Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатика
ИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханика
ОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторика
СоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансы
ХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника

Прощание с юностью

Читайте также:
  1. Глава девятая. Прощание с резиновыми сапогами и встреча с интересными людьми
  2. И первое прощание
  3. Прощание
  4. Прощание
  5. ПРОЩАНИЕ
  6. Прощание
  7. ПРОЩАНИЕ

Итак, слово сказано: «Нет, я не Байрон, я другой…»

Это будто прощание с юностью, с огненным многописанием стихов, с глубоким погружением в собственную душу, с беспощадными думами о жизни. Поиск самого себя, мучительное самоопределение, испытание сил… эта непомерная внутренняя работа, втайне ото всех, не заметная никому.

Лермонтов осознаёт в себе свою особину – русскую душу. Чует: путь назначен недолгий. И убеждается: то, что ему суждено поведать миру, «толпе», никто другой не скажет.

 

Я – или Бог – или никто!

 

Как отрубил – этой строкой, раз и навсегда, всем на свете, и прежде всего самому себе.

Гордыня ли тут?.. Вряд ли. Слишком тяжело предощущение того, что должно исполнить, - до гордыни ли?..

Для осуществления заданного необходима настоящая зрелость души, юношеской – это не под силу.

И Лермонтов - замолкает.

На несколько лет (1833-1836 годы) от него уходят лирические стихи, - это после поэтической лавины, что ещё недавно неслась в его душе!..

Нет, сочинять Лермонтов не перестал: работает над поэмами, пишет прозу, - но лирики, в четыре года, всего с десяток стихотворений.

Очевидно, это неспроста. Не даром даётся тишина. Нечто важное зреет в глубине его души, прежнее поэтическое слово будто позабыто и уже не удовлетворяет его, оно отходит в прошлое. Творческое начало, это разряжённое мощным взрывом пространство, начинает неспешно и неуклонно сосредоточиваться в новое вещество – до сверхплотности, до следующего неизбежного взрыва…

 

 

Наверное, столь резкое преображение было связано и с внешними переменами в жизни. В конце 1832 года Лермонтов поступил в Школу гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров. 15 октября он пишет Марии Лопухиной:

И другая перемена… В конце ноября 1832 года с Лермонтовым в юнкерской школе случилось несчастье: лошадь в манеже разбила ему ногу.

Опять, как в детстве – «Саше Арбенину», судьба посылает ему в виде недуга передышку. («Бог знает, какое бы направление принял его характер, если бы не пришла на помощь болезнь… Болезнь эта имела влияние на ум и характер Саши: он выучился думать… Воображение стало для него новой игрушкой».)

Несчастный случай в манеже только ускорил новый этап в жизни Лермонтова – или же произошёл вовремя: в том же октябрьском письме к Марии Лопухиной есть характерное признание:

«…всё кончено: я жил, я созрел слишком рано, и будущее не принесёт мне новых впечатлений».

И дальше следовало стихотворение:

 

Он был рождён для счастья, для надежд

И вдохновений мирных! – но безумный

Из детских рано вырвался одежд

И сердце бросил в море жизни шумной;

И мир не пощадил – и бог не спас!..

 

Больше стихов (за исключением двух-трёх эпиграмм да одного изящного стихотворения на французском) в письмах Лермонтова уже не было: он перестал делиться стихами с теми, кому вверял свою сокровенную лирику. Да и сами письма писались всё реже и реже…

 

 

Странными для юноши стихами прощается Лермонтов со своею юностью.

 

Поцелуями прежде считал

Я счастливую жизнь свою,

Но теперь я от счастья устал,

Но теперь никого не люблю.

 

И слезами когда-то считал

Я мятежную жизнь мою,

Но тогда я любил и желал –

А теперь никого не люблю!

 

И я счёт своих лет потерял

И крылья забвенья ловлю:

Как я сердце унесть бы им дал!

Как бы вечность им бросил мою!

(1832)

 

В восемнадцатилетнем поэте словно заговорила вечность, которую вдруг он ощутил в себе:

 

И я счёт своих лет потерял…

 

Тут не только величина пережитого – тут сила чувства пробивает защитную корку, соединяющую человека с вечным, и он ощущает жизнь во всей её протяжённой и непостижимой глубине. Даже забвенье не в силах унести на крыльях эту вневременную, присущую ему бездну, небесную, нечеловеческую по своей сути.

Следом другие стихи, тоже неземного свойства:

 

Послушай, быть может, когда мы покинем

Навек этот мир, где душою мы стынем,

Быть может, в стране, где не знают обману,

Ты ангелом будешь, я демоном стану! –

Клянися тогда позабыть, дорогая,

Для прежнего друга всё счастие рая!

