|
Разумеется, такие пропорции сами по себе мало о чем говорят и менее всего нуждаются в оправдании. Но в настоящем случае они примечательны. Когда крупный ученый подводит в обширной монографии итоги своим многолетними исследованиями произведений Данте и при этом уделяет внимание не столько им самим, сколько их ближайшим и отдаленным предпосылкам и последствиям — такой преимущественный интерес не может быть случайным. Он определяется тем, что для Голенищева-Кутузова проблема Данте и задача изучения его творений — это прежде всего проблема и задача изучения влияний. Влияния на Данте в интервале от Античности до середины XIII века (которые охватывают не только литературу, но и в не меньшей степени философию и теологию, не только Европу, но и Ближний и Средний Восток), так же, как и влияния самого Данте на последующую литературу, начиная с эпохи Возрождения и заканчивая XX веком.
Не будем упрощать ситуацию, Голенищев-Кутузов вовсе не стремился растворить произведения Данте в произведениях предшественников и последователей. Напротив, он постоянно обращает наше внимание на то новое, что внес великий флорентиец в мировую культуру. Голенищев-Кутузов не забудет подчеркнуть, что в том или ином случае имело место усвоение и преобразование в соответствии со своими творческими задачами, а не прямое заимствование или ученичество. Так, давая обзор творчества ближайших предшественников Данте, влиявших на его теологические построения, таких как Бернард Клервосский и Иоахим Флорский, автор заключает: «Несомненно, что великий поэт отнюдь не во всем является единомышленником аббата Клерво».®И далее: «...отрицать влияние на Данте идей Иоахима Флорского было бы неразумно, делать из него ученика калабрийского пророка, повторявшего его схемы в своей поэме, вряд ли имеет смысл*. 10
Приведенные утверждения вроде бы не оставляют сомнений в позиции Голенищева- Кутузова. Будем учитывать только, что позиция может быть декларацией, а может и пресуществляться в рабочие принципы исследования, которые служат выявлению самобытности творчества Данте, его жизненного центра. Последнего в «Творчестве Данте» не происходит. Даже в главе второго раздела «Поэтика Данте», где, казалось бы, должно сконцентрироваться изложение собственно дантовского в творчестве Данте, происходит другое. По существу здесь речь идет о том, что «поэзия Данте — завершение не только итальянского процесса литературного развития, но и общероманского... От него идут большие пути европейской литературы эпохи Возрождения».11 В который раз под взглядом автора изучаемое явление распадается на «уже не» и «еще не», прошлое и будущее вытесняют настоящее, предшественники и последователи не дают зазвучать собственному голосу Данте, он остается исчезающе малой точкой их встречи. И не то чтобы в «Творчестве Данте» совсем не идет речь о его самобытности, на нее указывается, но самобытность (самобытие, бытие для себя, под собственным взглядом) постоянно сводится к новизне. Новизна же у Голенищева-Кутузова — это новое даже не по отношению к самому Данте, а по отношению К иному, будь оно прошлым, будущим, гораздо реже — настоящим. Получается, что новое в лучшем случае фиксируется как таковое: «вот этого не было в мировой культуре — теперь оно есть». С позиций избранного Голенищевым-Кутузовым подхода иначе и быть не может. Потому что абстрактность дантовской новизны преодолима лишь тогда, когда она соотносится не с внешним ему старым и не с внешним еще более новым, а со всей целостностью творчества Данте. В этом случае новизна уже не смогла бы остаться чистой новизной, неминуемо став моментом самораскрытия художника и мыслителя. И не новизна того или другого образа, положения или позиции как таковая оказалась бы в центре исследования. Его центром стал бы сам Данте как субъект творчества, центрирующий собой самые разнообразные его моменты и делающий их и ы рожон нем своей творческой индивидуальности вне зависимости от того, откуда н что он заимствует. Достижим подобный результат лишь при условии того, что исследователь изначально ориентируется на реконструирование предмета изучения в его уникальности и целостности. Если эта целостность и уникальность схвачена (пускай неполно, интуитивно и т. п.), по сути дела отпадает и проблема новизны. Точнее, она превращается из простой констатации, внеположенной реальности в исходную предпосылку исследования. Теперь новизна — это самобытность, а не наоборот. Самобытен сам Данте, у него свое бытие, которое выражено, воплощено в его творениях. Поскольку исследование Голенищева- Кутузова построено совсем на других основаниях, в нем можно найти все что угодно, только не целостный образ творца, которому посвящено «Творчество Данте». Повторимся — этот результат запрограммирован тем типом историзма и стоящей за ним исследовательской схемы, которых последовательно придерживается автор.
