпиваем, господа?.. По первому впечатлению – какой‑то «студент‑боевик» из подпольного кружка… Жаргон типичного «товарища»… А по тому, что он говорил, я бы, пожалуй, принял его за нашего… Вернее, не по самим словам, а по тому, что из них неизбежно следует…
Лишин, немного открыв рот, воззрился через пенсне на Володю.
– Как сказать! – заметил он в следующий миг неопределенно. – Как сказать, господин медик!
Константин Лебедев плюнул.
– Слушай, что ты паясничаешь, Боря? Заладил: «Как сказать, как сказать!» Ну, сказывай, девица, сказывай! Мы ведь не за шуточками к тебе приехали. Делай свое сообщение. Правильно: кто этот Шатов, хотим знать! Еще кто был? Черноволосый такой, лохматый, на манер митингового «орателя»… Вилье? Вальди? Как его? И еще там вертелся англичанин что ли, с велосипедом… Полу‑Вильбур Райт этакий! Кто они, зачем? Какую‑то вы шантрапу пригреваете, чёрт их возьми совсем… И вообще: что у вас тут такое происходит?
Лишин помолчал. Потом, залпом опрокинув в горло стакан, закусил селедкой и хлебом. Лицо его выразило омерзение; с крайней брезгливостью он почистил ладонь о ладонь.
– Я, мой друг, редко паясничаю зря! – назидательно выговорил он. – Тем более теперь. Тебе – что же? Министерский доклад о внутреннем положении! Изволь!
Он еще помедлил, подумал…
– Начать надо с того, что вы, друзья мои, – бурбоны. Офицерики, пешки, ничего не смыслящие в политике. Вон, спросите у дядюшки у вашего, молодой человек, какая разница между большевиками и эсерами… Разве он знает?
– Все одним миром мазаны! – хмуро проворчал Лебедев.
– Как сказать, ваше высокоблагородие! Ей‑богу смешно: сидят такие «благородия» и воображают, что политику можно делать чистыми руками, на честность, без мошенничества… Гремит труба: «Проклятые большевики, иду на «вы»! Полковник Лебедев». Деточки! Наивные ребятки! В дурачки вам с нянями на сундучках играть! Ох, как вы мне все надоели, благородные шляпы! – он даже скрипнул слегка зубами.
– Я совершенно так не думаю! – куда более мирно пробормотал Лебедев. – Ну, ну… вали дальше!
Лишин покосился на него.
– Действительно: кто такое Шатов? А ты как думаешь, кто? Ну, да, – бывший анархист, ныне – большевик, доверенное лицо самого Зиновьева… Съел? Ты ко мне лезешь: кто он да кто он, а что я – исповедовать его, что ли, уполномочен? Явлюсь в Комитет Обороны, и так‑таки «по‑большевистски, ребром»: «Скажите, ангел мой, откройте мне вашу душу: вы – за Ленина или за нас?» Гран‑мерси! Я не очень люблю в Чека сидеть, не знаю, как ты… А вот мне другое кое‑что известно: товарищ Шатов в апреле был комиссаром бригады на Олонецком фронте. Он – комиссаром, а комбригом – Володя Люндеквист. Чувствуешь? И они вдвоем через два дня на третий слали сюда телеграммки: «Погибаем, спасите! Наш фронт – самый важный! Главный удар на Питер будет отсюда!»
А это – что значит? Значит: «Снимайте с других участков моряков, курсантов, коммунистические отряды… Оголяйте нарвское направление… Гоните их сюда, к нам, в болото, в тайгу…» И сняли немало… Это, по‑твоему, как? За нас или за Ленина?
За нас! – ответил он тотчас же сам себе, не дожидаясь реплики Лебедева. – Так, может быть, Шатову этому командование фитиль вставило за панику? Как раз! В первых числах мая Шатов по особому настоянию Зиновьева назначается членом Реввоенсовета Седьмой… И слушок есть – Люндеквиста не сегодня‑завтра переведут туда же, начальником штаба… Это – Яльмаровича‑то, а? Ты вдумайся, вдумайся! И сообрази: ничего я спрашивать у Шатова не намереваюсь. Зато я смотрю и вижу, и мотаю себе на ус… В писании сказано: имеющий уши слышати, да слышит!