Пусть мрачный изгнанник, судьбой осужденный,

Тебе будет раем, а ты мне – вселенной!

(1832)

 

Странен и лермонтовский демон – ведь в нём «дорогая» обретёт рай, тогда как он в ней – вселенную. Отнюдь не демоническими – злобными – свойствами должен быть наделён такой демон, коль скоро в нём обещан рай, а сам демон, отринув весь принадлежащий ему подлунный мир, отыщет вселенную в любимой.

Поэт не раскрывает всего, что составляет сущность этого живущего в нём демона - гения (да, может, ещё сам толком не знает её), - он лишь приоткрывает таинственную завесу, прячущую его душу. А что в ней происходит – о том стихотворение «Бой»:

 

Сыны небес однажды надо мною

Слетелися, воздушных два бойца;

Один – серебряной обвешан бахромою,

Другой – в одежде чернеца.

И, видя злость противника второго,

Я пожалел о воине младом;

Вдруг поднял он концы сребристого покрова,

И я под ним заметил – гром.

И кони их ударились крылами,

И ярко брызнул из ноздрей огонь;

Но вихорь отступил перед громами,

И пал на землю чёрный конь.

 

Вид грозы всегда волновал Лермонтова. И здесь, на перепутье судьбы, ему в образах грозы видится небесная битва за его душу. В младом всаднике в серебряном без сомнения угадывается архистратиг Михаил (в честь которого был назван Лермонтов), «князь снега, воды и серебра», как его изображали на иконах, - и он сражается с другим воздушным бойцом, в чёрном и на чёрном коне. Олицетворённое добро борется с олицетворённым злом – кто же завладеет душой поэта? Самому же ему поначалу кажется, что боец в чёрном сильнее, чем «воин младой» в серебряной бахроме. Но вихорь зла отступает перед громами, свет побеждает тьму:

 

И пал на землю чёрный конь.

 

В канун долгого поэтического молчания, необходимого для обретения окончательной духовной и творческой зрелости, Лермонтов уже знал это о себе.

 

 

ЧАСТЬ ВТОРАЯ. ЗВЕЗДЫ ПАДУЧЕЙ ПЛАМЕНЬ

 

Глава двенадцатая. В ШКОЛЕ ЛИХОЙ ЮНКЕРОВ

 

 

«Период брожения»…

14 ноября 1832 года командир Школы гвардейских подпрапорщиков генерал-майор барон Шлиппенбах издал приказ, согласно которому «Михайло Лермонтов», в ряду других «недорослей из дворян», был зачислен вольноопределяющимся унтер-офицером в гусарский полк.

Барабанный бой в 6 утра – побудка, завтрак, занятия в классе, строевая… Учение, служба, но и свободного времени много…

Его душа устала от непроглядных бездн трагизма; чёрный байронический плащ уже давил на плечи и раздражал, как вычурная романтическая драпировка; иного забытья невольно искал он.

Ещё недавно, в августе 1832 года, Лермонтов по-свойски жаловался Софии Бахметевой, что почти совсем лишился сна: «тайное сознание, что я кончу жизнь ничтожным человеком, меня мучит», - но, видно, и эти муки ему надоели, коль скоро он решился резко переменить свою жизнь. Отныне он вверял себя естеству той глубинной интуиции, которая без наставительных подсказок разума выводила его всегда на единственно верную дорогу. Потомственная дворянская обязанность, по крови предков из поколение в поколение передаваемый воинский долг. Но про то, конечно, даже не говорилось, потому что оно было глубоко внутри, а внешне юнкерская школа была просто сообществом кипящих жизнью юношей из самых лучших семей.

Школа по-старинке ещё пользовалась репутацией военного университета: нравы были свободны, к воспитанникам офицеры относились по-отцовски заботливо. Но в том же году начались строгости и в обучении, и в дисциплине, - Лермонтову они были не по душе, он быстро понял, что тут ему придётся ещё хуже, чем в Московском университете. Однако деваться было некуда, - оставалось терпеть…

Школу юнкеров задумал и создал в 1823 году великий князь Николай Павлович, которому не по нраву пришлось видеть в молодых гусарах слабое знание военных наук и плохую дисциплину. Став императором и подавив восстание декабристов в декабре 1825 года, Николай 1 передал Школу в ведение брата, великого князя Михаила Павловича. Кроме пехотной роты, в Школе появился кавалерийский эскадрон, куда, кстати, и попал Лермонтов. «Великий князь обратил своё особенное внимание на фронтовые занятия, и обучение строю стало практиковаться чаще. Так, манежная езда производилась теперь от 10 часов утра до часу пополудни, а лекции были переведены на вечерние часы. Было запрещено читать книги литературного содержания, что, впрочем, не всегда выполнялось, и вообще полагалось стеснить умственное развитие молодых питомцев школы. Так как вся вина политических смут была взведена правительством на воспитание, то прежняя либеральная система была признана пагубною», - писал П.Висковатый.

