Читайте также: |
|
Сохранилось одно воспоминание о том, что сказал сам Лермонтов о «Демоне». Аким Шан-Гирей, его товарищ, друг и помощник, был по натуре простая и добрая душа. Он свидетельствует, что с Лермонтовым «в последнее время» они часто говорили о поэме, - по-видимому, эти разговоры относятся ко времени создания шестой редакции (сентябрь 1838 года) или же к следующим годам. Увы, мемуарист приводит всего одну реплику поэта, зато подробно знакомит читателя со своим собственным мнением. С непринуждённостью светского человека и прямотой артиллерийского офицера он пишет:
«Мне всегда казалось, что “Демон” похож на оперу с очаровательнейшею музыкой и пустейшим либретто. В опере это извиняется, но в поэме не так. Дельный критик может и должен спросить поэта, в особенности такого, как Лермонтов: “Какая цель твоей поэмы, какая в ней идея?” В «Демоне» видна одна цель – написать несколько прекрасных стихов и нарисовать несколько прелестных картин дивной кавказской природы; это хорошо, но мало…»
Ну, что ж, мягко говоря: забавно.
Простодушный родственник даже предложил Лермонтову «другой план» поэмы: отнять у Демона всякую идею о раскаянии и возрождении. «План твой, - отвечал Лермонтов, - недурён, только сильно смахивает на “Сестру ангелов” Альфреда де Виньи. Впрочем, об этом можно подумать. Демона мы печатать погодим, оставь его пока у себя».
«Вот почему поэма «Демон», уже одобренная Цензурным комитетом, осталась при жизни Лермонтова ненапечатанною. Не сомневаюсь, что только смерть помешала ему привести любимое дитя своего воображения в вид, достойный своего таланта».
Всё это воспоминание весьма наивно, благо, в добросовестности мемуариста сомневаться не приходится. Да вот почём ему знать, что такое поэтическое творчество? Дело тёмное, таинственное… - и Лермонтов отвечает добродушно, но что у него на уме – Бог весть!… Созерцать мироздание в полёте всевластного бесплотного духа, улавливать тончайшую земную и неземную музыку, прожигать сердце «тяжёлою слезою» томящегося могучего существа – и получать пошлые советы от славного братишки, на которого он, разумеется, и сердиться-то не мог!.. Вот удел, достойный гения.
Виссарион Белинский, литературный критик, читавший поэму в списках (но почему-то, в отличие от других произведений, не разобравший её), заметил: «Демон не пугал Лермонтова: он был его певцом». (Как же, напугаешь небо ветром; а вот кто кого был певцом – грамматически не ясно.)
Белинский обменивался письмами с другим знатоком литературы, Василием Боткиным, и «был солидарен» с таким выдающимся умозаключением этого ценителя словесности: «Да, пафос его, как ты справедливо говоришь, есть “с небом гордая вражда”. Другими словами, отрицание духа и миросозерцания, выработанного средними веками, или, ещё другими словами – пребывающего общественного устройства». Однако какое дело небу до средних веков, или тем более – до «общественного устройства»? Боткин же переводит всё: и космос, и мистику – на доступный его пониманию лад. Но что он способен разглядеть в безднах Лермонтова - под этим своим социологическим уголком зрения...
«Дух анализа, сомнения и отрицания, составляющий теперь характер общественного движения, - писал Боткин, - есть не что иное, как тот диавол, демон – образ, в котором религиозное чувство воплотило различных врагов своей непосредственности. Не правда ли, что особенно важно, что фантазия Лермонтова с любовью лелеяла этот “могучий образ”».
И это – о художественном образе, вобравшем в себя целые пласты религиозных верований и легенд, мифов и таинств!.. Одно на уме – как бы приспособить всё на свете, даже поэзию, на пользу «современного движения»…
Белинский был всё же поумнее, и он по-настоящему чувствовал поэзию: отдавая, в смысле художественности, предпочтение Пушкину и даже Майкову, он восклицал: «…но содержание, добытое со дна глубочайшей и могущественнейшей натуры, исполинский взмах, демонский полёт – с небом гордая вражда – всё это заставляет думать, что мы лишились в Лермонтове поэта, который по содержанию шагнул бы дальше Пушкина».
Далась им, да и не только им – эта с небом гордая вражда!