– Ты что же? Хочешь сказать, что Шатов…
– Ничего я тебе пока что говорить на собираюсь, душечка. И другим не советую говорить!
– Нет, убейте вы меня! – Лебедев с внезапной яростью хлопнул себя ладонью по колену, – я этого не понимаю и, видимо, никогда не пойму. Туп, глуп, неразвит! Объясни ты мне, ученый: вот Зиновьев. Так он‑то кто же в конце концов? Председатель Коминтерна или такая же редиска – сверху красно, внутри бело – как мы с тобой? Он же – не рабочий. Он же – интеллигент, человек грамотный… Как мне поверить, что он такая уж шляпа: бумажку подсовывают, подписывает. Явную чушь в глаза порют: Олонецкий участок – главный! – верит! Советуют Вольдемара Яльмаровича начштабом делать – делает! Да будь ты проклят: не понимает он что ли? Поверить не могу: немыслимо это!
– Конечно, немыслимо! – отозвался с дивана Лишин, равнодушно рассматривавший потолок.
– Ну так тогда – что же? И Зиновьев, по‑твоему, тоже на нашу руку гнет?
– Фу ты, господи! – вспыхнул начвоздухеил. – Да кто тебе, чудило, сказал, что на нашу?! За них, за нас! Экая ей‑богу неповоротливость мозгов медвежья! Или – или и середины быть не может! А тебе не приходила в голову такая странная идея, что он, может быть, и не за большевистское Цека, и не за нас, а? Что он нас, конечно, ненавидит и боится, но Москву и Ленина еще во сто раз более? Что они ему поминутно свет в окне загораживают, потому что в глубине души ему плевать на всякие идеалы, на всю политику, а хочет он одного: власти! Кому? Себе самому! Хоть день, да мой! Любой ценой, чего бы она ни стоила! Может быть, он Ленина втайне больше, чем ты, ненавидит…
Лебедев, бывший полковник, ныне инспектор красной артиллерии, посмотрел на Лишина, как бык, которого ударили обухом по лбу.
– Ну, голубчик, ты это что‑то уж… тово! Загнул! Не верю!
– Позвольте, Борис Петрович, – осторожно вступился Щегловитов. – Ваше… ваша гипотеза кажется мне… немножко смелой… Ведь этот Зиновьев, он же знаком с их марксистской литературой как‑никак! Он должен понимать: это – не шутки! Ну, хорошо, – чудовищное самолюбие, не спорю… Может быть, он в бонапарты метит, как это, простите, не смешно… Допустим! Полная беспринципность, вполне возможно; считает себя этаким Маккиавелли… Но при такой игре ведь это же помимо его воли так на так выйдет, как говорят. Хочет он или не хочет: если он пойдет против Ленина, против их Цека, так тем самым он… за нас станет!
Лишин, скинув ноги с оттоманки, вдруг сел и возвел очи горе:
– Слава богу! – с облегчением вздохнул он. – Поняли. Уразумели! Наконец‑то! Да, именно так оно и есть: выходит, что станет за нас. Станет, рано или поздно. И это – главное! Вся их сила проклятая – в единстве, в том, что их Центральный Комитет это действительно мозг и сердце всей их партии, не то, что у других… Расколись они надвое, натрое – наше дело было бы сделано. Значит, мы и должны влезать в каждую их микроскопическую трещинку, расширяться там, как вода расширяется, замерзая, рвать к чертям этот гранит… Зиновьев! Конечно, у меня нет в руках никаких документов (Эх, если б были!)… Понятно, я его не исповедовал, интервью у него не брал… Но Боря Лишин никогда ничего не забывает. Он помнит октябрь семнадцатого. Ленин тогда, – чего уж там, – прямо вперед шел, грудью… А этот «ситуаэн Зиновьефф»? Он сдрейфил, смылся до лясу, отсиживался, выжидая, чья возьмет… Большевики взяли! Ну что ж? Он вылез… примкнул… Власти‑то хочется, а к нам податься, у нас ее ему не получить никак… Но примкнул он, я так думаю, до первого случая… Он – трус. Он и нас боится, и их боится, и…
Лебедев мрачно, хмуро все еще глядел на него, потом потянул к себе адское пойло. Все это было слишком крепко закручено для него.