Историзм, понимаемый как подлинная суть и оправдание исторической науки сегодня, только и может состояться за счет реализации обеих заложенных в нем возможностей: установки на связь и преемственность и установки на самоценность изучаемых явлений. Как бы то ни было они изначально присущи историческому знанию, поэтому задача современных исторических исследований состоит в том, чтобы заново обрести и реализовать свои внутренние возможности. С неизбежным в подобных случаях риском сильно огрубить ситуацию, попытаемся схематически выразить отношение становящегося сегодня историзма и исторического познания к его предшествующим типам.
Историзм, идущий от Геродота н разделяемый не только Античностью, но и Средневековьем и Ренессансом, основывается на работе историка — свидетеля и летописца. Те же самые Геродотовы «великие и удивления достойные дела» описывались историком с тем, чтобы сделать их достоянием будущего, сохранить историческую память. Заботясь о своем времени, историк заботился и о будущем, в его сознании они были неразделимы. Современность для историка была самоценна, поскольку она фиксировалась во всей своей индивидуальности, но именно в этом качестве должна была послужить будущему. В данном случае ориентация на будущее совсем не противоречила самоценности настоящего. Очень показательно, что вплоть до XIX века в общественном сознании образ историка в чем-то совпадал с образом мемуариста, а ведение дневника — с созданием исторического сочинения. Мемуары и дневники людей, причастных государственным делам, мыслились не просто как материал исторического сочинения, хотя это и не исключалось. В не мень- > шей степени они рассматривались как готовые блоки или даже законченное произведение | исторического жанра. Что, например, представляют собой написанные в XV веке «Мему- I ары» Филиппа де Коммина: действительно Воспоминания или исторический трактат? Сам ] Коммин вряд ли сумел бы однозначно ответить на подобный вопрос. Он ставил своей j целью описать то, что «знал и ведал о деяниях Людовика XI... изложить как можно; ближе к истине все, что смог и сумел вспомнить».[15]В самом тексте «Мемуаров» речь идет далеко не только о Людовике XI, в них создана широкая панорама политической жизни Франции, Нидерландов и Италии второй половины XV века. Ни современники Коммина, I ни его позднейшие читатели не воспринимали их в качестве мемуаров в современном смысле. Мемуары государственного деятеля совпали с историческим сочинением, одно j переходило в другое. То, что важно оставить в памяти потомков действующему лицу или наблюдателю современных ему событий, совпадало с тем, что будущие поколения принимали за существенно важное для себя. Конечно, исторические сочинения, оставшиеся от прошлого, мыслились и как резервуар поучений, предостережений, правил, но всегда и обязательно историческое сознание еще и отдавало должное деятелям и поступкам, запечатлевало их в вечности.
В противоположность предшествующему, историзм XIX и XX веков опирался и опирается на позицию историка, который уже практически никогда не ставит своей целью свидетельствовать о настоящем для будущего. Он открывает прошлое для настоящего. Торжествует интерес современности. Парадокс в том, что современность в лице представляющего ее историка перестает относиться к себе исторически, она приобретает абсолютный статут. Трудно избежать сравнения этого статута современности с тем, который придавался мифологическому правремени в доисторическом сознании. Для последнего существовало абсолютное прошлое, правремя, тогда как для рассматриваемого типа историзма существует абсолютное настоящее. Оно не может не подрывать основ исторического познания. Как уже отмечалось в другой связи, иллюзорной является устремленность настоящего к будущему. Безусловно, оно имеет место, но поскольку речь идет о будущем настоящего, то этому будущему постоянно навязывается настоящее так же, как оно навязывается и прошлому, с той лишь разницей, что в прошлом идет поиск предпосылок современности, а в будущее оно проецируется как идеал. По данному признаку господствующий сегодня тип историзма прямо противоположен предшествующему. Для античного, средневекового и ренессансного исторического сознания всей полнотой реальности обладало не только настоящее, но в не меньшей степени прошедшее и будущее. Оно не знало привилегированного этапа исторического времени. Приоритетом обладала не историческая в собственном смысле реальность, а реальность мифа, эпоса, священной истории.
