Читайте также:
|
|
– Ах, сударь, вы помогли мне разрешить вопрос! – воскликнула она, когда он вошел. – Как я счастлива вас видеть! Я не поеду к госпоже де Марсильи.
И она крикнула выходившему слуге, чтобы он велел распрягать лошадей.
– Но почему вы не у несравненной Шастеле? Уж не поссорились ли вы?
Госпожа д'Окенкур с веселым и лукавым видом разглядывала Люсьена.
– А! Все ясно! – смеясь, воскликнула она. – Ваш удрученный вид сказал мне все. Эти искаженные черты, эта вынужденная улыбка красноречиво свидетельствуют о моей горькой участи: я вам нужна только за неимением лучшего. Ну что же, раз я только скромная наперсница, поделитесь со мной своим горем. Почему вас выгнали? Для того, чтобы принять другого человека, более любезного сердцу, или потому, что вы это заслужили? Но если вы хотите, чтобы вас утешили, первым долгом будьте искренни.
Люсьену стоило большого труда кое‑как отделаться от вопросов г‑жи д'Окенкур. Она была далеко не глупа, и ум ее, ежедневно служа сильной воле и пылкой страсти, приобрел все навыки здравого смысла. Люсьен, слишком поглощенный своим гневом, не мог обмануть ее.
Отвечая г‑же д'Окенкур и невольно думая о сцене, только что разыгравшейся у г‑жи де Шастеле, он поймал себя на том, что говорит любезности, почти ухаживает за молодой женщиной, которая, внимая ему с живейшим интересом, полулежит в изящном неглиже на кушетке в двух шагах от него. Такие слова в устах Люсьена имели для г‑жи д'Окенкур всю прелесть новизны. Люсьен заметил, что г‑жа д'Окенкур, занятая своей прелестной позой, которой она любовалась в ближайшем зеркале, перестала мучить его расспросами о г‑же де Шастеле. Люсьен, которого несчастье сделало коварным, подумал: «Галантный разговор с глазу на глаз с молодой женщиной, которая оказывает нам честь, слушая нас почти серьезно, не может обойтись без нескольких смелых и даже страстных нот». Надо сознаться, что, рассуждая таким образом, Люсьен испытывал большое удовольствие при мысли, что он не со всеми ведет себя, как мальчишка. В это самое время г‑жа д'Окенкур открывала в нем одно достоинство за другим. Он начинал казаться ей самым приятным человеком Нанси.
Это было тем более опасно, что связь с г‑ном д'Антеном длилась уже более полутора лет; царствование его было очень долгим и вызывало всеобщее удивление. К счастью для г‑на д'Антена, разговор был прерван приходом г‑на Мюрсе.
Это был высокого роста худой молодой человек, гордо носивший свою маленькую головку с черными, как смоль, волосами. В начале визита он бывал очень молчалив, но обладал одним прекрасным качеством – удивительно естественной и очень забавной веселостью, которая, однако, прорывалась наружу лишь после того, как он побыл час или два в обществе веселых людей. Это было существо глубоко провинциальное и все же очень милое. Его шутки были бы совершенно неуместны в Париже, но здесь они казались весьма забавными и очень ему шли.
Вскоре явился еще один завсегдатай этого дома, г‑н де Гоэлло, толстый, бледный блондин, весьма образованный, но недалекий, заслушивавшийся сам себя и по меньшей мере раз в день повторявший, что ему еще нет сорока лет; это была правда, так как ему только что исполнилось тридцать девять. Он был человек осторожный. Ответить «да» на самый простой вопрос или придвинуть кому‑нибудь стул было для него предметом размышлений, занимавших четверть часа. Когда же он после этого начинал действовать, то напускал на себя вид добродушия и самой ребячливой ветрености. В продолжение пяти‑шести лет он был влюблен в г‑жу д'Окенкур и все надеялся, что наступит его очередь; иногда он старался уверить новичков, что его очередь пришла и уже прошла!
Однажды в кабачке г‑жа д'Окенкур, увидев его в этой роли, сказала ему: «Мой бедный Гоэлло, у тебя есть будущее, которое прошло, но которое никогда не станет настоящим». В минуты вдохновения она называла своих друзей на «ты», и никто не находил в этом ничего неприличного, так как это было проявлением бойкости языка, не имевшей ничего общего с нежными чувствами.
Вслед за г‑ном Гоэлло, через короткие промежутки, явились еще четверо‑пятеро молодых людей.
«Поистине, это все, что есть лучшего и самого веселого в городе», – подумал при виде их Люсьен.
– Я только что от госпожи де Марсильи, – сообщил один из них, – все они там грустят и притворяются еще более грустными, чем они есть на самом деле.