– Не знаю… Не верю! – бормотал он, наливая спирт в стакан. – Этого не может быть!
Лишина передернуло.
– Ах, ты не веришь? – тонким голосом, ласково, с какой‑то странной дрожью внезапно заговорил он, и Щегловитова почти испугал этот его новый тон. – Ты не веришь, дружок мой? А хочешь, я тебя сразу уверю? Хочешь, я тебе скажу то, чего ты еще не знаешь? Гы! Что ты?! Юденич не знает. Колчак не знает. За границей не знают об этом… А дорого бы дали, чтобы узнать! Хочешь?
Полковник Лебедев сомнительно повел на него взглядом, потом быстрым движением схватил Лишина за локоть.
– Что? Что такое? – вдруг взволновался он. – Ну? В чем дело? Да что ты меня изводишь, Борис! Ты не чепуши! Это – что фронт‑то прорвали тринадцатого? Знаю давно! Чушь: заткнут сто раз… Боря?!
Лишин молчал и щурился, видимо наслаждаясь игрой. Потом, медленно подойдя к двери, он заглянул в соседнюю комнату и плотно прикрыл створки. Такой актер! С нарочитой неторопливостью, видимо обдумывая что‑то, он вернулся, сел на диван и поманил обоих к себе пальцем.
– Смотрите у меня!
И Лебедев и Щегловитов двинулись к нему с полной покорностью.
– А что ты скажешь, – не спеша, стараясь продлить удовольствие, начал начвоздухсил шёпотом, вплотную вклиниваясь между ними, – что сказали бы вы оба, дорогие друзья, если бы я вас поставил в известность… М‑м‑мда… Ну, хотя бы о том, например, что дней пять назад принято решение… Об эвакуации Питера!
Щегловитов открыл рот. Лебедев так резко отпрянул назад, что графин, стоявший на полу, опрокинулся, разбился. По паркету побежала лужа; острый запах сивухи шибанул в носы.
– А что вы мне дадите, господа, – не обращая никакого внимания на это, зазвенел голосом Лишин, нелетающий летчик, – за другую новость? Что, ежели подписан и второй приказик? О том, чтобы – в случае чего! – корабли Балтийского флота не отдавать в руки врага, а затопить в гаванях… Что вы мне на это скажете, а?
Может быть, тридцать секунд, может статься, минуту длилось молчание. Потом полковник Лебедев, плечистый, тяжелый, седеющий, с шумом встал. Он задыхался и положил руку на сердце. На его грубом большом носу вдруг налились синие жилки, клеймо пьяницы.
– Слушай! – хрипло, с отчаянием выдавил он. – Ты… смотри! Такими вещами, брат, не шутят! Это – правда?
– Правда! – слегка пожав плечами, серьезно ответил начвоздухсил.
Тогда Лебедев молча, как на смотру, пошел мимо стола к окну у края внешней стены комнаты. Там, за запыленным стеклом, на той стороне узкой улицы, серела старая Пантелеймоновская церковь, построенная тут много лет назад в честь славной победы российского флота над шведами у мыса Ганге – Уд.
Полковник остановился прямо против окна, в первой позиции навытяжку: пятки вместе, носки врозь. Правая рука его поднялась ко лбу. Глядя на острый шпиль собора, он осенил себя широким крестом.
– Господи! – сказал он сиплым, прокуренным и пропитым голосом. – Господи! Спасибо тебе. Воистину посетил нас! Пошли, господи, владыко! Не отними своей милости! Лиши разума неверных!
Минуту спустя он уже сидел рядом с Лишиным на диване, тормошил его, приставал к нему.
