Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатика
ИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханика
ОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторика
СоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансы
ХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника

Смерть у Батая

Читайте также:
  1. А. Васильев (1993) «СМЕРТЬ» ВУДИ АЛЛЕНА
  2. БЕЛАЯ СМЕРТЬ 1 страница
  3. БЕЛАЯ СМЕРТЬ 2 страница
  4. БЕЛАЯ СМЕРТЬ 3 страница
  5. БЕЛАЯ СМЕРТЬ 4 страница
  6. ВЕРИТЬ В СМЕРТЬГОСПОДА И ВОСКРЕСЕНИЕ
  7. ВНЕЗАПНАЯ СМЕРТЬ (нет сознания и нет пульса на сонной артерии)

Психоаналитическое воззрение на смерть, при всей своей ради­кальности, все еще носит недостаточный характер: инстинктивное требование повторения, перспектива конечного равновесия в неорга­ническом континууме, отмена различий и интенсивности в ходе инволютивного возврата к самой низкой точке, энтропия смерти, консерва­тизм влечения, уравновешенная недостаточность нирваны; эта теория являет несомненные сходства с политической экономией. Как и та, она связана с мальтузианством: ее задача — защититься от смерти. Ведь политическая экономия существует лишь в силу недостачи: ее слепой точкой, значимым отсутствием, которое сказывается во всех ее расчетах, является смерть. Одно лишь отсутствие смерти и делает возможным обмен ценностей и игру эквивалентностей. Даже нич­тожно малая доза смерти немедленно создала бы такую избыточ­ность, такую амбивалентность, что рухнула бы вся игра ценнос­ти. Политическая экономия — это экономика смерти, так как она обходит смерть стороной, погребая ее под своим дискурсом. Влечение к смерти впадает в обратную крайность: оно представляет собой дис­курс смерти как конечной цели. Дискурс обратный, но и дополнитель­ный, так как если политическая экономия — это нирвана (бесконеч­ное накопление и воспроизводство мертвой ценности), тогда влечение к смерти как раз и выдает ее истину, а вместе с тем и ее нелепость; по оно это делает в рамках самой системы, идеализируя смерть как вле­чение (как объективную целенаправленность). Влечение к смерти как таковое есть радикальнейшее отрицание нынешней системы, и все же в нем по-прежнему отражается как в зеркале кладбищенское во­ображаемое политической экономии.

Батай, вместо того чтобы утверждать смерть как регулирующее начало напряжений и функцию равновесия, как экономику влечений, полагает ее, напротив, как исступленность, сверхизобильность и избы­точность обменов. Смерть — это всегда уже имеющийся избыток и доказательство того, что жизнь недостаточна лишь при изъятии из нее смерти, что жизнь существует лишь при вторжении в нее смерти и при обмене с ней, иначе она обречена на дисконтинуальный режим ценности, а значит на абсолютный дефицит. «Пытаться сделать так, чтобы была одна только жизнь, — значит делать так, что остается одна смерть». Это мысль о том, что смерть вовсе не изъян жизни, что жизнь сама ее желает и что бредовый фантазм ее отмены (фантазм экономики) равносилен ее утверждению в самом сердце жизни, но уже в виде мрачно-бесконечного небытия. В биологическом плане: «Мыслить такой мир, где продление человеческой жизни удастся обеспечить искусственным устройством, — значит предполагать воз­можность какого-то кошмара» («Эротизм»). Но особенно в символи­ческом плане — здесь-то кошмар уже не просто возможность, а еже­минутно переживаемая нами реальность: в ней отсутствует смерть (избыточность, амбивалентность, дар, жертвоприношение, трата и ис­ступление), а значит и настоящая жизнь. Мы отказываемся умирать и копим себя, вместо того чтобы себя терять: «Мы присваиваем себе объект желания, то есть по сути желания умереть, мы втискиваем его в нашу длящуюся жизнь. Мы заняты обогащением своей жизни, вмес­то того чтобы терять ее». Роскошество и расточительство преоблада­ют над функциональным расчетом, смерть преобладает над жизнью как односторонней целенаправленностью производства и накопления: «Если рассматривать человеческую жизнь в целом, то она томительно стремится к расточению, вплоть до такого предела, за которым томле­ние уже невыносимо. Все прочее — моралистическая болтовня... Какое-то лихорадочное беспокойство в нас требует, чтобы смерть свирепствовала в нас за наш счет».

