Читайте также: |
|
Вячеслав Иванов, вспоминая про стихотворение «Ночевала тучка золотая…» и про многое другое, заметил:
«Кто стремится узнать истинный облик Лермонтова, не должен удовлетворяться тем немногим, что дано ему было сказать миру. Его стихи позволяют различить его черты, но не измерить могущество его духа. Его внутренний человек был больше, чем романтический стихотворец, и его немая печаль печальнее слышимых вздохов, хотя она и имела утешения более глубокие, чем те, которые дарили ему… золотая тучка или чары духов песен. Посещали одинокий утёс его, ещё более недоступный, чем казался он сквозь тучи, но не владели им демоны, мгновенно обращавшиеся в бегство при появлении “божьей рати лучшего воина с безоблачным челом”, архангела Михаила, который неизменно слетал на вершину скалы всякий раз, когда поэт призывал Пресвятую Деву».
Могущество его духа сказывается, в первую очередь, в отношении словесности, которую Лермонтов избрал, ещё в отрочестве, для самовыражения и самоосуществления и в которой, повзрослев и обретя зрелость, ему вдруг сделалось тесно. Лев Толстой был совершенно прав, когда сказал, что все – литераторы, а «мы с Лермонтовым нет»: словесность и Слово, несмотря на видимую схожесть, всё-таки полярные вещи. И Лермонтов это вскоре понял, написав уже через два года после «Смерти поэта», стихотворения чисто романтического по духу, такие горькие стихи, как «Дума», «Поэт», «Не верь себе». В новых своих откровениях он переменил прежнюю точку зрения на противоположную: я сменилось на мы, теперь не поэт гордо возвышается над толпой, но толпа с презрением и недоумением разглядывает поэта. И Лермонтов обнаруживает у ненавистной ему прежде толпы её правоту, её правду, хотя и жёсткую, беспощадную, даже пошлую, - и, более того, сам в чём-то сходится с толпой в этой её правоте.
В «Думе» ещё есть противостояние двух антиподов: я и мы («Печально я гляжу на наше поколенье…», и уж потом поэт говорит от имени этого поколения, скрываясь в понятии мы). В «Поэте» он уже безжалостно обвиняет я от имени мы, - впрочем, толпа поначалу представлена в лучшем своём качестве – суровой, возвышенной требовательности к назначению поэта:
Твой стих, как Божий дух, носился над толпой
И, отзыв мыслей благородных,
Звучал, как колокол на башне вечевой
Во дни торжеств и бед народных…,
но тут же оборачивается своей подлинной – пошлой личиной:
Но скучен нам простой и гордый твой язык,
Нас тешат блёстки и обманы…
Призыв к певцу: «Проснёшься ль ты опять, осмеянный пророк!» - исходит уже непонятно от кого: то ли от толпы, то ли от самого поэта, хранящего свой превратившийся в золотую игрушку дар – кинжал. А вернее всего, этот призыв - от поэта: он слился с толпой, сошёл в неё, понял и её правду – и томится в ожидании: услышит ли наконец то единственно необходимое, что таится и в нём и в толпе, - правду Божию:
Иль никогда, на голос мщенья,
Из золотых ножон не вырвешь свой клинок,
Покрытый ржавчиной презренья?..
Это вечное противостояние поэт – толпа получило новое – и неожиданное – развитие в стихотворении «Не верь себе» (1839). Теперь Лермонтов доводит дело до крайности: толпа, в которой незримо присутствует и сам автор – именно он задаёт тон разговора, пронизанный иронией, горечью и презрением, - ставит под сомнение само слово поэта. Если в стихотворении «Поэт» суровому испытанию подвергся его пророческий дар, то в «Не верь себе» ещё жёстче испытывается самое сокровенное в певце – его лирическое начало.
В эпиграфе из О.Барбье: «Какое мне, в конце концов, дело до грубого крика всех этих горланящих шарлатанов, торговцев пафосом, мастеров напыщенности и всех плясунов, танцующих на фразе?» (в дословном переводе с французского) – Лермонтов меняет одно слово: «Какое нам … дело?..», то бишь вводит в стихотворение это самое мы – толпу как судию сокровеннейшей, лирической души поэта.
Не верь, не верь себе, мечтатель молодой,
Как язвы, бойся вдохновенья…
Оно – тяжёлый бред души твоей больной
Иль пленной мысли раздраженье.
В нём признака небес напрасно не ищи:
То кровь кипит, то сил избыток!
Скорее жизнь свою в заботах истощи,
Разлей отравленный напиток!
Случится ли тебе в заветный, чудный миг
Отрыть в душе давно безмолвной
Ещё неведомый и девственный родник,
Простых и сладких звуков полный, -
Не вслушивайся в них, не предавайся им,
Набрось на них покров забвенья:
Стихом размеренным и словом ледяным
Не передашь ты их значенья.