Противопоставление предшествующего и современного типов историзма может оставить впечатление того, что автор не просто разводит их в качестве противоположностей, но и подталкивает к оценке первого из них как историзма по преимуществу, второго же — как историзма несостоявшегося. Подобный вывод менее всего отвечает существу дела, хотя бы потому, что вполне возможно не только разведение и противопоставление двух типов историзма, но и их сближение по значимым признакам. Укажем на один лишь момент, сближающий традиционный и господствующий сегодня подход к истории. Оба они, хотя и по- разному, предполагают наличие дихотомии между абсолютной и преходящей реальностью. В одном случае абсолютная реальность выносится за пределы исторического процесса или выступает как некая сверхистория, в другом абсолютная реальность — это настоящее в его полном господстве над прошлым и будущим. В последнем случае мир настоящего можно рассматривать по аналогии с миром мифа, эпоса, священной истории. Он центрирует на себе все смыслы прошлого и будущего, поглощает их, угрожая иллюзорностью всему, что является для него историей. Видимо, оба типа историзма достаточно изжили себя в процессе своего исторического бытования и не могут претендовать на господство. Более плодотворна их роль в самоопределении нового, становящегося типа историзма, который один только в состоянии соответствовать самосознанию изменившегося субъекта исторического процесса.
В чем же конкретно состоит существо того, что было обозначено как становящийся тип историзма? Начать его характеристику можно с того, что новый историзм предполагает отношение к изучаемому историческому феномену не как чистому переходу от предшествующего к настоящему, а как к самоценной реальности, существующей прежде всего для себя самой и только потом и поэтому становящейся предметом заинтересованного отношения историка. Любое историческое явление — это прежде всего самовыражение человека и эпохи. Причем даже тогда, когда они ставят своей целью быть преемниками прошлого или создать предпосылки для будущего. Главное в историческом явлении — это несводимость, то, что не подлежит разложению на оформившийся итог прошлого или неразвитую форму будущего. Теперь каждый исторический феномен рассматривается как равноправный с изучающим его настоящим. Последнее уже не итог и незавершение предшествующего исторического процесса. В настоящем исторический процесс вообще не фокусируется. Оно не разрешает его коллизий, не дает ответы на поставленные другими эпохами вопросы. Настоящее слушает и слышит другие эпохи, обретая тем самым себя, не в качестве абсолютной инстанции, но
зато кпк нечто действительно существующее. Настоящему уже не угрожает участь превращения в неуловимую грань между прошлым и будущим, поскольку на прошлое оно уже не смотрит как на свою предпосылку, а на будущее — в качестве собственно следствия.
Изменении взгляда историка на отношения прошлого и современности делает его обращение к прошлому необходимым кок никогда ранее. Если античный, средневековый, ренес- I опасный историк-свидетель обращался к историческим событиям потому, что ему нужно было будущее, его суд и приговор, предполагающий приобщение к вечности свершившихся событий, если историку XIX-XX веков обращение к прошлому необходимо для укоренения в нем настоящего, его абсолютности, то у историка становящегося историзма обращение к истории совмещает ранее разведенные задачи: поиск современностью себя через контакт с другими эпохами и раскрытие, обнаружение в этом контакте самобытной действительности прошлого. От первого типа становящийся историзм отличает то, что в его рамках историческое явление не дано в своей устойчивой самотождественности, бытии на самом деле, которое необходимо донести до будущего. Этому явлению еще предстоит изучение и преобразование в процессе самораскрытия перед миром настоящего. Вторрй тип историзма не приемлем для нового его типа ввиду того, что в нем современность и выражающая ее позиция внутренне статичны. Преобразованию подлежит только историческое явление. Двуединая задача становящегося историзма состоит, таким образом, в совмещенном преобразовании настоящего и прошедшего: обнаружении-преобразовании себя через обнаружение- преобразование другого.