Владимир Соловьёв, философ, в гроб сходя, отнюдь не благословил Лермонтова: назвал его «прямым родоначальником» ницшеанства. Незадолго до своей смерти он подумал: «…чего требует от меня любовь к умершему, какой взгляд должен я высказать на его земную судьбу, и я знаю, что тут, как и везде, один только взгляд, основанный на вечной правде…» Философ вещал всем поколениям сразу – современному, будущим и даже «отшедшему», а его любовь к умершему принудила его сказать вечную правду – и состояла она в том, что «во всех» любовных произведениях Лермонтова «остаётся нерастворённый осадок торжествующего, хотя бы и бессознательного, эгоизма», - разумеется, прежде всего, в поэме «Демон». Далее: в своей-де «тяжбе с Богом» Лермонтов в «Демоне» «даёт новую, ухищрённую форму своему прежнему детскому чувству обиды против Провидения… Герой этой поэмы есть тот же главный демон самого Лермонтова – демон гордости.., но он ужасно идеализован…» Затем ещё беспощаднее: «Конец Лермонтова <…> называется гибелью». Соловьёв имеет в виду нравственную и, несомненно, духовную гибель. Как он ни оговаривается, что, дескать, о природе загробного существования «мы ничего достоверного не знаем», но сам явно отправляет поэта в ад. И, наконец, он выносит приговор Лермонтову:
«Облекая в красоту формы ложные мысли и чувства, он делал и делает ещё их привлекательными для неопытных, и если хоть один из малых сих вовлечён им на ложный путь, то сознание этого теперь уже невольного и ясного для него греха должно тяжёлым камнем лежать на душе его. Обличая ложь воспетого им демонизма, только останавливающего людей на пути к их истинной сверхчеловеческой цели, мы во всяком случае подрываем эту ложь и уменьшаем хоть сколько-нибудь тяжесть, лежащую на этой великой душе».
То бишь вот «мы» ещё и какие бла-а-родные!..
«Мартынов начал, Вл.Соловьёв кончил; один казнил временной, другой – вечною казнью», - воскликнул по этому поводу Дмитрий Мережковский.
Когда-то полковой писарь дал Лермонтову характеристику: служит исправно, ни в каких злокачественных поступках не замечен. Этот писарь оказался милосерднее христианского философа, - добавил Мережковский. - И всё у Соловьёва – из любви к умершему».
«Но уж если любовь такова, что вбивает, так сказать, осиновый кол в горло покойнику, то какова же ненависть?»
Вопрос без ответа, - точнее ответ дан в самом вопросе: ненависть спряталась под личиной «любви».
Мережковский считает Лермонтова единственным человеком в русской литературе, до конца не смирившимся («”Смирись, гордый человек!” - призвал Достоевский в своей пушкинской речи. Но с полной ясностью не сумел определить, чем истинное Христово смирение сынов Божьих отличается от мнимо-христианского рабьего смирения…»)
«Источник лермонтовского бунта – не эмпирический, а метафизический. Если бы продолжить этот бунт в бесконечность, он, может быть, привёл бы к иному, более глубокому, истинному смирению, но, во всяком случае, не к тому, которое требовал Достоевский и которое смешивает свободу сынов Божьих с человеческим рабством. Ведь уже из того, как Лермонтов начал свой бунт, видно, что есть в нём какая-то религиозная святыня, от которой не отречётся бунтующий, даже под угрозой вечной погибели…
Этой-то метафизически и религиозно утверждающей себя несмиренности, непримиримости и не могла простить Лермонтову русская литература…
…Лермонтов идёт от богоборчества, но куда – к богоотступничеству или богосыновству – вот вопрос».
Действительно, Демон хотел и с небом примириться, и веровать добру, но никто этому не поверил.
«Но что это не ложь, или, по крайней мере, не совсем ложь, видно из того, что Демон вообще лгать не умеет: он лишён этого главного свойства диавола, “отца лжи”, так же, как и другого – смеха. Никогда не лжёт, никогда не смеётся. И в этой правдивой важности есть что-то детское, невинное…»
И далее:
«Но если Демон не демон и не ангел, то кто же?
Не одно ли из тех двойственных существ, которые в борьбе диавола с Богом не примкнули ни к той, ни к другой стороне? – не душа ли человеческая до рождения? – не душа ли самого Лермонтова в той прошлой вечности, которую он так ясно чувствовал?
Если так, то трагедия Демона есть исполинская проекция в вечность жизненной трагедии самого поэта, и признание Демона:
Хочу я с небом примириться –
есть признание самого Лермонтова, первый намёк на богосыновство в богоборчестве».
И наконец:
«В Демоне был ещё остаток диавола. Его-то Лермонтов и преодолевает, от него-то и освобождается, как змея от старой кожи. А Вл.Соловьёв эту пустую кожу принял за змею».
Дата добавления: 2015-07-11; просмотров: 59 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
С высоты вечного полёта | | | Через томление духа – к премудрости |