Самое поразительное, вдохновенье этот судия определяет теми же словами («тяжёлый бред души твоей больной»), какими Лермонтов охарактеризовал свою поэму «Демон» в посвящении Варваре Лопухиной (шестая редакция), - и, хоть это посвящение тогда никому не было известно (да и поэт имел привычку заимствовать у самого себя, из рукописей те или иные строки, а то и строфы), это значит только одно: Лермонтов напрямую относил сказанное и к самому себе. Кроме того, он сильно сомневается в способности поэтического слова вполне передать всю силу и глубину выражаемого чувства («стихом размеренным и словом ледяным / Не передашь ты их значенья». – Размеренное не может вместить безмерное, то, что на душе, а ледяное – не выразит, как ни старайся, пламя).
Закрадется ль печаль в тайник души твоей,
Зайдёт ли страсть с грозой и вьюгой, -
Не выходи тогда на шумный пир людей
С своею бешеной подругой;
Не унижай себя. Стыдися торговать
То гневом, то тоской послушной,
И гной душевных ран надменно выставлять
На диво черни простодушной.
Не то ли самое, только в более гармоническом виде, впоследствии выразил Фёдор Тютчев в «Silentium» («Молчи, скрывайся и таи / И чувства, и мечты свои… Мысль изреченная есть ложь»)?.. Здесь – о печальном уделе поэта, что вечно стремится объять необъятное, воплотить – вполне не воплощаемое, сказать несказанное; здесь – об ограниченности человеческого слова, о его пределах – перед беспредельностью души, чувства и мысли; здесь – о слове перед ликом Слова.
Какое дело нам, страдал ты или нет?
На что нам знать твои волненья,
Надежды глупые первоначальных лет,
Рассудка злые сожаленья?
Взгляни: перед тобой играючи идёт
Толпа дорогою привычной;
На лицах праздничных чуть виден след забот,
Слезы не встретишь неприличной.
А между тем из них едва ли есть один,
Тяжёлой пыткой не измятый,
До преждевременных добравшийся морщин
Без преступленья иль утраты!..
Поверь: для них смешон твой плач и твой укор,
С своим напевом заучённым,
Как разрумяненный трагический актёр,
Махающий мечом картонным…
Зрелому Лермонтову кажется постыдным – носиться только с самим собою, со своими печалями и бедами; он с потрясающей, непреходящей остротой ощущает трагедию всех, саму трагичность жизни, и только что не призывает к полному безмолвию; но любой мало-мальски лживый звук уже вызывает в нём уже непреодолимое отвращение и горечь. – Это – высочайшая требовательность к искусству, предупреждение всем литераторам, и – самому себе.
Из современников поэта лишь Виссарион Белинский почуял силу и глубину этого стихотворения, справедливо включив его в «триумвират» - вместе с «Думой» и «Поэтом». Критик заметил, что в «Не верь себе» Лермонтов указывает тайну истинного вдохновения, «открывая источник ложного».
По-другому истолковал стихотворение Вячеслава Иванова:
«В другие времена Лермонтов стал бы провидцем или гадальщиком или одним из тех поэтов-пророков, чьей власти над толпой он завидовал. Они, верные, по его мнению, своему истинному предназначению, ещё не торговали своими внутренними муками и восторгами, выставляя их на потеху равнодушной и рассеянной толпе. Современный поэт обречён на компромиссы и умолчания, ему недостижимо созвучие слагаемых им песен с голосами, наполняющими его душу, оракулами тёмными и невнятными вдохновляющего их божества: посмел бы он привести на пошлый пир свою высокую, неистовую, обуянную силой бога подругу? Чернь аплодирует или освистывает поэта, как комедианта; печальное ремесло! Лучше расточить жизнь в беспечных делах, растратить в низменных усладах, опрокинуть в один миг отравленный кубок! Разгневанный романтик бросает в лицо светской черни “железный стих, облитый горечью и злостью”: facit indignato versum (негодование рождает стих).
Ему в голову не приходит, что поэту, каким прорицал его ясный гений Пушкина, после эпохи древних поэтов-пророков дано новое призвание, иное, не менее священное, более любимое музами, и это призвание – искусство. Знаменательно, однако, что русский неоромантик первых десятилетий ХХ в., Александр Блок, называет “адом искусства” судьбу вдовствующего поэта-провидца, обречённого после того, как замолкли откровения первых дней, отражать в своих произведениях disjecta membra (разрозненные члены) мира, сорвавшегося с петель и расколовшегося, многоцветного, но потерявшего единство и высший смысл».
Конечно, толкование Вяч. Иванова навеяно не в малой степени судьбой предка Лермонтова – Фомы Рифмача, но почему философу, при всём его уме, не пришло в голову, что Лермонтову, может быть, недостаточно того, что прорицал Пушкин как новое призвание поэта, недостаточно только искусства? Ведь это так просто представить: Пушкину, с его ангелом Радости, было достаточно, а Лермонтову, с его ангелом Печали, - нет. Лермонтову, в отличие от Пушкина, мало было только земного. Ал.Блок, с его «адом искусства», гораздо ближе к тому, что испытывал Лермонтов (однако у Лермонтова, конечно, был не только этот ад, но и рай).
В стихотворении «Не верь себе», в этом иронией просквожённом «железном стихе», есть нечто, о чём поэт не говорит ни слова, перед чем он застывает в незримом трепете умолчания: это тайна поэзии и таинство Слова.
Дата добавления: 2015-07-11; просмотров: 136 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Стихи в альбом Карамзиной | | | Стихи-молитвы |