– Да что же ты раньше молчал, Бобинька! Да кто же подписал такие штуки? Ведь это же – конец! Зиновьев? Сам? А ты уверен? Я боюсь верить… Да как же так? Последний матрос сообразит, чем это пахнет! Бунты‑то не начнутся? Погоди: а Москва? Неужели Москва им это позволит?
Лишин вдруг прижал ладонь ко лбу.
– Вот этого‑то единственно я и боюсь, – просто, без рисовки и ломанья, сказал он. – Если они не рискнут все сделать молниеносно, за свой страх и риск, не испрашивая дозволения Москвы, – тогда – пиши пропало! Тут все на волоске висит. Все решится в ближайшие два‑три дня. Мильон различных влияний… Как быстро Родзянко будет наступать от Нарвы (пока‑то идут неплохо!)… Как скоро эти рискнут выполнить свой план… Насколько мы с вами сумеем быть на местах в нужную минуту… Эх, чёрт возьми: рискнут они или не рискнут?
– Нет! – испуганно ломая руки, проговорил Володя Щегловитов. – Нет, не рискнут, что вы… Побоятся сами… Пошлют запрос…
– Как сказать!.. – разведя руками, протянул Лишин. – Не очень‑то им хочется спрашивать, по‑моему… Смотрите, как они очки втирают Москве по фронтовым делам. Пален у Ямбурга, Балахович под Псковом, а в газетных сводках – что? «Поиски разведчиков»! Нет, им всего страшней, если Москва узнает…
– Да откуда ты взял это, Боря? Что им – впервой запросы делать? Почему…
– Почему? А ты интересовался, как я тебе приказывал, тем, что было на Восьмом съезде партии ихней? Слышал, что там говорилось о пермских делах? Газет красных не читаете, братья‑разбойники, вот в чем беда ваша!
На съезде что решено было? Войска укомплектовать, вооружить, комсостав оздоровить… Рабочих, мужиков командирами делать. Ты думаешь – не получится, а они считают – получится… Они, брат Лебедев, народу верят…
И народ им той же монетой платит… Ну, отрицай, отрицай: толк‑то какой с твоего отрицания? Они верят, а мы с тобой – нет. Это все господин Предкоммуны лучше нас с тобой понимает. Однако – выполнил он решения своей партии? Слава аллаху и не подумал… Сам видишь.
– Вижу, – пробурчал Лебедев – дальше что?
– То, что ты прав: отписываться они тут наловчились. Они не этого боятся. У них худший страх есть. Они того боятся, что если Цека им доверять перестанет, так он сюда своих людей пришлет… Почем я знаю, кого: Ленин выберет. Ты разве под Пермью не был? Казалось, – конец Совдепии, карачун, ничто уже спасти не может… Цека прислал своих людей – Дзержинский приехал, Сталин приехал… В две‑три недели все перевернулось. Как из‑под земли новая армия выросла… Да что у тебя – память короткая? Царицын забыл? Станцию Воропоново забыл? Когда все уже вот как у нас в руках было, и – лопнуло… А почему?
Лебедев держал очередной стакан возле рта, намереваясь опрокинуть его. Теперь он вдруг отвел руку и осторожно поставил сосудик на пустой стул рядом с собою.
– Погоди, Боря! – напрягая весь свой рассудок, остановил он Лишина. – Погоди. Как ты все это быстро: то так, то этак… Ну, случится такая беда, тогда будем и отсюда ноги уносить… Но дай мне хоть до завтрашнего утра человеком побыть, порадоваться…
Час спустя, раздеваясь на сон грядущий в одной комнате со Щегловитовым, инспектор артиллерии Лебедев, все еще навеселе, напевал без конца одну и ту же песенку: «У попа была собака, поп ее любил!..»
Уже в постели он закурил козью ножку. Лампа была потушена, но полковник долго еще ворочался, звеня пружинами, никак не мог устроиться по‑настоящему. «Он ее любил! Ах… он ее любил!»