Там, где историческое познание является одновременно и самопознанием современности^ оно приобретает совершенно иной статус, чем ранее. Субъект исторического познания ставит- I ся в такое отношение к истории, которое если и не целиком соответствует его отношению к настоящему и будущему, то во всяком случае сопоставимо с ними по своему значению для самоопределения субъекта. Этот субъект оказывается не в вечно ускользающем настоящем. Человеческая реальность существует для него во всех своих трех временных измерениях. Будущее и прошедшее не менее бытийственны, чем настоящее. Прошедшее так же открыто и незавершенно, как будущее, оно также требует возобновляющихся созидательных усилий для своего раскрытия. Настоящему по-прежнему принадлежит центральная роль в историческом познании, но оно не замыкает на себе весь исторический процесс. Настоящее — это принцип выявления и реализации возможностей, заложенных в прошлом и будущем, возможностей самих по ребе неисчерпаемых. Исчерпаемыми их делает настоящее. Но прошлое и будущее для него не только безбрежное поле деятельности, это еще и способ самообна- I ружения и самоограничения для настоящего. То, что выявлено и актуализировано в прош- I лом и будущем, с определенной точки зрения и есть настоящее. Поскольку оно выявило это, а не иное, оно само есть вот это, а не иное. Здесь и возникает настоящее как таковое, а не I только в своей роли для прошлого и будущего, последние в такой же степени существуют I для настоящего, как и оно для них. В лице прошлого и будущего так понимаемое настоящее имеет дело с другими «настоящими». Встречаются соприкасающиеся во времени в буквальном смысле слова «современники». Не нужно специально объяснять, что речь идет не об окончательной встрече. Все-таки настоящее всегда не окончательно настоящее, а значит, прошедшее не окончательно прошедшее и будущее не окончательно будущее.
Кратко очерченное понимание нового статута настоящего в становящемся историзме делает историческое познание не просто ретроспекцией, выявлением того, что уже произошло. Поскольку прошедшее так же не завершено и незавершимо, как будущее, значит, оио — сфера деяния, выбора и риска. У человека теперь нет чего-то устойчивого и окончательно определившегося за спиной, тогда как неопределившееся впереди, ему вновь и вновь предстоит задача самоопределения в ретроспективе прошедшего и перспективе будущего. Этот возоб- I новляющийся процесс и есть история как целое, в котором обращение к прошлому есть историческое познание, в то время как обращение к будущему — историческое событие.
В новом типе историзма прошедшее и будущее не сводимы к прошлому и будущему настоящего. Существу дела скорее соответствуют формулы: «прошедшее суть еще прошлое будущего*, «будущее суть еще будущее прошедшего», «настоящее же — это настоящее как прошлого, так и будущего*. В этих самих по себе невнятных формах нам хотелось свести к предельной краткости тезис, в соответствии с которым каждый из трех моментов времени не сводим к двум другим при одном условии: если он не подчиняет их себе, а наоборот, выступает способом их обнаружения.
Глава 9
СВОЕОБРАЗИЕ КУЛЬТУРОЛОГИЧЕСКОГО ИСТОРИЗМА
Ввиду того, что историческое исследование нового типа принимает прошедшее в качестве самостоятельной и самоценной реальности, оно сталкивается с давно уже выявленным противоречием. Это противоречие возникает ввиду разнонаправленности или двойственности исходной исследовательской предпосылки. С одной стороны, исследователь стремится воспроизвести прошлое изнутри, сделать своим достоянием собственный взгляд прошлого на себя, избежать навязывания ему своей позиции. С другой же стороны, чем более историк приобретает этот взгляд изнутри, тем в большей степени он теряет собственную человеческую и мировоззренческую позицию. В конце концов адекватное самому прошлому воспроизведение прошлого, если оно осуществится, может привести к тому, что его некому будет постигать, так как субъект исторического познания пресуществится в субъекта познаваемой исторической реальности.
Указанное противоречие относится к числу неразрешимых в рамках породившей его мировоззренческой системы координат. Поэтому приниматься во внимание оно должно не для того, чтобы в очередной раз предложить попытку его разрешения. Единственно конструктивный выход состоит в смене исследовательской установки. Она необходима уже потому, что противоречие между глубиной постижения прошлого и растворением познающего субъекта в познаваемом материале возникает только при условии, если познавательная ситуация мыслится через отношение «познающий субъект — познаваемый объект». В его рамках предзадано неравноправие сторон, сведение одной из них к другой. Очевидно, что историческое познание, преодолевающее противоречия предшествующего ему типа историзма, может состояться лишь на основе отношения «познающий субъект — познаваемый субъект». Такое отношение предполагает познание, при котором познающий субъект «проникает» в субъект познаваемый без всякого растворения одного субъекта в другом. Историк и становится на точку зрения изучаемой действительности и остается самим собой; изучаемая действительность и раскрывается историку (становится точкой зрения историка) и сохраняет себя в своей несводимости к взгляду на нее извне. Как возможно подобное познавательное отношение — это еще нужно понять, не исключены в нем и свои противоречия. Но отличие новой познавательной ситуации от предшествующей в том, что она не содержит в себе само- отрицающих условий своей реализации. Как бы мы не относились к возможностям субъект- субъектного познания, именно оно адекватно той исследовательской установке, которая неразрывно связана с новым типом исторического сознания.
Субъект-субъектное отношение, вообще говоря, не менее очевидная реальность, чем объектное. Но вся, только еще начинающая преодолеваться трудность осмысления субъектного отношения состоит в том, что оно не имеет того же устойчивого и определенного статуса,
кпк субъект-объоктнои познание. Разработанность логики, гносеологии, методологии субъектного познания но идет ни и каков сравнение с их разработанностью в объектном познании. В такой ситуации исторические исследования, преодолевающие господствующий историзм, отталкиваются не столько от логики, гносеологии, методологии субъектного познания, сколько от человеческого опыта и способности к коммуникации. Коммуникация как научное познание пли научное познание кпк коммуникация — в этих формулировках содержится проблема, которую мы попытаемся по крайней мере уточнить и конкретизировать.
Если подойти к коммуникативному познанию в контексте специфики человеческой деятельности, то начать следует с того, что коммуникативное познание, как и любая другая деятельность, представляет собой единство опредмечивания и распредмечивания. Причем первичным актом в данном случае является распредмечивание, состоящее в присвоении субъектом прошлой, застывшей в предмете (объекте) деятельности. Распредмечивание может тяготеть к одному из двух полюсов. Тяготея к первому полюсу, оно представляет собой утилитарную деятельность, тождественную потреблению предмета с целью воспроизводства субъекта жизнедеятельности. В акте приема пищи, использования жилья и одежды и так далее распредмечивающая деятельность направлена на удовлетворение нужды, восстановление равновесия человека со средой. Его отношение к предмету находится в пределах поиска и обнаружения в предмете самого себя, того, что можно сделать собой, восстановив свою наличность. Предмет тем самым воспринимается как пассивный материал, подлежащий субъекти- вацни, потенциально тождественная деятельному субъекту реальность.
К другому полюсу распредмечивания тяготеет отношение к предмету как застывшей деятельности, внешнему бытию другого субъекта. Предмет, с которым сталкивается субъект распредмечивания, здесь также понимается как субъект, только находящийся в фиксированной форме. Поэтому по-настоящему распредметить предметность можно, не просто сделав ее собственной деятельностью, а сделав деятельность опредмеченного субъекта деятель- I ностыо субъекта распредмечивания. Но что значит сделать деятельность одного субъекта деятельностью другого? Если помыслить ее как превращение субъекта распредмечивания в субъект опредмеченный или наоборот, то мы, в принципе, не выйдем за рамки односубъект- ности, как это было в случае с утилитарной потребляющей деятельностью. Правда, теперь ситуация усложняется тем, что сведение опредмеченного субъекта к субъекту распредмечивания не может быть признано удовлетворительным, так как в этом случае опредмеченный субъект не распредмечивается именно в качестве субъекта с его деятельностью. Если он и распредмечивается, то лишь по аналогии с бессубъектной и пассивной естественно-природной реальностью. Противоположно направленное движение к сведению распредмечивающе- го субъекта к тому, который выражен в предметной реальности, не более удовлетворительно по той причине, что распредмечивание завершается вытеснением одной из необходимых сторон отношения.
Изначальная невозможность односубъектности в процессе распредмечивания не пассивио- предметной, а предметно-субъектной реальности отличает данный вид распредмечивания не только от утилитарно-потребляющей, но и от познавательной деятельности в ее традиционной научной форме. Прежде всего обратим внимание на то, что научное познание связывает с утилитарной деятельностью ее прикрепленность к жестко фиксированному самотождественному субъекту, которыйнакладывает себя на реальность. Вместе с тем научное познание, в отличие от утилитарной потребляющей деятельности, стоит на позиции так называемой объективности, то есть не-привнесеиия субъективных моментов в познавательный процесс и его результат. Если в утилитарной деятельности ее субъект откровенно адаптирует и ассимилирует предмет, то научное познание каким-то образом совмещает в себе господство субъекта над предметом и его подчинение предмету. Перед нами ситуация не менее противоречивая и антиномичная, чем в случае с распредмечиванием субъектом субъектной же реальности, где субъект распредмечивания должен сохранять себя и подчиняться предметно выраженному
субъекту. Различие о ситуациях, между тем, есть, и оно очень существенно. В первой из них познающий субъект имеет дело с объектом, то есть заведомо не субъектной реальностью. И тем не менее научное, да и вообще познавательное'отношение к предмету возникает тогда, когда преодолевается утилитаризм, взгляд субъекта на предмет с точки зрения собственного воспроизводства. В этом преодолении и происходит определенного рода устранение субъективности, то, что предполагает не подчинение себе предмета, а наоборот, подчинение себя предмету. Следующий момент, однако, состоит в том, что подчинение предмету имеет свои пределы. Сняв в отношении к предмету свой непосредственный личный интерес, нужду, субъект снимает не всего себя, а лишь один свой слой. Другой слой вступает в свои права над предметом тогда, когда субъект познания начинает относиться к нему с позиций своего растворения в предмете. Обратим внимание, теперь субъект научного познания ориентируется не на растворение и адаптацию предмета в себе, как это было в утилитарной деятельности. Речь идет именно о растворении субъекта в предмете, но таком растворении, которое не только не тождественно отказу от себя, но, напротив, утверждает субъект, делая его сопричастным предмету. Субъект научного познания расширяет себя до предметности таким образом, что обнаруживает себя в ней как ее собственное бытие. Проецируя себя на предмет, субъект, конечно же, преобразовывает себя через встречу с предметом, и тем не менее он утверждает себя в предмете, а не наоборот. Предмет сохраняет свое основное качество пассивности и податливости. В нем нет никаких пределов для проникновения в него познающего субъекта. Познающий субъект пропускает сквозь себя предметность и сам проходит сквозь нее, утверждая самого себя и не сталкиваясь ни с чем, чего, в принципе, нельзя было бы свести к себе, сведя себя к нему.
Непосредственно интересующее нас распредмечивание предметно-субъектной реальности, очевидным образом представляющее собой коммуникативное познание, отличает от научного в традиционном смысле познания то, что его предмет обнаруживает свою упругость и неподатливость всяким попыткам отождествления с ним познающего субъекта. Поскольку в коммуникативном познании распредмечивается деятельность, за которой стоит субъект, то взгляд на предмет того, кто познает, встречается с «взглядом* того, что познается. Оказывается невозможным соотнести в познавательном акте познающего и познаваемое без того, чтобы вопрос к познаваемому не встретил «вопрос» (а не только ответ) к познающему. Познающий способен задать свой вопрос, одновременно приготовившись услышать его по отношению к себе; посмотреть на предмет ему дано, ощутив на себе «взгляд* предмета. Поэтому тот, кто познает, слышит ответы, сам отвечая; видит предмет — будучи сам видим предметом. Этот момент объединяет познавательную коммуникацию с общением как таковым. Познанием же коммуникативное познание делает то, что оно направлено на опредме- ченный, а не на непосредственно деятельный субъект. Двухсубъектность отношения в данном случае имеет место в пределах одного актуально существующего познающего сознания, полагающего в себе как самого себя, так и иное сознание. Последнее существует, тем самым, как актуализированная возможность бытия в познающем сознании. Отмеченное обстоятельство делает коммуникативное познание пограничным, промежуточным между познанием н общением. Оно же определяет его существенные особенности.
Одна лежащая на поверхности, особенность коммуникативного познания заключается в том, что, познавая свой предмет в качестве субъекта, оно должно предварительно сконструировать этот субъект. В отличие от реальной, в познавательной коммуникации он не дан заранее в качестве наглядно очевидной реальности, как скажем, очевидно присутствие друг для друга собеседников. Конструирование субъекта имеет несколько стадий. Собственно говоря, по настоящему сконструированным его можно считать только после завершения исследования. Но уже на первой его стадии непременно обязательной становится установка на то, что все факты, вся наличность исторического материала, которые даны историку, исключают непосредственное отношение к нему. Он интересует историка как свидетельство
и внешнее проявление определенного субъекта. Сам субъект в его несводимости к своим наличным проявлениям — это, как известно, внутренний мир субъекта. В нем и должно сопрягаться все многообразие исторического материала, стягиваться в единый жизненный центр. Верно и обратное. Внутренний мир с его жизненным центром существует не сам по себе, он имеет формы своей явленности в том, что дано историку как материал исследования. Важно, чтобы материал как наличное бытие субъекта и его внутренний мир указывали один на другого, взаимно себя проясняя.
При конструировании предмета коммуникативного познания в качестве субъекта сложности и противоречия начинаются уже с процедуры его выбора. Дело в том, что наличный исторический материал позволяет прикрепить его к различным по типам субъектам. Но каждый из них имеет свою, большую или меньшую меру соответствия наличному историческому материалу. Поэтому историк должен стремиться соотнести материал со строго определенным субъектом, иначе между ними не возникнет соответствия. Трудность с выбором субъекта можно проиллюстрировать самым простым примером. Предположим, историк изучает западноевропейскую культуру Позднего Средневековья. Он располагает для исследования необозримым материалом: текстами философских, теологических, научных, алхимических трактатов, светской н духовной литературой. В кругозор его постигающего наблюдения I входят архитектурные сооружения, сохранившаяся утварь, оружие, костюмы и так далее и тому подобное. Все это наличное богатство культуры может быть прикреплено к такому субъекту как общество Позднего Средневековья в целом или к позднесредневековому чело- Е веку как таковому. Резон для подобного выбора как будто бы есть. Если историк не вводит I ограничения в сферу исследования сохранившихся памятников культуры, то вполне есте- ственно, что он не должен вводить ограничений и при выборе субъекта, от которого произ- I водны памятники культуры. Установка на предельную широту охвата материала требует I совместить ее с установкой на его соотнесение с наиболее масштабным субъектом. Однако I ограничение в данном случае есть. Весь сохранившийся исторический материал, относящий- I ся к Позднему Средневековью, не может быть отождествлен со всем, что было создано по- I здним средневековьем. Столетиями происходил как целенаправленный, так и случайный отбор памятников культуры, который искажал историческую перспективу. Очевидно, что I в несравненно большей степени сохранились памятники официальной культуры по сравне- I нию с неофициальной, письменные источники — по сравнению с устными, ортодоксальные I
Дата добавления: 2015-11-04; просмотров: 22 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая лекция | | | следующая лекция ==> |