Вместо того чтобы сталкиваться между собой как враждебные начала (Фрейд), смерть и сексуальность взаимообмениваются в рам­ках единого цикла, круговорота [révolution] континуальности. Смерть это не «цена» сексуальности (подобная эквивалентность всюду встречается в теории сложных живых существ — в отличие от бессмертной и бесполой инфузории), а сексуальность не просто окольный путь к смерти, как она трактуется в «Неудобствах культу­ры»: они взаимообмениваются энергиями, взаимовозносятся. Ни у той, ни у другой не существует особенной экономики: только будучи разделены, жизнь и смерть попадают под власть экономики — слива­ясь же, они обе преодолевают экономику в формах праздника и траты

(или, по Батаю, эротизма): «Нет никакой разницы между смертью и сексуальностью. Это просто кульминационные моменты праздника, который празднует природа с неисчерпаемым множеством живых су­ществ; и та и другая имеют смысл беспредельного расточительства, которое осуществляет природа наперекор желанию каждого суще­ства продлиться». Итак, это праздник — праздник восстановления цикла, в то время как дефицит порождает линейную экономику дли­тельности; праздник восстановления циклической революции жизни и смерти, в то время как Фрейд предрекает в качестве выхода только инволюцию повторения и смерти.

Итак, у Батая смерть рассматривается как принцип избыточнос­ти и как антиэкономика. Отсюда — метафора роскоши, смерти как роскошества. Одна лишь бесполезная погребальная трата имеет смысл — экономика смысла не имеет, это просто остаток, из которого сделали жизненный закон, в то время как богатство заключается в роскошном обмене смерти: в жертвоприношении, в «проклятой доле», которая никуда не инвестируется и ничему не эквивалентна и кото­рая может только уничтожаться. Если жизнь — просто потребность продлиться любой ценой, то уничтожение — это бесценная роскошь. В системе, где жизнь регулируется категориями ценности и пользы, смерть оказывается бесполезной роскошью и составляет единствен­ную альтернативу.

Такое роскошное соединение пола и смерти происходит у Ба­тая под знаком континуальности, в противоположность дисконтинуальной экономике индивидуальных жизней. Целенаправленность свя­зана с порядком прерывного, именно прерывные существа выделяют из себя целенаправленность, всевозможные целевые установки, кото­рые все сводятся к одной — к их собственной смерти. «Мы дисконтинуальные существа — индивиды, умирающие каждый по отдельнос­ти и непостижимо для себя, но мы страдаем от ностальгии по утрачен­ной непрерывности». Напротив, смерть лишена целенаправленности, в эротизме она оспаривает целевые установки индивидуального чело­века: «Что такое эротизм тел, если не насилие над существом партне­ров?.. Эротический принцип реально состоит в разрушении структу­ры замкнутого существа, каким является партнер по игре в нормаль­ном состоянии». Эротическое обнажение равно умерщвлению, поскольку им задается режим сообщения, растождествления и слия­ния. Завороженность распадом сложившихся форм — вот что такое Эрос, вопреки Фрейду, у которого Эрос связывает энергии и органи­зует их во все более крупные единства. В смерти, как и в Эросе, про­исходит тотальное вторжение континуальности в дисконтинуальность; это игра с тотальной континуальностью. В этом смысле и

«смерть, разрыв той индивидуальной дисконтинуальности, к которой мы привязаны своей тревогой, является нам как истина более значи­тельная, чем жизнь». Фрейд говорит точно то же самое, но исходя из недостачи. И это уже не та смерть.

Фрейд не то чтобы не увидел в смерти изгиб самой жизни, но не разглядел ее головокружение, избыточность, производимый ею пе­реворот всей экономики нашей жизни, — и представил ее как фи­нальное влечение, как жизненное уравнение отсроченного действия. Он выстроил всю ее экономику под знаком повторения и не заметил в пей исступления. Смерть — это не разрешение и не инволютивный возврат, это обращение и символический вызов.

Ибо, в самозабвенном и поспешном стремлении опередить волю богов,

смертные, начав свой бег, с открытыми глазами

сами избирают кратчайший путь к распаду

Так ищет поток успокоения в море

бросается страстно

невольно завороженный

с камня на камень неудержимо

во власти волшебной ностальгии по бездне...

Расстройство завораживает. Так целые пароды

бывают охвачены весельем смерти.

[Во времена греков на Ксанфе стоял город]

благородство Бру та вызвало у них ярость.

Когда вспыхнул огонь, он предложил им помощь,

хоть он и осаждал их город

Но те столкнули его людей с городских стен

огонь бушевал все сильнее а они ликовали

Брут протягивал им руки — они же были

вне себя

вопили от ужаса и воодушевления

и мужчины и женщины бросались в пламя

а дети погибали в давке —

или же под мечами своих отцов.

Не следовало бросать им такой вызов.

Но это шло от еще более давних дел.

Некогда их отцы, захваченные врасплох и загнанные в ловушку персами

сами подожгли свой город и пытались вырваться

через речные заросли тростника.

Дома же их и храмы разлетелись в дым

поднявшийся к небесам а с ним и люди

— которых пожрал огонь.

Их сыновья об этом не забыли...