Наконец надлежащее положение было найдено. Конец папиросы, как рубиновый светляк, закружился над изголовьем.
– Она съела кусок мяса… он ее убил! Убил, чёрт ее возьми! Володька! Спишь?
– Нет…
– Резюмирую… Если верить Лишину – что же выходит? Юденич сидит в Гельсииках этих и командует оттуда не только Пашкой Родзянкой… Э, нет! Он командует и войсками, наступающими на Лодейное! Ясно? Ясно! Значит, господа поильцы‑кормильцы дозволили ему и это…
Щегловитов резко перевернулся на своей койке.
– Дядя, слушай, как тебе не грех… Кто позволил? Антанта? Да как они могут распоряжаться здесь, у нас… Мы же не Индия в конце концов!
– Чего‑с? – Лебедевская папироса описала во мраке длинную ироническую дулу. – Это – как это «как могут»? А ты знавал, дитятко, в невинной младости твоей маменькина кузена, князя Щербацкого, Илюшу рюриковича? Вот уж на что был князек родовитый! В гербе – медведи и козлы, меха горностаевые и «противогорнастаевые», смотреть страшно… В буфетах серебрецо – в пору на царский стол нести… А посмотришь на буфет снаружи – пломбочка. И на ней, без всяких козлов, со спартанской простотою: «Семен Гинцбург. Банкирский дом».
И глядишь, бывало, сидит голубая кровь под своим серебришком, кушает манную кашу с оловянной тарелочки… Так что и ты с родовой спесью нашей вперед далеко не суйся. Гордость это, брат, полдела… Права разные международные – совсем четвертинка! Деньжонки, вот что важит!
Он помолчал несколько мгновений. Потом голос его неожиданно дрогнул и даже протрезвел от сдержанной ненависти.
– Ты моего видел? Кого, кого! Комиссара… «Запомни, товарищ Лебедев: рядом с тобой партия меня поставила, и я тебе в любое время партийную помощь оказать готов!» Ух, я б ему оказал помощь. Так уж давай лучше помолчим насчет чести в тряпочку: лучше чёрту рогатому копыта ваксой чистить, чем… Ладно! Не в этом дело: что же у нас в таком разе получается? Да ты – спишь, что ли?
Щегловитов не отвечал. Он лежал, думал. Ему вдруг снова вспомнилась та веселая простая девушка в белой кофточке, которая кричала из двери их квартиры на Кирочной. Там у нее теперь, наверное, шум, играет рояль, щегловитовский «рениш»; здоровенные девки с упоением кружатся по угловой гостиной… По тому паркету, на котором стоял он во время молебна, когда его отдавали в Правоведение… Пляшут, ни о чем не думают, ничего не боятся. Им не грозит ни Чека, ни пуля на фронте, ничто…
Но… погодите же, дорогие мои! Постойте! Теперь недолго: неделя, две… А потом он, Володя Щегловитов, придет еще раз на свою Кирочную, придет с двумя или тремя солдатами, ночью, непременно ночью… Он нажмет звонок и долго‑долго не будет отпускать знакомую костяную округлость кнопки… Они выскочат полуодетые, насмерть перепуганные, трясущиеся, в прихожую… А он с презрительной вежливостью, брезгливо указывая на них рукой в белой перчатке, скажет:
– Укажите им выход… Вон, вон, вон!
Он так гаркнул в полубреду, что Лебедев испуганно вынырнул из‑под одеяла.
– Владимир, ты что?
Щегловитов вздрогнул.
– Ничего, дядя… – сконфуженно пробормотал он. – Это я так… Мечтаю…
– А… «так»? А ты – не очень‑то «такай»! Мечты, мечты, где ваша сладость?! Гм, да… «И в землю закопал, и надпись надписал…» Все это мило, очень мило… Только вот – какую‑то надпись над нами с тобой наши хозяева надпишут?.
Глава XII
Дата добавления: 2015-08-03; просмотров: 95 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
ПЕЩЕРА ЗА АГНИВКОЙ | | | ПОДСТУПЫ К ПИТЕРУ |