– Они стали такими приятными из‑за происшествия в ***.
– Когда я увидел, – сказал другой, задетый тем, как смотрела на Люсьена г‑жа д'Окенкур, – что там не будет ни госпожи д'Окенкур, ни госпожи де Пюи‑Лоранс, ни госпожи де Шастеле, я подумал, что единственный остающийся у меня способ убить вечер – это бутылка шампанского; я так и поступил бы, если бы нашел двери госпожи д'Окенкур закрытыми для простых смертных.
– Но, мой бедный Теран, – ответила г‑жа д'Окенкур на намек, имевший целью уязвить Люсьена, – тем, что напьются, не угрожают, а просто напиваются. Нужно уметь чувствовать эту разницу.
– В самом деле, нет ничего более трудного, как уметь пить, – сказал педантичный Гоэлло.
Все испугались, что последует анекдот.
– Что же мы будем делать, что же мы будем делать? – воскликнули в один голос Мюрсе и один из графов Роллеров.
Все задавались этим вопросом, и никто не мог найти ответа, когда появился г‑н д'Антен; он так сиял весельем, что лица у всех прояснились. Это был высокого роста блондин, лет тридцати, которого невозможно было себе представить серьезным и степенным; даже о том, что соседний дом горит, он, вероятно, объявил бы со своей неизменной веселой улыбкой. Он был очень красив, но иногда его прелестное лицо принимало несколько тупое и глупое выражение, как у человека, который начинает хмелеть. Когда его узнавали ближе, это оказывалось еще лишней привлекательной чертой. Он не обладал здравым смыслом, но у него было замечательно доброе сердце и невероятный запас веселости. Он кончал сейчас проматывать крупное состояние, которое оставил ему три‑четыре года назад очень скупей отец. Он уехал из Парижа, где его подвергли преследованию за насмешки над одной августейшей особой. Это был человек незаменимый в устройстве увеселительных прогулок; в его присутствии все оживало. Но г‑жа д'Окенкур знала все его привлекательные стороны, и неожиданность – условие, столь необходимое для ее счастья, – в данном случае исключалась.
Гоэлло, прослышав об этих словах г‑жи д'Окенкур, грубо высмеивал г‑на д'Антена за то, что он неспосвбен придумать что‑нибудь новое, когда вошел граф де Васиньи.
– У вас есть только один способ сохранить свое место, дорогой д'Антен, – сказал Васиньи, – станьте благоразумным.
– Я сам себе надоел бы. Я не обладаю вашим мужеством. У меня будет достаточно времени быть серьезным, когда я разорюсь; тогда, чтобы скучать с пользой, я брошусь в политику и вступлю в тайные общества в честь Генриха Пятого, моего короля. Вы мне дадите местечко? А пока, господа, так как вы очень серьезны и еще усыплены приветливостью особняка Mapсильи, давайте сыграем в ту итальянскую игру, которой я вас как‑то научил, в фараон. Господин де Васиньи, который ее не знает, будет метать банк, и Гоэлло не станет говорить, что я выдумываю правила игры, чтобы всегда выигрывать. Кто из вас умеет играть в фараон?
– Я, – сказал Люсьен.
– Хорошо; будьте настолько добры, наблюдайте за господином де Васиньи и помогайте ему соблюдать правила игры. Вы, Роллер, будете крупье.
– Я никем не буду, – сухо ответил Роллер, – я ухожу.
Объяснялось это тем, что Люсьен, которого он никогда не встречал у г‑жи д'Окенкур, был в этот вечер в центре внимания; заметив это, граф Роллер ушел, так как не мог с этим примириться. Значительная часть общества Нанси, в особенности молодые люди, не выносила Люсьена. Раза два‑три он ответил им высокомерно и даже, по их мнению, весьма остроумно; с тех пор они стали его смертельными врагами.
– А после игры, в полночь, – продолжал д'Антен, – когда вы проиграетесь, как подобает порядочным и милым молодым людям, мы отправимся ужинать в «Гранд‑Шомьер». (Это был лучший ресторан в Нанси, расположенный в саду бывшего картузианского монастыря).
– Если это пикник, – сказала г‑жа д'Окенкур, – то я согласна.
– Конечно, – ответил д'Антен, – а так как господин Лафито, у которого замечательное шампанское, и господин Пьеборль, владелец единственного здесь ледника, могут лечь спать, то ради пикника я позабочусь о вине и о том, чтобы его заморозили. Я распоряжусь доставить его в «Гранд‑Шомьер». А пока, господин Левен, вот вам сто франков: сделайте мне честь, играйте за меня и постарайтесь не соблазнять госпожу д'Окенкур, а не то я вам отомщу и донесу на вас в особняк де Понлеве.
Все подчинились решению д'Антена, даже благоразумный Васиньи. Через четверть часа игра приобрела весьма оживленный характер. На это‑то и рассчитывал д'Антен, желая разогнать зевоту, которой все заразились у г‑жи де Марсильи.
– Я выкину карты в окно, – сказала г‑жа д'Окенкур, – если кто‑нибудь поставит больше пяти франков. Неужели вы хотите сделать из меня маркизу‑картежницу?
Вернулся д'Антен, и в половине первого все отправились в «Гранд‑Шомьер». Цветущее апельсиновое деревцо, единственное в Нанси, стояло посредине стола. Вино было прекрасно заморожено. Ужин прошел очень весело, никто не напился, и в три часа утра все расстались лучшими друзьями.
Так женщина губит свою репутацию в провинции; но г‑жа д'Окенкур не обращала на это никакого внимания. Утром, проснувшись, она пошла к мужу, который сказал, целуя ее:
– Ты отлично делаешь, что развлекаешься, моя крошка; хорошо, что у тебя хватает на это смелости.
Люсьен затянул возможно дольше свое пребывание в особняке д'Окенкур; он вышел вместе с последними гостями и примкнул к их небольшой группе, уменьшавшейся на каждом углу, по мере того как каждый сворачивал к своему дому; наконец он честно проводил последнего, жившего дальше всех. Он много говорил и испытывал смертельное отвращение при мысли, что очутится наедине с самим собою, так как еще в особняке д'Окенкур, слушая болтовню и любезности всех этих господ и стараясь своей находчивостью в разговоре укрепить положение, которое как будто занял и которое не было положением мальчика, он уже принял решение относительно завтрашнего дня.
Он решил не идти в особняк Понлеве. Он страдал, но надо, – так думал он, – заботиться о своей чести, и если я сам махну на себя рукой, то предпочтение, которое она иногда как будто оказывает мне, будет уничтожено презрением. С другой стороны, бог знает какое еще новое оскорбление готовит она мне, если я приду завтра!»
Обе эти мысли, сменявшие последовательно одна другую, были для него адом.
«Завтра» наступило очень скоро, а вместе с ним явилось и острое ощущение счастья, которого он лишил бы себя, если бы не пошел в особняк Понлеве. Все ему казалось пошлым, бесцветным, противным по сравнению с тем сладостным смущением, которое он испытывал бы в маленькой библиотеке, перед столиком красного дерева, за которым она работала, слушая его. Уже одно решение отправиться туда сразу изменило его состояние.
«К тому же, – прибавил Люсьен, – если я не пойду сегодня, как я явлюсь туда завтра?» В крайнем замешательстве он прибегал к избитым мыслям: «Неужели я в конце концов хочу, чтобы передо мной закрылись двери этого дома? И притом из‑за глупости, в которой, пожалуй, я сам виноват? Я могу попросить у полковника разрешения отправиться на три дня в Мец… Я сам себя накажу, я там погибну от тоски».
С другой стороны, разве г‑жа де Шастеле, с ее преувеличенной женской осторожностью, не говорила о том, что ему следовало бы реже посещать ее, примерно раз в неделю? Явившись так скоро в дом, от которого ему так решительно отказали, не рассердит ли он еще больше г‑жу де Шастеле и не даст ли ей основательный повод для жалоб? Он знал, что она была щепетильна, когда дело касалось того, что она называла уважением к ее полу.
Действительно, в отчаянной борьбе с чувством, которое она питала к Люсьену, г‑жа де Шастеле, недовольная тем, что у нее не могло быть полного доверия к своим самым твердым решениям, сердилась на самое себя и ссорилась тогда с Люсьеном.
Если бы у него было немного больше жизненного опыта, эти беспричинные ссоры со стороны такой умной женщины, скромность и врожденная справедливость которой не позволяли ей преувеличивать ошибки других, эти ссоры показали бы Люсьену, какую внутреннюю борьбу переживало сердце, которым он пытался завладеть. Но это благоразумное сердце всегда презирало любовь и не ведало столь необходимого искусства любви.
Вплоть до случая, столкнувшего его с г‑жою де Шастеле, и неприятной для его тщеславия мысли, что самая красивая женщина города будеть иметь справедливые основания смеяться над ним, он говорил себе: «Что сказали бы о человеке, который, присутствуя при извержении Везувия, был всецело поглощен игрой в бильбоке?»
Этот внушительный образ дает возможность судить о характере Люсьена и характере лучших из его сверстников. Когда любовь сменила в сердце этого молодого римлянина более суровое чувство, то все, что осталось от поклонения долгу, превратилось в ложное представление о чести.