Читать, конечно, читали, но не в школе, а дома… Впрочем, в служебных документах осталось сопроводительное письмо, с которым заведующий Школой генерал-адъютант Нейгардт передавал её командиру барону Шлиппенбаху «1 экземпляр сочинения г. Генерал-адъютанта Жомини «Vie de Napoleon» («Жизнь Наполеона»), в 4-х частях, - того самого, которого позже воспел Козьма Прутков: «Жомини да Жомини, / А об водке ни полслова!..». По-видимому, экземпляр этого сочинения предназначался как наставительное пособие для молодых воинов.

Великий князь часто появлялся в школе, порой – неожиданно, и всякое его посещение сопровождалось грозою – то выволочка командиру, то арест офицеров, то строгие взыскания юнкерам: непорядка он не терпел.

Обучалось здесь, согласно списку, 99 кавалерийских юнкеров и 192 пехотных подпрапорщика; а науками были: математика, география, история, военный слог, военное судопроизводство, топография, артиллерия, фортификация, устав, тактика, Закон Божий, французский язык. Учитель французского, впрочем, не слишком утруждал питомцев - год за годом просто читал им комедии, однако в пору закручивания гаек получил за свой метод внушение от командира: хватит-де развлекать юношей, пора «заниматься предметом с успехом».

Командир роты пехотного отделения Андрей Фёдорович Лишин впоследствии, когда к нему обратились с вопросами, почти и не припомнил ничем не примечательного питомца Школы, к тому же и «кавалериста»: Лермонтов, по его воспоминаниям, был как все, ничем не выделялся, разве что собою неказист. Лишь курьёз зацепился в памяти: «…его тётушка до того любила Михаила Юрьевича, что обыкновенно утром присылала своего человека будить племянника, дабы звук барабана не встревожил и не испугал его при вставании».

За давностью лет пехотный командир запамятовал, что это, конечно, была не тётушка, а родная бабушка поэта. Она и квартиру-то в Петербурге сняла поближе к юнкерской школе, на Мойке, у Синего моста. Однако позаботиться таким образом о любимом внуке было вполне в её духе: Елизавета Алексеевна поначалу и Екимку – Акима Шан-Гирея каждый день посылала к Мишелю «с контрабандой» - страсбургскими паштетами, конфетами и прочими яствами, чтобы скрасить ему обнообразный рацион…

«…Елизавета Алексеевна, тотчас по поступлении Михаила Юрьевича в школу, приказала служившему ему человеку потихоньку приносить барину из дому всякие яства, по утру же, рано будить его “до барабанного боя” из опасения, что пробуждение от внезапного треска расстроит нервы внука. Узнав об этом, Лермонтов страшно рассердился, и слуге его досталось. Стало ли это известным в кругу товарищей, не знаем; Михаил Юрьевич боялся в чём-либо выказывать изнеженность и старался не только не отставать, но и опережать товарищей во всех “лихих” предприятиях и выходках бывшего в правах молодечества». (П.Висковатый)

Однако забота бабушки была вполне объяснимой: по переезде в Петербург её внук страдал от внезапно возникшей бессоницы, город ему не нравился и привыкнуть к нему он никак не мог…

Соученик Лермонтова по благородному пансиону Андрей Миклашевский встретился с ним и в Школе гвардейских юнкеров, что располагалась у Синего моста в огромном доме, ставшем потом дворцом великой княгини Марии Николаевны. Спустя сорок лет он вспоминал про Школу: «Мы, пехотинцы, помещались в верхнем этаже, кавалерия и классы – в среднем. Пехотные подпрапорщики мало и редко сближались с юнкерами, которые называли нас “крупою”. Иногда в свободное время юнкера заходили к нам в рекреационную небольшую залу, где у нас находился старый разбитый рояль.

В конце 1820-х и самом начале 1830-х годов для молодых людей, окончивших воспитание, предстояла одна карьера – военная служба. Тогда не было ещё училища правоведения, и всех гражданских чиновников называли подъячими. Я хорошо помню, когда отец мой, представляя нас, трёх братьев, великому князю Михаилу Павловичу, просил двух из нас принять в гвардию и как его высочество, взглянув на третьего, небольшого роста, сказал: “А этот в подъячие пойдёт”. …Лермонтов, оставив университет, поневоле должен был вступить в военную службу и просидеть два года в школе.

Обращение с нами в школе было самое гуманное, никакого особенного гнёта мы не чувствовали. Директором у нас был барон Шлиппенбах. Ротой пехоты командовал один из добрейших и милых людей, полковник Гильмерсен, кавалериею – полковник Стунеев, он был женат на сестре жены М.И.Глинки. Инспектором классов - добрейшая личность, инженер, полковник Павловский. Дежурные офицеры обращались с нами по-товарищески. Утром будили нас, проходя по спальням, и никогда барабанный бой нас не тревожил, а потому, как пишет Висковатый, нервы Лермонтова от барабанного боя не могли расстраиваться…

По субботам мы, бывало, отправлялись по очереди, по два от пехоты и кавалерии, во дворец к великому князю Михаилу Павловичу и обедали за одним с его высочеством столом…»

Юнкеров звали на обеды и в дом командира полка, - Лермонтов, по воспоминаниям товарищей, неохотно посещал начальников и не любил ухаживать за ними.

Другой однокашник Лермонтова по Школе, Александр Меринский, писал:

«Вступление его в юнкера не совсем было счастливо. Сильный душой, он был силён и физически и часто любил выказывать свою силу. Раз после езды в манеже, будучи ещё, по школьному выражению, новичком, подстрекаемый старыми юнкерами, он, чтоб показать своё знание в езде, силу и смелость, сел на молодую лошадь, ещё не выезженную, которая начала беситься и вертеться около других лошадей, находившихся в манеже. Одна из них ударила Лермонтова в ногу и расшибла ему её до кости. Его без чувств вынесли из манежа. Он проболел более двух месяцев, находясь в доме у своей бабушки Е.А.Арсеньевой, которая любила его до обожания».

Новичков, как водится, «старые юнкера» придирчиво испытывали, не маменькин ли сынок? К Лермонтову никаких вопросов вскоре не стало. А к бабушке его все они сохранили самые сердечные чувства, - никто не посмеялся над ней. Меринский вспоминает, что Елизавета Алексеевна во всех них принимала участие, ходатайствовала за молодых людей перед строгими командирами, если в том была нужда. «Живя каждое лето в Петергофе, близ кадетского лагеря, в котором в это время обыкновенно стояли юнкера, она особенно бывала в страхе за своего внука, когда эскадрон наш отправлялся на конные учения. Мы должны были проходить мимо её дачи и всегда видели, как почтенная старушка, стоя у окна, издали крестила своего внука и продолжала крестить всех нас, пока длинной вереницею не пройдёт перед её домом весь эскадрон и не скроется из виду».

Точно так же, вспомним, Елизавета Алексеевна крестила в прежние годы Мишу в Тарханах, когда тот в сопровождении дворовых девушек и людей уходил в лес по ягоды и грибы…

Даже Александр Тиран, другой его соученик по Школе, весьма недолюбливавший Лермонтова, оставил об Арсеньевой добрые слова: «Выступаем мы, бывало: эскадрон выстроен; подъезжает карета старая, бренчащая, на тощих лошадях; из неё выглядывает старушка и крестит нас. “Лермонтов, Лермонтов! – бабушка”. Лермонтов подскачет, закатит ланцады две-три, испугает бабушку и довольный собою подъезжает к самой карете. Старушка со страху прячется, потом снова выглянет и перекрестит своего внука Мишу. Он любил свою бабушку, уважал её – и мы никогда не оскорбляли его замечаниями про тощих лошадей. Замечательно, что никто не слышал от него ничего про его отца и мать. Стороной мы знали, что отец его был пьяница, спившийся с кругу, и игрок, а история матери – целый роман».

По болезни Михаил не смог в декабре 1832 года вместе со всеми принести присягу «на верность службы Его Императорского Величества».

Друг и родственник, Алексей Столыпин, тоже юнкер, писал ему 7 января 1833 года:

«У тебя нога болит, любезный Мишель!.. Что за судьба! Надо было слышать, - как тебя бранили и даже бранят за переход в военную службу. Я уверял их, хотя и трудно, чтоб поняли справедливость безрассудные люди… А уж почтенные-то расходились! Твердят: “Вот чем кончил!.. И никого-то он не любит! Бедная Елизавета Алексеевна!..” Знаю, что ты рассмеёшься, а не примешь к сердцу».

Травма была серьёзной: спустя полтора месяца Столыпин вновь обращается к Лермонтову: «Напиши мне, что ты в школе остаёшься или нет и позволит ли тебе нога продолжать службу военную…» Служба вскоре продолжилась, только Лермонтов с тех пор немного прихрамывал…

Однажды во время болезни его навестил дальний родственник Николай Анненков со своею женой, Верой, - и та вспоминала впоследствии:

«В первый раз я увидела будущего великого поэта Лермонтова.

Должна признаться, он мне совсем не понравился. У него был злой и угрюмый вид, его небольшие чёрные глаза сверкали мрачным огнём, взгляд был таким же недобрым, как и улыбка. Он был мал ростом, коренаст и некрасив, но не так изысканно и очаровательно некрасив, как Пушкин, а некрасив очень грубо и несколько даже неблагородно.

Мы нашли его не прикованным к постели, а лежащим на койке и покрытым солдатской шинелью. В таком положении он рисовал и не соблаговолил при нашем приближении подняться. Он был окружён молодыми людьми, и думаю, ради этой публики он и был так мрачен по отношению к нам, пришедшим его навестить.

Мой муж обратился к нему со словами привета и представил ему новую кузину. Он смерил меня с головы до ног уверенным и недоброжелательным взглядом. Он был желчным и нервным и имел вид злого ребёнка, избалованного, наполненного собой, упрямого и неприятного до последней степени».

Молодая светская дама, - «новой кузине» было тогда всего девятнадцать лет, - по-видимому, так и не простила Лермонтову своего первого впечатления. А ведь даже не поинтересовалась, может ли больной подняться с постели?.. Хоть Анненкова и утверждает, что «малая симпатия» не помешала ей почувствовать потом лермонтовскую «удивительную поэзию», она очевидно, на своей женский манер, мстит поэту даже спустя годы в этих воспоминаниях, не скрывая своей неприязни: «У него было болезненное самолюбие, которое причиняло ему живейшие страдания. Я думаю, что он не мог успокоиться отттого, что не был красив, пленителен, элегантен. Это составляло его несчастье. Душа поэта плохо чувствовала себя в небольшой коренастой фигуре карлика».

Лермонтов, разумеется, прекрасно знал, что не красавец собою. В юнкерской школе у него была привычка насмешничать над товарищами, - ну, так это водилось за ним с детства, когда он трунил над всеми и даже властную бабушку доводил до слёз. Острый на слово, давал прозвища товарищам и клички потом прилипали к ним на всю жизнь. Но ведь и сам от души хохотал, когда его в ответ прозвали Майошкой, по имени остроумного урода и горбуна из романа «Собор Парижской Богоматери». Рисовал карикатуры на юнкеров – однако и себя ведь изобразил в смешном виде: шинель в рукава, поверх мундира и ментика, подчеркнув неуклюжесть своей фигуры в таком странном зимнем наряде. Словом, несмотря на молодость и издержки воображения, к своей внешности относился со здоровым юмором. Переживания по этому поводу, конечно, были, юность ранима и уязвима, но только ли из этих страданий состояла его внутренняя жизнь? Были чувства и муки сильнее, глубже… П.Висковатый даёт такой психологический портрет юного поэта:

«С самой юности рассудок Лермонтова уклонялся от обычного пути людей. Он смотрел на землю иными, не их глазами. Их честолюбие было не его честолюбием; их интересы и цели были чужды ему; иные были радости и печали; иные, не всем свойственные ощущения волновали его. Но разъяснить себе состояние духа, выбраться из хаоса, выработать ясное понимание и миросозерцание юноша не мог; да они и не вырабатываются; требуется ещё и выстрадать их, а для этого надо много видеть, много переиспытать, - надо жизнь перейти. Молодой поэт чувствовал только над собою что-то роковое. Он испытывал власть судьбы. Он вперёд, так сказать, теоретически, изведывал жизнь и страдание с самого детства. Он страдал более, чем жил. Ему мучительно хотелось выбраться из хаоса мыслей, ощущений, фантазий. Ранняя любовь, непонятная и оскорбляемая в чуткой душе, заставила её болезненно воспринимать и корчиться от того, что почти незаметно было бы пережито другим; он бросился в крайность, зарылся в неестественную, напускную ненависть, которая питала в нём сатанинскую гордость. И эта сатанинская гордость, опять-таки, искусственно прикрывала самую нежную, любящую душу. Боясь проявления этой нежной любви, всегда приносившей ему непомерные страдания, поэт набрасывает на себя мантию гордого духа зла. Так иногда выносящий злейшую боль шуткой и сарказмом подавляет крик отчаяния, готовый вырваться из глубины растерзанного сердца.

Привыкший музе и бумаге вверять свои чувства и проверять свои думы и ощущения своими поэтическими произведениями, Лермонтов стремился в своих творениях разъяснить самого себя, вылить в звуках то, что наполняло его душу. Такие натуры, не находя отклика в людях, глубоко сочувствуют природе, всему миру физическому. И посмотрите, какое большое место занимают явления природы во всех творениях Лермонтова и как все герои его любят её…»

В этом портрете всё вроде бы верно, кроме определения гордости – такой ли уж сатанинской она была? Гордость как чувство собственного достоинства отнюдь ещё не гордыня, хотя и предвозвестник её. Да и вообще могло ли быть что-то сатанинское в «нежной и любящей душе» поэта? Конечно, нет. Тому доказательством его жизнь и его стихи…

Светская, молодая летами дама, как видно любящая, чтобы всё было красиво, в несколько минут формального визита к больному юнкеру не почувствовала его души. Анненкова и десятилетия спустя, в пору этих своих воспоминаний, так и не разобралась в нём. Сказала обязательные слова о таланте (к тому времени уже всеми признанном), а на душе осталось прежнее, первое чувство: злой карлик

Вырванный из привычной домашней жизни, где было уединение, книги, женское окружение, влюблённости, словом, тот, почти ничем не стеснённый досуг, что только и нужен прихотливой творческой воле, и помещённый на целых два года в общество из трёхсот горячих голов, в большинстве юных лентяев и повес, Лермонтов так изменился в поведении, что уже казался совсем другим человеком – как своим тогдашним знакомым, так и поколениям исследователей его жизни. Кто-то думал: это он приспосабливался, приноравливался к сверстникам, но так ли это? Ни лукавства, ни лицемерия никогда в нём не было – но только искренность, простодушие, богатство натуры. А что и как порой раскрывается в человеке – это никому не известно…

Ещё вчера, на студенческой скамье угрюмый одиночка, редко и разборчиво выбирающий себе товарищей, - теперь же, в школе, он «скачет» по паркету спальной комнаты во главе «Нумидийского эскадрона» - цепочки великовозрастных недорослей-юнкеров, плотно взявшихся за руки, которая сшибает на пол всех зазевавшихся новичков, встреченных на пути.

Прежде вечно отстранённый ото всех и погружённый в свои думы, с книгою в руках, - тут он живо участвует в повседневной жизни товарищей, «хорош со всеми», но некоторых из юнкеров чуть ли не преследует своими злыми насмешками… но, заметим, за что?.. – «за всё ложное, натянутое и неестественное, что никак не мог переносить» (А.Меринский).

Недавно ещё, среди студентов, мрачный молчун – отныне он по вечерам в шумном кругу будущих гусар и пехотинцев: поёт романсы у старого рояля, и «очень хорошо»; но когда молодые воины затягивают что-то хором, он вдруг, пресерьёзно и прегромко, запевает совсем другую песню, сбивая с такта горластый хор – кто-то ругается, шум, гам, хохот, весёлый беспорядок!..

Или вот они с увальнем-силачом Карачинским, что с лёгкостью гнул шомполы гусарских карабинов, в окружении друзей состязаются, кто искуснее и быстрее завяжет шомпол в узел. И вдруг в залу входит командир школы Шлиппенбах. Поражённый зрелищем, возмущается: «Ну, не стыдно ли вам так ребячиться? Дети, что ли, вы, чтобы так шалить!.. Ступайте под арест»… Сутки в карцере, вновь свобода. И Лермонтов «презабавно» рассказывает всем любопытствующим про эту историю, повторяя с громким хохотом: «Хороши дети – из железных шомполов вязать узлы!»

Распевали порой и весьма скабрёзные куплеты под аккомпанемент Мишеля Сабурова, знавшего наизусть все французские шансонетки и песни Беранже. Верховодил остряк-повеса Костя Булгаков, весельчак, музыкант, общий любимец, герой множества гусарских похождений. Ему случалось забавлять своими шутками не только товарищей, но и великого князя Михаила Павловича. Соперничал с ним в остротах Лермонтов…

 

 

А что же стихи?

Стихи почти иссякли, ну, если не считать шуточных.

Муза любит тишину, приходит в уединении – а где же всё это посреди лихой гусарщины! Понятно, чем глупее запреты и навязчивей дисциплина, тем пуще забавы. Только вот тут не до лирических стихов…

А.Меринский пишет:

«Певали иногда романсы и проч., которые для нашей забавы переделывал Лермонтов, применяя их к многим из наших юнкеров, как, например, стихотворение (ходившее тогда в рукописи), в котором говорится:

 

Как в ненастные дни

Собирались они часто…

 

Названия этого стихотворения не помню, переделанное же Лермонтовым слишком нескромного содержания и в печати появиться не может.

У нас был юнкер Шаховской, отличный товарищ; его все любили, но он имел слабость сердиться, когда товарищи трунили над ним. Он имел пребольшой нос, который шалуны юнкера находили похожим на ружейный курок. Шаховской этот получил прозвище курка и князя носа. В стихотворении «Уланша» Лермонтов о нём говорит:

 

Князь-нос, сопя, к седлу прилёг –

Никто рукою онемелой

Его не ловит за курок…»

 

Или, в том же духе, про обожаемый «предмет страсти» того же Шаховского – приятную, но чрезмерную фигурой гувернантку:

 

О, как мила твоя богиня!

За ней волочится француз, -

У неё лицо, как дыня,

Зато… как арбуз.

 

Буйные даровитые юноши чем могли разбавляли школьную скуку; вскоре они завели свой рукописный журнал под названием «Всякая всячина напячена». Его редактором был, как припоминал В.Боборыкин, «конно-пионер Лярский» - В.Вонлярлярский, будущий беллетрист, а тогда просто весёлый рассказчик, с которым Лермонтов был в приятельских отношениях.

А.Меринский вспоминает:
«Журнал должен был выходить один раз в неделю, по средам; в продолжение семи дней накоплялись статьи. Кто писал и хотел помещать свои сочинения, тот клал рукопись в назначенный для того ящик одного из столиков, находившихся при кроватях в наших каморах. Желавший мог оставаться неизвестным. По средам вынимались из ящика статьи и сшивались, составляя довольно толстую тетрадь, которая вечером в тот же день, при сборе всех нас, громко прочитывалась. При этом смех и шутки не умолкали. Таких нумеров журнала набралось несколько. Не знаю, что с ними сталось; но в них много было помещено стихотворений Лермонтова, правда, большею частью не совсем скромных и не подлежащих печати, как, например, “Уланша”, “Праздник в Петергофе” и другие. “Уланша” была любимым стихотворением юнкеров…»

Всем запомнилась и «Юнкерская молитва», что сочинил Лермонтов:

 

Царю небесный!

Спаси меня

От куртки тесной,

Как от огня.

От маршировки

Меня избавь,

В парадировки

Меня не ставь.

Пуская в манеже

Алёхин глас

Как можно реже

Тревожит нас.

Ещё моленье

Прошу принять –

В то воскресенье

Дай разрешенье

Мне опоздать.

Я, Царь Всевышний,

Хорош уж тем,

Что просьбой лишней

Не надоем.

 

Стихотворение, на первый взгляд, шутливое, но прислушаться – глубокая подневольная грусть звучит меж бойких строк: тошно молодому поэту уже ото всего в Школе и даже голос Алёхи – командира-преподавателя, Алексея Степановича Стунеева – раздражает…

Аким Шан-Гирей вспоминает о брате: «Домой он приходил только по праздникам и воскресеньям и ровно ничего не писал…»

Александру Меринскому же запомнилось, как по вечерам, когда кончались лекции, «поэт наш… уходил в отдалённые классные комнаты, в то время пустые, и там один просиживал долго и писал до поздней ночи, стараясь туда пробраться не замеченнным товарищами».

А.Пыпин, в беседе с биографом поэта П.Висковатым, проницательно заметил:

«Лермонтов, с детства мало сообщительный, не был сообщителен и в Школе. Он представлял товарищам своим шуточные стихотворения, но не делился с ними тем, что высказывало его задушевные мысли и мечты; только немногим ближайшим друзьям он доверял свои серьёзные работы. У него было два рода серьёзных интересов, две среды, в которых он жил, очень не похожие одна на другую, - и если он старательно скрывал лучшую сторону своих интересов, в нём, конечно, говорило сознание этой противоположности. Его внутренняя жизнь была разделена и неспокойна. Его товарищи, рассказывающие о нём, ничего не могли рассказать, кроме анекдотов и внешних случайностей его жизни; ни у кого не было в мысли затронуть более привлекательную сторону его личности, которой они как будто и не знали. Но что этот разлад был, что Лермонтова по временам тяготила обстановка, где не находили себе места его мечты, что в нём происходила борьба, от которой он хотел иногда избавиться шумными удовольствиями, - об этом свидетельствуют любопытные письма, писанные им из Школы…»

П.Висковатый обобщает воспоминания бывших юнкеров:

«Умственные интересы в Школе не были особенно сильны, и не они, конечно, сближали Лермонтова с товарищами. Напротив, он любил удаляться от них и предаваться своим мечтаниям и творчеству в уединении, редко кому читая отрывки из своих задушевных произведений, чувствуя, что они будут не так поняты, и боясь каждой неосторожной, глубоко оскорблявшей выходки. В отношениях его к товарищам была, следовательно, некоторая неестественность, которую он прикрывал весёлыми остротами, и такие выходки при остром и злом языке, конечно, должны были подчас коробить тех, против кого были направлены. Надо, однако, взять во внимание и то, что Лермонтов ничуть не обижался, когда на его остроты ему отвечали тем же, и от души смеялся ловкому слову, направленному против него самого. Его, очевидно, не столько занимало желание досадить, сколько сказать остроту или вызвать комическое положение. Но не все имели крупный характер поэта. Мелкие, самолюбивые натуры глубоко оскорблялись там, где Лермонтов видел одну забавную выходку. Люди сохраняли против него неудовольствие. Капля за каплей набиралась злоба к нему, а поэт и не подозревал этого. Так бывало с ним и в последующие годы».

 

 

Лермонтов никому не признавался, каково ему на самом деле было в юнкерской школе.

Только однажды глубоко скрытое чувство мелькнуло в его лирике: в стихотворении «Гусар», одном из последних 1832 года, написанном, должно быть, по вступлении в Школу, есть строки:

 

Увы – зачем от жизни прежней

Ты разом сердце оторвал!..

 

Спустя полгода с лишним после поступления, в письме к М.А.Лопухиной от 19 июня 1833 года, он только слегка намекает на то, что таил ото всех:

«…Надеюсь, вам будет приятно узнать, что я, пробыв в школе всего два месяца, выдержал экзамен в первый класс и теперь один из первых. По крайней мере, это даёт надежду на близкую свободу».

«Два месяца» - остальное время провалялся дома с больною ногой; а «в первый класс» - значит, в высший, в выпускной. Понятно его удовольствие: несмотря на хворь, не отстал от других в учении - и даже стал один из первых. (И Александр Тиран в своих записках отметил: «все лентяи, один Лермонтов учился отлично».) А «близкая свобода» - тут, разумеется, о том, что год позади и осталось столько же, чтобы вырваться наконец на волю…

4 августа, после лагеря, он вновь говорит об этом же в письме к Марии Александровне:

«Мы возвратились в город и скоро опять начнём занятия. Одно меня ободряет – мысль, что через год я офицер! И тогда, тогда…»

И только по окончании Школы из него вырвалось настоящее признание. В письме к М.А.Лопухиной от 23 декабря 1834 года, рассказывая о встрече с её братом и своим близким другом Алексеем, Лермонтов пишет:

«Я был в Царском Селе, когда приехал Алексис. Узнав о том, я едва не сошёл с ума от радости: разговаривал сам с собою, смеялся, потирал руки. Вмиг возвратился к моим былым радостям; двух страшных лет как ни бывало…»

И чуть далее:

«Мне бы очень хотелось с вами повидаться; простите, в сущности, это желание эгоистическое; возле вас я нашёл бы себя самого, стал бы опять, каким некогда был, доверчивым, полным любви и преданности, одарённым, наконец, всеми благами, которых люди не могут у нас отнять и которые отнял у меня сам Бог!..»

Страшные годы… отнятые Богом блага… - два года Лермонтов никому об этом не рассказывал – да и некому было говорить.

Домашний учитель его, Алексей Зиновьевич Зиновьев, хорошо знавший своего воспитанника и сердечно любивший его, не зря назвал время перехода в школу и на военную службу периодом брожения

Евдокия Ростопчина писала про Лермонтова, что там, в школе, «его жизнь и вкусы приняли другое направление: насмешливый, едкий, ловкий – проказы, шалости, шутки всякого рода сделались его любимым занятием; вместе с тем, полный ума, самого блестящего, богатый, независимый, он сделался душою общества молодых людей высшего круга; он был первым в беседах, в удовольствиях, в кутежах, словом, во всём том, что составляет жизнь в эти годы».

Кто бы среди его товарищей мог подумать или догадаться, что было на душе у этого весёлого на вид, умного и бодрого юнкера, насмешника и выдумщика, заводилы шалостей, в котором молодая жизнь кипит шампанским вином и не знает укорота…

 

 


Дата добавления: 2015-07-11; просмотров: 90 | Нарушение авторских прав


Читайте в этой же книге: Душа-невидимка | Середниково | Университет | Магия видения | Могильная гряда | Загадка родового имени | Не от мира сего | Вопрос без слов | В ожидании чуда | Лирический дневник |
<== предыдущая страница | следующая страница ==>
По следам гения| Сквозь прозу жизни

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.038 сек.)