Читайте также:
|
|
Приди он накануне, г‑жа де Шастеле решилась бы: она попросила бы его впредь бывать у нее только раз в неделю. Она была еще под властью страха, внушенного ей словами, которые она вчера едва не произнесла в присутствии г‑жи д'Окенкур.
Под впечатлением ужасного вечера, проведенного у г‑жи д'Окенкур, уверив себя, что ей не удастся долго скрывать от Люсьена чувство, которое она питает к нему, г‑жа де Шастеле довольно легко пришла к решению видеться с ним реже.
Но, едва приняв это решение, она почувствовала всю его горечь. До появления Люсьена в Нанси она была жертвой скуки, но скука эта казалась ей теперь блаженным состоянием по сравнению с горем, которое ожидало ее, если бы она стала редко видеть этого человека, целиком завладевшего ее мыслями. Накануне она ждала его с нетерпением, она хотела иметь мужество говорить с ним. Но отсутствие Люсьена привело в замешательство все ее чувства.
Ее мужество подверглось самым жестоким испытаниям. Двадцать раз в течение трех убийственных часов ожидания она готова была изменить свое решение. С другой стороны, слишком велика была опасность для ее чести.
«Никогда ни мой отец, ни родственники, – думала она, – не согласятся на то, чтобы я вышла замуж за господина Левена, человека противоположного лагеря, за «синего», за недворянина. Об этом нечего и мечтать. Он и сам не мечтает об этом. Что же я делаю? Я больше ни о чем, кроме него, не могу думать. У меня нет матери, которая охранила бы меня от ошибки.
У меня нет подруги, у которой я могла бы спросить совета. Отец жестоко разлучил меня с госпожой де Константен. Кому в Нанси посмела бы я дать заглянуть в мое сердце? В том опасном положении, в котором я нахожусь, я с особенной бдительностью сама должна следить за собой».
Все это было довольно убедительно. Когда наконец пробило десять часов – время, после которого в Нанси было не принято являться в семейный дом, г‑жа де Шастеле подумала: «Все кончено, он у госпожи д'Окенкур. Так как он больше не придет, – со вздохом прибавила она, потеряв всякую надежду его увидеть, – бесполезно спрашивать себя, хватит ли у меня смелости заговорить с ним о его частых посещениях. Я могу дать себе некоторую передышку. Быть может, он не придет и завтра. Быть может, он сам, без всяких усилий с моей стороны, просто перестанет ежедневно приходить ко мне».
Наконец на следующий день явился Люсьен; за истекшие сутки она два‑три раза меняла свои решения. Иногда ей хотелось признаться ему, как самому лучшему другу, в своих затруднениях и тотчас же сказать ему: «Решайте!». «Если бы я, как в Испании, видела его в полночь через решетку из окна нижнего этажа моего дома, а он стоял бы на улице, я могла бы сказать ему эти опасные слова. А что, если он вдруг возьмет меня за руку и скажет, как позавчера, так просто и так искренне: «Мой ангел, вы любите меня»? Разве я могу отвечать за себя?»
После обычных приветствий они сидели друг против друга. Оба были бледны; они смотрели друг на друга и не находили слов.
– Вы были вчера, сударь, у госпожи д'Окенкур?
– Нет, сударыня, – ответил Люсьен, стыдясь своего замешательства и придя к героической мысли раз навсегда покончить с этим и добиться решения своей судьбы. – Я ехал верхом по дороге к Дарне, когда пробил час, в который я мог бы иметь честь явиться к вам. Вместо того чтобы вернуться, я, как безумный, погнал коня в другую сторону, чтобы свидание с вами стало невозможным. У меня не хватало мужества; испытать на себе вашу обычную суровость было выше моих сил. Мне казалось, я слышал мой приговор из ваших уст.
Он замолчал, потом прибавил еле внятно, голосом, выдававшим его крайнюю робость:
– Последний раз, когда я видел вас около зеленого столика, сознаюсь… я посмел, говоря с вами, вымолвить одно слово, которое потом причинило мне много страданий. Я боюсь, что вы сурово накажете меня, так как у вас нет снисходительности ко мне.