Гёльдерлин

*

Идея взаимообмена жизни и смерти, идея высшей цены, кото­рую получает жизнь при обмене на смерть, — эта идея уже не из раз­ряда научных истин, подобная «истина» навеки недоступна для на­уки. Когда Батай пишет об эротизме: «Хотя следствие страсти и есть соединение любовников, но она зовет за собой смерть, желание убий­ства или самоубийства... непрерывное нарушение прерывной индиви­дуальности... отверстия, зияния и провалы, через которые живые су­щества поглощают друг друга в непрерывности и которые, можно сказать, уподобляют эту непрерывность смерти...» — то во всем этом нет никакого объективного отношения, никакого закона и естествен­ной необходимости. Роскошь и избыток не являются функциями и не запечатлены ни в теле, ни в мире. Так же и смерть, торжественно-сим­волическая смерть, подобная вызову, в противоположность биологи­ческой смерти не запечатлена ни в каком теле и ни в какой природе. Символическое никогда не совпадает с реальным или с наукой.

Однако же сам Батай допускает подобную ошибку. «Желание производить с минимальными расходами характерно для человека. Природа же производит без счету и с легкостью «жертвует». Стоило ли подстраховываться образом такой идеально расточительной при­роды, в противоположность идеально расчетливой природе экономис­тов? Роскошь не более «природна», чем экономия. Жертвоприноше­ние и жертвенная трата не принадлежат порядку вещей. Эта ошибка даже приводит Батая к смешению репродуктивной сексуальности и эротической траты: «Избыточность, из которой проистекает воспро­изводство рода, и избыточность смерти могут быть поняты только с помощью друг друга». Но ведь воспроизводство как таковое неиз­быточно — даже если оно требует смерти индивида, это все равно позитивная экономика и функциональная смерть, смерть на благо рода. А вот жертвенная смерть — антипродуктивна и антирепродуктивна. Она действительно, как говорит Батай, стремится к непрерыв­ности, но только не к непрерывности рода — это всего лишь контину­альность некоторого порядка жизни, тогда как радикальная контину­альность, в которую субъект погружается через секс и смерть, всегда имеет своим смыслом фантастический распад любого порядка. Она

не опирается на производительный акт, так же как желание не опира­ется на потребность, так же как торжественная трата не продолжает собой удовлетворения потребностей, — она отрицает эту биологичес­кую функциональность в эротизме. Искать секрет жертвоприноше­ния, жертвенного разрушения, игры и траты в законе рода — значит по-прежнему все это функционализировать. На самом деле одно даже близко не отстоит от другого. Нет ничего общего между эроти­ческой избыточностью и сексуально-репродуктивной функцией. Нет ничего общего между символической избыточностью смерти и биоло­гическим распадом тела1.

Батай здесь поддается соблазну натурализма, или даже биоло­гизма, что в другом аспекте заставляет его натурализовать тенденцию к дисконтинуальности: «Каждому живому существу свойственно же-

1 Здесь очень велика опасность путаницы, потому что хоть и признано, что смерть и сексуальность биологически взаимосвязаны как органическая судьба слож­ных живых существ, но это не имеет ничего общего с символическим отношением смерти и пола. Одно вписывается в позитивность генетического кода, другое — в деконструкцию социальных кодов. Или, вернее, второе вообще не вписывается ни в какую биологическую эквивалентность, ни в какое число и ни в какой язык. Это игра, вызов и наслаждение, и суть этой игры в том, чтобы обыграть, обойти биологическое отношение смерти/сексуальности. Между их реальным и симво­лическим отношением — пространство обмена и социальной судьбы, и в этом зазо­ре вес и разыгрывается.

Вейсман: сома смертна, а зародышевая плазма бессмертна. Одноклеточные в принципе бессмертны, смерть появляется лишь у дифференцированных много­клеточных организмов, для которых она возможна и даже рациональна (неогра­ниченная длительность индивидуальной жизни оказывается бесполезной роско­шью — ср. Батая, у которого, наоборот, «иррациональной» роскошью является смерть). Смерть — лишь позднее приобретение живых организмов. В истории живых существ она возникает вместе с сексуальностью.

О том же пишет и Турнье в «Тихоокеанском лимбе»: «Половые отноше­ния и смерть. Их тесная связь... Он настаивал на том, что человеку приходится жертвовать собой ради сохранения вида, поскольку природа тайно предназначила его именно для этой цели — акта воспроизведения потомства. А отсюда следует, говорил он, что сексуальное влечение есть живое, угрожающее, смертоносное свой­ство всего человеческого рода, заложенное в каждом отдельном человеке. Вос­произвести значит породить следующее поколение себе подобных, которое не­умышленно, но неумолимо столкнет своих предшественников в небытие... Напра­шивается неоспоримый вывод: инстинкт, сближающий особей разного пола, есть инстинкт смерти. Таким способом природа решила скрыть свою игру, разгадывае­мую, впрочем, очень легко. Любовники, воображающие, что преследуют цель эгои­стического наслаждения, в действительности безрассудно встают на путь ужасней­шего из самоотречений» [М.Турнье, Пятница, или Тихоокеанский лимб, М., Ра-Дуга, 1992, с. 162-163]. Справедливая притча, но ею доказывается только соотнесенность биологической смерти и сексуальности: действительно, смертничество возникает вместе с сексуальностью, потому что в нее уже вписана функцио­нальная (то есть непосредственно связанная с порядком вытеснения) расчленен­ность человека. Однако эта функциональная расчлененность не связана с порядком влечений, она носит социальный характер. Она появляется при известном типе социальных отношений. У дикарей сексуальность не столь обособлена, как у нас. У них это ближе к тому, о чем пишет Батай: «В игре органов, истекающих обновлением и слиянием, происходит самоутрата...» А раз так, то можно сказать, вместе с Вейсманом и вопреки ему: смерть (и сексуальность) — это лишь позд­нее приобретение социального человека.

лание продлиться». От природы, представляющей собой разгул, разру­шительную оргию несвязанных энергий, «живое существо» защища­ется запретами, всячески противится этому влечению к избыточности и смерти, которое возникает в нем от природы (однако его сопротив­ление всегда носит временный характер, «ярости и смерти люди ни­когда не отвечали решительным «нет»). Так у Батая, на основе при­родного понимания траты (природа как образец расточительности) и субстанциально-онтологического же понимания экономики (сам субъект хочет сохранить себя как существо — но откуда же у пего это фундаментальное желание?), образуется своеобразная субъектив­ная диалектика запрета и трансгрессии, где первоначальное ликова­ние жертвоприношения и смерти теряется в усладах христианства и перверсии2, — своеобразная объективная диалектика континуаль­ности и дисконтинуальности, где вызов, бросаемый смертью экономи­ческому устройству, отступает на второй план ради чередования об­щих категорий метафизики.

И все же в батаевском воззрении на смерть как на избыточную роскошь есть нечто такое, что делает его неподвластным психоанали­зу, его индивидуально-психической традиции, — оно способно рас­строить любую экономику, разбить не только объективное зеркало

2Действительно, у Батая это «избыточное» воззрение нередко попадает в ловушку трансгрессии — этой глубоко христианской диалектики или же мистики запрета и его нарушения (разделяемой и современным психоанализом, и всеми «анархистскими» идеологиями праздничной отмены вытеснения). Мы сделали из праздника целую эстетику трансгрессии, потому что вся наша культура есть культура запрета. Такое понятие о празднике по-прежнему отмечено вытеснением, а потому и может быть обвинено в реактивизации запрета и укреплении социаль­ного порядка. Такого же анализа мы удостаиваем и первобытный праздник, буду­чи глубоко неспособны представить себе что-либо кроме линии раздела и отделя­емой сю области (по ту или эту сторону): очередное следствие нашего основопо­лагающего представления о непрерывно-линейном порядке («верная норма», регулирующая нашу культуру, всегда связана с целью, с конечным завершением). Первобытное празднество, как и жертвоприношение, представляет собой не транс­грессию, а обращение, циклический переворот — такая форма единственно способ­на действительно положить конец разделу и запрету. Обратный же порядок, харак­теризуемый трансгрессией или же «освобождением» вытесненных энергий, имеет результатом лишь навязчивое повторение запрета. Таким образом, одна лишь обра­тимость, одна лишь цикличность избыточны — трансгрессия же еще «недостаточ­на». «В сфере экономического любое производство является лишь воспроизвод­ством, в сфере же символического любое воспроизводство является производством».

политической экономии, но и симметричное ему психическое зеркало вытеснения, бессознательного и либидинальной экономики. По ту сто­рону всех этих зеркал — или же в их осколках, как Пражский Сту­дент в предсмертный миг обрел свой реальный образ в осколках зер­кала, — нам видно сегодня нечто другое: фантастическое рассеяние тела, человеческого существа и богатства, ближайшим предчувствием которого стал батаевский образ смерти.


Дата добавления: 2015-07-20; просмотров: 84 | Нарушение авторских прав


Читайте в этой же книге: Демагогия тела | Рассказ Чжуан-цзы о мяснике | Выдворение мертвых | Замогильное гетто | Обмен смерти при первобытном строе | Символическое/реальное/воображаемое | Непреложность обмена | Бессознательное и первобытный строй | Двойник и раздвоение | Политическая экономия и смерть |
<== предыдущая страница | следующая страница ==>
Влечение к смерти| Смерть точечная смерть биологическая

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.012 сек.)