Оказавшись в положении Люсьена, самый заурядный восемнадцатилетний юноша, обладающий хоть некоторой душевной черствостью и тем презрением к женщинам, которое нынче так в моде, сказал бы себе: «Нет ничего проще, как явиться к госпоже де Шастеле, не делая вида, что придаешь хоть какое‑нибудь значение вчерашнему происшествию, даже не показывая, что помнишь об этой вспышке дурного настроения». Наряду с этим он был бы готов принести всяческие извинения в том, что случилось, и тотчас же заговорить о другом, если бы оказалось, что г‑же де Шастеле хочется придать значение ужасному преступлению, которое он совершил, поцеловав ей руку.
Но Люсьен был весьма далек от подобных мыслей. Я признаюсь, что мы, с нашим здравым смыслом и нашей духовной старостью, должны сделать над собой усилие, чтобы понять ужасную борьбу, происходившую в душе Люсьена, и при этом не рассмеяться.
К концу дня Люсьен, не в силах усидеть на месте, стал беспокойной походкой прогуливаться по пустынному валу, в трехстах шагах от особняка Понлеве. Подобно Танкреду, он сражался с призраками и нуждался в мужестве.
Он колебался больше, чем обычно, когда часы, бой которых он слушал вблизи, сидя в маленькой комнатке г‑жи де Шастеле, пробили половину седьмого, со всеми четвертями и восьмыми, как это бывает на часах немецкого образца, распространенных на востоке Франции.
Этот звон заставил Люсьена решиться. Не отдавая себе ни в чем отчета, он живо вспомнил то ощущение счастья, которое он испытывал каждый вечер, слушая эти четверти и восьмые, и глубоко возненавидел те печальные, жестокие и эгоистические чувства, жертвою которых он был со вчерашнего дня. Действительно, прохаживаясь по мрачному валу, он считал всех людей низкими и злыми, жизнь казалась ему бесплодной, лишенной всяких радостей и всего того, из‑за чего стоило жить. Но, услыхав бой часов, воодушевленный воспоминанием об общности чувств двух возвышенных и великодушных сердец, понимающих друг друга с полуслова, он направил шаги к особняку Понлеве.
Он быстро прошел мимо привратницы.
– Куда вы, сударь? – окликнула она его дрожащим голосом и встала из‑за своей прялки, словно собираясь бежать за ним вдогонку. – Госпожа де Шастеле уехала!
– Как! Уехала? Правда? – переспросил Люсьен, совершенно уничтоженный и словно окаменевший.
Привратница приняла его неподвижность за недоверие.
– Вот уже около часу, – продолжала она с искренним видом, так как Люсьен ей нравился. – Разве вы не видите, что сарай открыт и экипажа там нет?
При этих словах Люсьен поспешно удалился и через две минуты снова был на валу; он смотрел, не видя, на топкий ров и на расстилавшуюся за ним бесплодную, унылую равнину.
«Надо сознаться, что я проделал прекрасную экспедицию. Она меня презирает… до такой степени, что нарочно уехала за час до того времени, когда ежедневно принимала меня. Достойное наказание за мое малодушие! На будущее это должно послужить мне уроком. Если здесь у меня не хватает мужества устоять, что ж, надо попроситься в Мец. Я буду страдать, но никто не узнает, что творится у меня в душе, а расстояние поможет мне удержаться от позорящих меня ошибок… Забудем эту гордую женщину… В конце концов я не полковник, с моей стороны более чем глупо не чувствовать ее презрения и упорствовать в борьбе с отсутствием чина».
Он бросился домой, сам заложил лошадей в коляску, проклиная медлительность кучера, и велел ехать к г‑же де Серпьер. Г‑жи де Серпьер дома не было. и двери были закрыты.
«Очевидно, для меня сегодня все двери закрыты». Он вскочил на козлы и галопом помчался к «Зеленому охотнику». Серпьеров там не было. В ярости он обежал все аллеи прекрасного сада. Немцы‑музыканты пили в соседнем кабачке; заметив его, они поспешили к нему:
– Сударь, сударь, желаете послушать дуэты Моцарта?
– Конечно.
Он заплатил им и бросился в коляску. Вернувшись в Нанси, он был принят у г‑жи де Коммерси и вел себя там удивительно степенно. Он сыграл два роббера в вист с г‑ном Реем, старшим викарием епископа ***, и его старый ворчливый партнер не мог упрекнуть его ни в малейшем промахе.
Дата добавления: 2015-08-05; просмотров: 128 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ | | | ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ |