|
«Не воображение впервые пробудило в Лермонтове романтика, но ему присущий необычный дар созерцать и осознавать мир», - писал Вячеслав Иванов.
Тут важен не романтизм как таковой, а подмеченный философом этот самый необычный дар.
«Искусство его представляется взгляду как верхний пласт первоначального внутреннего переживания, в форме отчасти плоской и искажённой. Реальность, представшая ему впервые, была двулика: в ней виденное наяву и виденное в полусне следовало одно за другим и подчас смешивалось. Мальчик, постоянно и повсюду выслеживая знаки и приметы невидимых сил и их воздействия в каждом акте своего существования, жил – так он грезил – двойной жизнью, таинственно связанной с сверхъестественным планом бытия, готовым в ближнем будущем снизойти в земной мир. Когда же рассеялся утренний туман, у возмужалого поэта осталась склонность приписывать странные и неожиданные случаи жизни влиянию скрытых сил, и он называл это “фатализмом”; ему нравился восточный призвук этого двусмысленного понятия, во имя которого он любил вызывать судьбу. И как каждое непосредственное, напряжённое и долго длящееся сосредоточение сил указывает на действие скрытых функций, которые стремятся таким образом выявиться, нас не удивляют в его жизни некоторые случаи несомненного пров и дения: достаточно вспомнить элегию, в которой он видит себя лежащим, смертельно раненным, с “свинцом в груди”, среди уступов скал; несколько месяцев спустя трагическое видение осуществилось с предельной точностью».
В том-то и дело, что вызывал свою судьбу Лермонтов, не только её предугадывая и словно бы торопя к себе поскорее из будущего, но и, в полном соответствии со своим характером, в дуэльном смысле слова – то бишь на поединок, кто кого.
Тем не менее это отнюдь не «демонизм в теории, а для практики принцип фатализма», как считал Владимир Соловьёв, а небывалое и потому никому не понятное проживание в полноте времени. Проживание одновременно – в прошлом, настоящем и будущем. Для поэта время во всех своих ипостасях, несомненно, было единым целым, и, по-видимому, в некоторые, особенно напряжённые моменты, он не слишком-то и различал, в каком из времён он находится.
То припоминая своё прошлое время (для Вяч.Иванова это – полусны, а для Дм.Мережковского – премiрное состояние души), то всей силой натуры живя настоящим – мгновением, то, наконец, с пророческой мощью предугадывая будущность и невольно призывая её к себе, он – на взлётах души – жил, по сути, вечностью в полном её объёме. Недаром «так же просто, как другие люди говорят: моя жизнь, - Лермонтов говорит: моя вечность» (Мережковский). Недаром он, как отметил Мейер, обладал особым даром «воздушного касания к вещам и явлениям земного мира», что, конечно же, свойственно только тому художнику, который словно бы прикосновением ощущает изменяющееся время.
Отсюда у Лермонтова и дар пророчества. «Стихи Пушкина – царские стихи; стихи Лермонтова – пророческие стихи, - писал Пётр Перцов. – Пушкин – золотой купол Исаакия над петровской Россией, но только над ней. Не он, а Лермонтов – великое обетование». (В православном понимании обетование – обещание; обещанное.)
В другом своём афоризме Перцов, говоря: как исключительно в Пушкине чувство жизни – так в Гоголе чувство смерти, - замечает: «Лермонтов – уже по ту сторону смерти, тем более по ту сторону “лёгкой”, пушкинской, эвклидовой жизни – “в трёх измерениях”».
Прошлое у Лермонтова – не только земная прошедшая жизнь, но и домiрное состояние души, которое, в отличие от других людей, он частично помнит – и припоминает. А будущее – то, что припоминает из своего вечного времени.
Кто бы знал, как говорится, на собственной шкуре, каково испытывать такое?
Может, потому он так яростно и жил мгновением – настоящим временем, что ему надо было во что бы то ни стало забыться в нём от тёмных, накатывающих волн прошлого и могучего притяжения волн будущего.
То, что Владимир Соловьёв называл «фаталистическим экспериментом» (например, поведение на последней дуэли), было для поэта, на самом деле, проживанием по ту сторону и жизни и смерти.
Философ и литературовед Георгий Мейер писал:
«…если были у Лермонтова истинные недруги, то, уж конечно, не Мартынов, убивший его на дуэли и всю жизнь молчаливым раскаянием искупавший свой грех, и не император Николай 1, сердившийся на поэта за беспокойный нрав и на корнета за нерадение к службе. Нет, настоящим недругом Лермонтова, не считая корыстных и глупых издателей, был и остался один Владимир Соловьёв. Это он написал преисполненную дидактики и морали “христианскую” статью, в которой пытался доказать, что Лермонтов “попусту сжёг и закопал в прах и тлен то, что было ему дано для великого подъёма”, и что, “облекая в красоту формы ложные мысли и чувства, он делал и делает их привлекательными для неопытных”, и сознание этого теперь, после смерти поэта, “должно тяжёлым камнем лежать на душе его”.
Мораль и дидактика вынуждают у Владимира Соловьёва жуткое утверждение, что “бравый майор Мартынов был роковым орудием кары”, вполне заслуженной Лермонтовым за поведение в жизни и за полную соблазна и демонизма поэзию. “Могут и должны люди, - по словам Владимира Соловьёва, - попирать обуявшую соль этого демонизма с презрением и враждой, конечно, не к погибшему гению, а к погубившему его началу человекоубийственной лжи”.
Неудивительно, что, высказывая подобные мысли, Владимир Соловьёв отрицает за Лермонтовым всякую способность к любви и человеческим привязанностям.
“Прелесть лермонтовских любовных стихов, - пишет он, - прелесть оптическая, прелесть миража”. Выходит как будто, что наш философ стремится уличить поэта в эстетически-поэтической подделке, произведённой с целью хоть чем-нибудь прикрыть от людей свою душевную и духовную пустоту. Такой вывод из сказанного Владимиром Соловьёвым мог бы всё же показаться незаконным, но, очевидно, из желания довести дело до точки философ добавляет: “Любовь уже потому не могла быть для Лермонтова началом жизненного наполнения, что он любил главным образом лишь собственное любовное состояние, и понятно, что такая формальная любовь могла быть рамкой, а не содержанием его Я, которое оставалось одиноким и пустым”».
Смерть поэта Соловьёв назвал гибелью – то есть своевольно отправил его в ад.
Что это, как не беспредельная ненависть...
А потом уверял, что-де был движим сыновней любовью, что-де просто желал оградить неопытную молодёжь, «малых сих», от соблазнов демонической поэзии Лермонтова, а самому поэту облегчить загробные муки…
Ничего он не понял в Лермонтове!..
Плоские рассуждения о «формальной любви»…
Пётр Перцов даже и не упоминает о Соловьёве, высказываясь на эту же тему: видно, не хочет мараться. Он смотрит в глубь вещей – и по сути опровергает эти и любые подобные наветы:
«Есть три отношения к женщине: 1) как к гетере, к любовнице; 2) как к супруге, “матери семейства”; 3) как к Мадонне. Любовническое, брачное и религиозное (личное). В первом преобладает тело, во втором – душа, в третьем – дух. Только третье имеет отношение к вечности. Пушкин – античный, эвклидовский человек во всём – знал только первое и напрасно усиливался ко второму, с неизбежностью смешав его в своей брачной попытке с первым. Третьего он, видимо, вовсе не знал, как не знал вообще ничего “потустороннего”. Напротив, Лермонтов знал искренно только третье (любовь к Лопухиной-Бахметьевой); он натягивал на себя первое – как все прочие свои “защитные” маски, и вовсе был чужд второму. Тютчев, в своей яркой жизни сердца, идеально углубил второе.., а в последней любви – к Денисьевой – коснулся третьего».
Итак, Лермонтов жил вечным – вечностью, временем, в трёх его состояниях, - и власть этой невидимой силы сталкивалась с его волей, не терпящей никакой власти.
Дата добавления: 2015-07-11; просмотров: 92 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Бесстрашие и бессмертие | | | Судьба и рок |