– О сударь, раз вы раскаялись, я прощаю вам это: слово, – ответила г‑жа де Шастеле, стараясь казаться веселой и беззаботной. – Но я хочу поговорить с вами, сударь, о том, что для меня несравненно более важно. – И ее глаза, которые не в силах были притворяться веселыми, приняли глубоко серьезное выражение.
Люсьен задрожал; он был не настолько тщеславен, чтобы досада, которую у него вызвал страх, дала ему мужество жить в разлуке с г‑жой де Шастеле. Что станет он делать в те дни, когда ему нельзя будет видеть ее?
– Сударь, – с особой значительностью продолжала г‑жа де Шастеле, – у меня нет матери, которая дала бы мне мудрый совет. Женщина, которая живет одна или почти одна в провинциальном городе, должна до мелочей считаться с внешними приличиями. Вы часто бываете у меня…
– Ну и что же? – спросил Люсьен, едва дыша.
До сих пор тон г‑жи де Шастеле был вполне надлежащий, благоразумный, холодный, по крайней мере в глазах Люсьена. Выражение, с каким Люсьен произнес это «ну и что же», быть может, не удалось бы и самому опытному донжуану, но у Люсьена это получилось весьма естественно. Этот возглас изменил все. В нем было столько горечи, столько беспрекословной покорности, что г‑жа де Шастеле оказалась обезоруженной. Она собрала все свое мужество, чтобы бороться с человеком сильным, а встретила чрезмерную слабость.
В одну минуту все переменилось: ей нечего уже было бояться, что у нее не хватит решимости, скорее она боялась принять слишком резкий тон, злоупотребить своей победой. Она жалела Люсьена, которому причиняла столько горя; однако надо было продолжать.
Угасшим голосом, с усилием сжимая побледневшие губы и стараясь сохранять стойкий вид, она объяснила нашему герою причины, по которым она желает, чтобы встречи их были не так часты, примерно через день, и менее продолжительны. Надо было помешать зародиться некоторым, конечно, необоснованным, догадкам у публики, начинавшей интересоваться этими визитами, в особенности у мадмуазель Берар, которая была очень опасным свидетелем.
У г‑жи де Шастеле с трудом хватило сил выговорить эти две‑три фразы. Малейшее замечание, малейшее слово Люсьена опрокинуло бы весь ее план. Она испытывала глубокое сострадание к его несчастью, она чувствовала, что у нее никогда не хватит мужества настаивать. Во всей вселенной она видела только его одного.
Если бы Люсьен любил меньше или был умнее, он действовал бы совсем иначе, – в наше время трудно простить двадцатитрехлетнему корнету, что он не сумел возразить ни слова против этого убийственного для него решения. Представьте себе труса, выслушивающего свой смертный приговор и цепляющегося за жизнь.
Госпожа де Шастеле ясно видела его душевное состояние, она сама чуть не плакала, она чувствовала себя охваченной жалостью к Люсьену, которому причиняла такое глубокое горе. «Но, – вдруг подумала она, – если он увидит хоть одну слезу, я свяжу себя больше, чем когда‑либо. Надо любой ценой положить конец этому опасному визиту».
– В связи с желанием, которое я вам высказала… сударь… я предполагаю, что мадмуазель Берар уже давно считает минуты, которые я провожу с вами… Было бы благоразумнее сократить…
Люсьен поднялся, но не мог говорить; с трудом оказался он способен произнести начало фразы:
– Я был бы в отчаянии, сударыня…
Он отворил дверь библиотеки, выходившую на маленькую внутреннюю лестницу, по которой он часто спускался, чтобы не идти через гостиную и избегнуть ужасного взора мадмуазель Берар.
Госпожа де Шастеле проводила его, как будто желая учтивостью смягчить обиду, которая могла заключаться в ее просьбе. На площадке лестницы г‑жа де Шастеле сказала Люсьену:
– До свидания, сударь, до послезавтра…
Люсьен обернулся к г‑же де Шастеле и оперся правой рукой о перила красного дерева; он явно еле держался на ногах. Госпожа де Шастеле сжалилась над ним, ей захотелось по‑английски пожать ему руку в знак доброй дружбы.
Люсьен, видя, что рука г‑жи де Шастеле приблизилась к его руке, взял ее и медленно поднес к губам. При этом движении его лицо оказалось совсем близко от лица г‑жи де Шастеле; он оставил руку и сжал г‑жу де Шастеле в своих объятиях, прильнув губами к ее щеке. У нее не было сил уйти, она замерла в этом положении, почти утратив всякую волю. Он с восторгом сжимал ее в своих объятиях и осыпал поцелуями. Наконец г‑жа де Шастеле медленно удалилась, но глаза ее, полные слез, выражали самую глубокую нежность. Однако ей удалось проговорить:
– Прощайте, сударь.
И, так как он растерянно смотрел на нее, она добавила:
– Прощайте, мой друг, до завтра… но оставьте меня.
Он повиновался и спустился по лестнице, правда, оглядываясь, чтобы видеть ее.
Люсьен спускался вниз в невыразимом волнении; вскоре он совершенно опьянел от счастья и потому не понимал, как он еще молод и глуп.
Прошло две‑три недели; это было, быть может, самое лучшее время в жизни Люсьена, но никогда не был он так беспомощен и слаб. Он ежедневно виделся с г‑жой де Шастеле; визиты его продолжались иногда два‑три часа, к великому возмущению мадмуазель Берар. Когда г‑жа де Шастеле чувствовала себя не в состоянии вести с ним более ими менее подходящий разговор, она предлагала сыграть в шахматы.
Иногда он робко брал ее за руку, однажды он даже попытался обнять ее, она расплакалась, однако не отстранила его; она попросила у него пощады и поручила себя его чести. Так как просьба эта была искренна, она столь же искренне была исполнена. Госпожа де Шастеле даже настаивала на том, чтобы он не говорил ей открыто о своей любви, но, желая вознаградить его, она часто клала свою руку на его эполет и играла серебряной бахромой. Когда она была уверена, что он не станет делать никаких попыток, она была с ним весела, нежна и задушевна, и для бедной женщины это было совершенным счастьем.
Они говорили друг с другом с полной искренностью, которая человеку постороннему могла бы показаться иногда довольно невежливой и всегда слишком наивной. Эта безграничная откровенность нужна была для того, чтобы заставить их хоть немного забыть о жертве, которую они приносили, не говоря о любви. Случайно какой‑нибудь косвенный намек, проскользнувший в разговоре, заставлял их краснеть, и тогда между ними воцарялось короткое молчание. Когда оно слишком затягивалось, г‑жа Шастеле прибегала к шахматам.
В особенности г‑жа де Шастеле любила, чтобы Люсьен говорил ей о том, что он думал о ней в разное время: в первые месяцы их знакомства, теперь… Признания эти вели к тому, что ослабляли влияние злого недруга нашего счастья, который зовется осторожностью. Осторожность твердила: «Этот молодой человек весьма умен и очень ловок, он играет с вами комедию».
Люсьен так и не осмелился передать ей слова Бутара о гусарском подполковнике, и отсутствие всякого притворства между ними было настолько полным, что два раза, когда они случайно были близки к этому разговору, они чуть не поссорились. Госпожа де Шастеле увидела, что он что‑то скрывает от нее.
– Этого я никогда не прощу вам, – твердо заявила она.
Она‑то скрывала от него, что ее отец почти ежедневно устраивал ей из‑за него сцены.
– Как! Вы, моя дочь, каждый день проводите два часа с человеком, принадлежащим к враждебной партии, с человеком, происхождение которого не позволяет ему рассчитывать на брак с вами!
За этим следовали трогательные слова о старом, почти восьмидесятилетнем отце, покинутом дочерью, его единственной опорой.
Дело в том, что г‑н де Понлеве боялся отца Люсьена. Доктор Дю Пуарье сказал ему, что это умный и любящий удовольствия человек, имеющий ужасную склонность к злейшему врагу трона и алтаря – к иронии. Банкир этот мог оказаться достаточно опасным человеком, чтобы разгадать причину страстной привязанности г‑на де Понлеве к наличным деньгам дочери и, что еще хуже, высказать это открыто.
Дата добавления: 2015-08-05; просмотров: 60 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ | | | ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ |