|
Кто, например, действует в «Истории» Геродота или «Деяниях франков» Григория Турского? В первом случае это почти исключительно монархи, правители и полководцы. Во втором к ним добавляются епископы и святые. История к VI веку получила два измерения: светское и церковное. Отсюда различие между Геродотом и Григорием Турским. Но оно ничего не меняет в интересующем нас аспекте исторического знания. Как и прежде в мифе, оно у обоих авторов отражает экстраординарные события и поступки тех, кто в силу своего положения стоит над обычными людьми. [11]
Разрушение или оттеснение на периферию исторического знания истории в ее традиционном, тысячелетия существовавшем понимании связано с переориентацией историков по двум важнейшим позициям. Во-первых, теряется нерефлективиая избирательность в отношении к историческим деятелям и деяниям, все большее их многообразие попадает в сферу внимания исторической науки. И, во-вторых, история основное внимание сосредоточивает не на контакте и общении с прошлым, а на его объяснении. Оба неразрывно связанных обстоятельства выражают собой процесс поворота истории к науке, для нее становится актуальным существующий идеал научного знания. История пытается стать наукой в ряду других наук, а следовательно, размываются ее общие с мифом основания.
В контексте проблематики настоящей работы для нас важно отметить только один момент. Поворот исторического знания к науке с неизбежным для нее стремлением к максимально возможному охвату фактического материала и его объяснению привел к тому, что в исторической науке было утеряно ощущение контакта с людьми прошлых лет. Теперь факты и события. концентрировались не в деятельности и судьбе немногих исторических персонажей, а в стоящих за фактами и событиями исторических тенденциях и закономерностях. Так или иначе историческая наука избежала растворения в необозримом многообразии своего предмета, обосновав свое право на новый тип избирательности в отражении предстоящего ей материала. Но избежала таким образом, что внимание исторической науки сосредоточилось преимущественно на принципах упорядочивания изучаемых явлений, а не
на них самих. Объяснение стало господствовать в истории до такой степени, что оно почти целиком вытеснило объясняемое. С некоторых пор объяснение в своей роли исторической концепции стало заранее определять круг изучаемых явлений исторической жизни, принимая во внимание те на них, которые выражают собой причины и движущие силы исторического процесса.
Совершившийся поворот исторического знания от контакта с прошлым к его объяснению, от описания деятельности исторических персонажей к выявлению закономерностей н тенденций исторического процесса хорошо виден на примере работ видного отечественного историка II. П. Павлова-Сильваиского. Его наиболее значимые исследования «Феодализм в Древней Руси» и «Феодализм в Удельной Руси», созданные в самом начале XX века, уже самими заглавиями отчетливо выражают перемену ориентации в историческом знании. Очень характерно: обе работы Павлова-Сильванского преследуют своей целью показать, что в XIV- XVI веках в России господствовал такой же общественный строй, как и на Западе. Автор действительно приводит факты и аргументы, убеждающие в том, что так же, как и в Западной Европе, в России существовало раздробление верховной власти, вассальная иерархия, служба с земли, сословная монархия и т.д. Необходимо ему это ввиду того, что в конце XIX века в русской исторической науке «глубокое различие между историческим развитием России и Запада для большинства русских историков — положение, не требующее доказательств[12].*
Вообще говоря, наличие или отсутствие коренного отличия между русской и западной историей можно выяснить, проследив и сравнив множество перипетий исторического процесса в России и на Западе, мировоззрение и национальный характер народов и т.п. Но для автора силу имеют не сходства и различия сами по себе. Они должны носить коренной, сущностный характер. Сущность же истории России и Запада заключена в их общественном строе, он стоит за наличным многообразием общественной и частной жизни, придает им единство, а следовательно, и может ее объяснить. Работы Павлова-Сильванского основаны на само собой подразумеваемой предпосылке — стоит доказать принципиальное сходство общественного строя в России и на Западе (в данном случае господство у них феодализма на определенном этапе общественного развития) и доказанным будет принципиальное сходство русской и западной истории в целом.
«Феодализм в Древней Руси» и «Феодализм в Удельной Руси» потому и признаны выдающимися историческими исследованиями, что их автору удалось последовательно и скрупулезно проследить одни и те же черты, присущие феодализму в России и в Западной Европе. Однако при этом остается открытым вопрос о том, является ли общественный строй, и в частности феодализм, тем объясняющим началом, из которого можно вывести все примечательное в русской и западноевропейской истории определенного этапа ее развития. Своими исследованиями Павлов-Сильванский решает только один аспект проблемы — обнаруживает феодализм западноевропейского типа в русской истории XIV-XVI веков. Другой же аспект, заключающийся в том, в какой мере феодализм, взятый как общественный строй, способен объяснить русскую историю, он даже не затрагивает. Иными словами, объяснительный принцип истории и сама история Павловым-Сильванским не сопоставляются. В рамках его работ объяснительный принцип носит самодовлеющий характер. На это автор имел право как историк, профессионально занимающийся определенными аспектами русской истории. Дело однако еще и в том, что самоограничение автора в «Феодолизме в Удельной Руси» так и осталось ограниченностью того направления исторической науки, к которому он принадлежал. Исследуя в историческом развитии тот или иной общественный строй, это направление так и не сделало его конструктивным принципом объяснения какого-либо этапа истории, взятого во всей своей целостности. Исторические исследования
пошли в другом направлении, в сторону детальной проработки того материала, который может характеризовать общественный строй. В частности, после выхода работ Павлова- Сильванского наша историческая наука выработала более глубокое и конкретное представление о феодализме в России. И все же изучение феодального строя так и остается одним из вполне самостоятельных, хотя и господствующих направлений истории средневековья, которое мало сказывается на целостном воспроизведении всей русской истории этой эпохи. Ситуация господства объяснения над объясняемым сохраняется. Но оно во все большей степени носит иллюзорный характер. То новое, что становится достоянием исторической науки, во все большей степени оказывается не соотнесенным с феодализмом, сосуществующим как параллельная ему реальность. Бели же связи и устанавливаются, то это именно связи и отношения равноправных реальностей, свидетельства их внутреннего единства, а вовсе не отношения причины и следствия.
Переворот в историческом знании, о котором идет речь, имел под собой глубокое основание. Дело далеко не сводится к тому, что разрушив или в корне подорвав тысячелетиями существовавшую историю, он не решил поставленных перед собой задач. На момент своего крушения традиционная история с ее историзмом успела заслужить свою погибель. Контакт с прошлым, который лежал в ее основе, обнаружил свои мнимые и иллюзорные стороны. Оказалось, что в нем менее всего учитывалась жизнь прошлого, ее подменяли взгляды и интересы настоящего. Они определяли и принципы отбора материала, и его интерпретацию. Понимание достигалось через однонаправленное узнавание современностью себя в прошлом. Сам контакт хотя и имел место, не был контактом равных сторон. Поэтому, сменив позицию, отказавшись от установки на общение с прошлым, историческое сознание одновременно отказалось и от многовековой мифологизации, успешно существовавшей внутри исторического познания. Но то, что выработала историческая наука взамен, не сделало установку традиционной истории на контакт и общение чем-то ненужным.
С тех пор как история стала восприниматься в качестве естественноисторического процесса и соответственно изучаться научными методами, неизмеримо расширились и углубились представления о надчеловеческих силах, определяющих ее развитие. Надчеловеческие силы перестали быть только надысторическими, возможной оказалась их трактовка как отчужденных порождений человека и истории. В отличие от судьбы или провидения, надчеловеческие силы, порождаемые самим человеком, не остались чем-то лишь называемым, они предстали в своей расчлененности и со своими ритмами действия. Но в результате вольно или невольно человеческие силы, собственно человеческий момент в историческом познании был потеснен. Против происшедшего изменения можно было бы и не возражать, если признать, что история как жизнь человека в прошлом представляет интерес лишь в качестве развития общественного производства, экономических и правовых отношений, словом, как обезличенный социальный механизм жизнедеятельности общества. Встав на такую точку зрения, нужно отдавать себе отчет в том, что контакт, общение, понимание человека человеком имеют смысл только | настоящем. Этого как раз и не признавала традиционная история с ее хотя и выдуманными, но живыми людьми. В сущности в ней, несмотря ни на какие иллюзии и подстановки, было больше открытости к человеку как таковому вне отчужденных и овнешненных его порождений. Традиционная история признавала не только за современным историку человеком право на самоощущение и внутренний мир, таким она видела людей и в прошлом. То, что с нашей точки зрения она безудержно привносила в прошлое современность, еще не доказывает ложности ее пути. Когда историческая наука с него свернула, достаточно быстро для нее стал проблематичным смысл своего существования.
Как бы сегодня не казалась наивной традиционная ориентация истории на «великие и удивления достойные дела», в ней сохранялось главное, недостаток чего ощущается современной исторической наукой: сохранялось отношение к прошлому как такому же живому миру людей, как и современность. Конечно, традиционная история не столько воспроизводила мир жниых людой, сколько ого измышляли. По своим причинам не пробилась к атому и историчен к нн наука. Но снмп задпчл сегодня приобретает некогда утраченную привлекательность. Мы начпнпом мао более отчетлипо сознавать, что восприятие себя людьми (не функциями общественной системы, но именно людьми со своим внутренним миром и выражающим его мироотиошеннем) возможно только тогда, когда и в прошлом для нас существуют люди, а не закономерности и тенденции. Здесь налицо прямая зависимость: постольку поскольку человек относится к себе и другим, как к суверенным личностям, видит в личности некоторое само- столние, сущностную носводимость к вне и надличностному, он не может за существенное в прошедшем принимать только то, что господствует над личностью в качестве внешней силы, закономерности, тенденции.
На другом уровне историческое знание возвращается к непреодоленной дихотомии между пониманием истории через нее саму, то есть через самих людей и через надчеловеческие силы. Важно при этом сделать акцент не на наличии самой дихотомии, а на неизбежности соприсутствия в историческом знании двух точек зрения на исторический процесс. Одна из них — человеческая — длительное время устранялась или сводилась к другой — надчеловеческой. Сегодня такое устранение перестает удовлетворять историческую науку, ощущается как ее кризис. Впрочем, этому совсем не противоречит, что современная историческая наука в целом пока не готова реализовать в исследованиях свое меняющееся отношение к прошлому, но тенденции в этом направлении существуют. Их выражает культуроведческая ориентация в исторических исследованиях. Как раз ее характеризует направленность на воспроизведение прошлого как результата и процесса деятельности самоопределяющихся субъектов исторического процесса.
Тот факт, что культуроведческая ориентация в историческом знании все-таки возникла, ставит его перед, казалось бы, давно решенной проблемой: что же должна изучать историческая наука, в чем ее смысл? В общем виде варианты решения этой проблемы предложены очень давно. Каким бы разнообразным не было словесное оформление, их по сути дела только два. Первый вариант представлен позициями Геродота, Григория Турского и множества других историков, для которых неизменным оставалась самодовлеющая значимость прошлого, потребность и обязанность в сохранении исторической памяти. Совсем другой подход к истории стоит за словами английского мыслителя XVIII века Болингброка: «Она [история — П. С.] показывает нам и причины явлений, и их прямые последствия, она же помогает нам предугадывать будущие события. Большего она не в состоянии сделать по самой природе вещей[13].6 Здесь очень легко усматривается «объясняющая*, в отличие от предшествующей «понимающей», функция исторического знания. Подход к нему насквозь утилитарен. И совсем не случайно прагматическое отношение к истории совпадает с тенденцией рассматривать ее как закономерности причинно-следственных связей. Как раз утилитарный подход к истории, хотя, конечно же, еще не под пером Болингброка, имел тенденцию к превращению истории в науку с ее закономерностями. Обратим внимание, Болиигброк как
о естественном и само собой разумеющемся говорит о том, что история может дать современ- | ности. Другой точки зрения на историю для него не существует. Но она существовала для Геродота и Григория Турского. Для них важно не только и не столько «изучение и польза истории», сколько «забота, чтобы память о прошлом достигла разума потомков». Но там, я где история или польза, или обязанность, там под историей понимаются очень разные вещи. Понимание Болингброка имело за собой более, чем двухвековую историческую перспективу безраздельного господства. То, что несло в себе отношение к истории у Геродота и Григория Турского, не имеет прямого продолжения в современности. Но в чем-то существенном оно близко становящейся культурологической ориентации.
Глава 2
КУЛЬТУРОЛОГИЯ И ПРОТИВОРЕЧИЯ ИСТОРИЧЕСКОГО ПОЗНАНИЯ
Симптомом поворота исторического знания к человеку как субъекту исторического процесса служит обнаружившееся противоречие устоявшейся к началу XX века схемы исторического исследования. Эта схема строится на том, что любое историческое явление существует в качестве звена цепи других явлений. Оно порождено предшествующими состояниями и в свою очередь порождает последующие. Поэтому историческое исследование начинается с анализа исторических предпосылок данного явления, затем переходит к самому явлению и завершается рассмотрением его воздействия на последующие явления. В центре внимания исследований, придерживающихся приведенной схемы, как будто находится центральное звено цепи — изучаемое явление. Ему непосредственно уделяется основная часть текста, его предпосылки и последствия опять-таки рассматриваются как «еще не» или «уже не* данное явление. Однако подобное впечатление поверхностно и обманчиво. Во-первых, где гарантия, что при обращении к изучаемому явлению историк заранее не отбирает в нем то, что оказалось значимым впоследствии, от чего ведет прямая дорога к современности. Во-вторых, предпосылки явления также могут навязываться в конечном счете из будущего, то есть из современной историку эпохи. Предпосылками тогда будет то, что представляет собой проекцию уже спроецированного из современности прошлого далее в прошлое. Но хотя в лице изучаемого явления и его предпосылок перед нами могут оказаться не более, чем две градации настоящего, ка поверхности само изучаемое явление выступает и как объясняемое (его объясняют предпосылки) и как объясняющее (оно объясняет будущую по отношению к нему современность). Налицо три этапа по своей сути одного и того же действия. Современность проецируется в прошлое, формируя из него предмет исследования, ибо она определяет, исходя из сегодняшнего интереса, что изучать в прошлом, что в нем актуально для современности (1); далее прошлое объясняется обнаружением себя в предшествующих ему обстоятельствах (2) и, наконец, объясняет собой ту же современность (3). Так или иначе все вертится вокруг современности, «вечного теперь*, которое формирует взгляд на прошлое с тем, чтобы из этого прошлого увидеть себя как его дальнейшее развитие. Но неожиданный результат описанной операции состоит в том, что под угрозу ставится и само «вечное теперь» как таковое, оно ведь не более, чем переход из прошлого в будущее, в нем нет ничего самосущего и самоценного. Все, что в нем есть существенного, обнаружимо в прошедшем как его действующая причина и в свою очередь существует для будущего, определяя его перспективы. Прошедшее и будущее не оставляют места настоящему. Оно — исчезающая грань перехода прошедшего к будущему.
Современность как будто навязывает себя и прошлому (превращая последнее в свою предпосылку), и будущему (рассматривая себя в качестве его предпосылки) и вместе с тем она не способна ощутить собственную абсолютность. Победа над прошлым и будущим оказывается пирровой победой. Точнее, перед нами победа самозванца, когда настоящее черпает свое достоинство у прошлого и будущего, в них находит обоснование своего тотального господства. Но тем самым оно превращается в нечто само по себе не существующее. На современность можно, конечно, смотреть как на результат прошедшего и источник будущего, но в этом случае становится невозможно в настоящем увидеть настоящее. Непомерные претензии оборачиваются ничтожеством и несуществованием. Такой итог становится неизбежным ввиду отношения к прошлому и будущему как прошлому и будущему настоящего, к истории же в целом как истории современности, когда на ее наличной действительности замыкается вольно или невольно весь исторический процесс.
Есть ли, однако, история но более, чем история современности? На уровне межличностных контактов подобная предпосылка перестает быть самоочевидной. Сын, рассматривающий отца как свою историю, его биографию как предпосылку своей биографии, соответственно интересующийся в отце тем, что непосредственно ведет к нему самому, рискует не вызвать у нас одобрения своей человеческой позиции. Его «историзм» кажется нам неуместным к бесчеловечным. Другое дело история как наука. Здесь самозамкнутость современности не только считается чем-то само собой разумеющимся, но и длительное время выступала необходимой предпосылкой научности исторического знания. Но то, что абоолютизация современности предстает перед нами как резко выраженное противоречие, как некоторое самоотрицание коренных предпосылок исторического знания, само по себе — симптоматично. Несомненно, перед нами симптом необходимости перехода к новым основаниям исторического знания. Во всемирно-историческом масштабе такой переход начался достаточно давно, вместе с кризисом первого варианта позитивизма, с коренными изменениями мировоззренческой ориентации европейской культуры на переходе от XIX к XX веку.
Хорошо известно, что XIX век — век истории и историзма. Он создал историческую науку в современном смысле, и тем не менее его историзм — это не историзм как таковой, а определенная и преходящая его разновидность. Ее очень точно и емко охарактеризовал X. Ортега-и-Гассет, когда писал о жизнеощущении «эпохи исполнения* и «полноты времен», которая «всегда ощущает себя конечным результатом многих подготовительных этапов, предыдущих эпох, не достигших полноты, низших по развитию, над которыми «“эпоха исполнения" доминирует».[14]Историзм XIX века потому и был историзмом, что все предшествующее развитие мыслил в рамках единого, направленного и необратимого процесса, но себя XIX век незаметно исключил из истории, сделал сверхисторической реальностью. Конечно, воспринимая себя «полнотой времен» и «эпохой исполнения»,.XIX век далек был от признания современности неким абсолютным состоянием, где исполняются все чаяния и обетования. Скорее, подразумевалось или утверждалось продолжение многотысячелетней эволюции человечества, с той только разницей, что его блуждание вслепую сменилось выходом на проезжую колею, где все основное предсказуемо и контролируемо. Опять-таки‘упомянем очевидную вещь: для Запада первая мировая война окончательно сделала невозможным или глубоко провинциальным жизнеощущение «полноты времен». Какие бы варианты историзма ни предлагались идеологами и мыслителями взамен утерянных постулатов историзма, для исторической науки окончательно наступило время отказа от упоминавшейся трехчленной схемы исторического исследования. Подрыв абсолютизации современности разрушил и незыблемость анализа исторического явления как всецело заданного современностью, которая и есть его полное осуществление. Иначе обстояло дело в отечественной науке.
Она развивалась не просто на фоне крушения мировоззрения «полноты времен», но и под прямым и во многом принудительным воздействием того, что можно обозначить как исторический революционаризм. Своим возникновением он всецело обязан предшествующему историзму с его абсолютизацией настоящего. Для него также коренная предпосылка состоит в исторической неизбежности перехода к «эпохе исполнения» и «полноты времен». Однако для революционаризма переход совершается не постепенно и органично, а в результате скачка или сознательного усилия передового класса. В соответствии с революционариз- мом XIX век в лице капитализма только создает условия для скачка, сам же скачок непосредственно есть отрицание предшествующего состояния. Он создает реальность, по отношению к которой вся предшествующая история не более, чем предыстория и царство необходимости. Уже здесь заложена решающая предпосылка для усугубления господства настоящего над прошлым и будущем. Прошлое до конца теряет самоценность, непременно обязательной становится избирательность по отношению к нему, выделение в нем лишь непосредственно
ведущего к настоящему. Да и как может быть иначе там, где настоящее обладает таким абсолютным статусом. Сложнее обстоит дело с будущим. Революционаристское мировоззрение в своих декларациях и поверхностном слое своего самосознания устремлено в будущее. Оно вовсе не мыслит революционную эпоху временем достижения абсолютного состояния царства свободы. Оно искренне полагает себя в самом начале пути, возможно и очень длительного. Революционер живет и действует для будущего. Будущее же — это бесконечный процесс, неохватный сегодняшним взором путь подлинно свободного человечества. По срав- нению с развитыми состояниями будущей эпохи, современность не более, чем ее эмбрион, своего рода первичная клеточка. Но с подобной «трезвостью» и самоуничижением уживается нечто совсем иное.
Как бы будущее ни превосходило революционное настоящее, оно мыслится осуществлением сегодняшнего фундаментального проекта. Будущее строится и созидается сознательными усилиями революционера и в этом отношении есть следствие и производное современности. Современность втайне высокомерна и деспотична и готова работать на будущее при строго определенных условиях; она приносит себя ему в жертву, в то же время стремясь увековечиться в предстоящей «полноте времен». При всей остроте восприятия несоответствия настоящего и будущего, революционное сознание связывает их очень жесткой и однозначной связью. Это прежде всего связь предельно неразвитого и развившегося феноменов. Но более важные последствия для исторической науки имеют установившиеся между настоящим и будущим отношения должного и сущего. То, что сегодня в эпоху революционной ломки видится как долженствование и императив, в будущем предполагается одействорен- ным. Революционное настоящее может быть сколь угодно далеким от идеала, но в нем важна не наличная действительность, а движение в сторону должного. Собственно, настоящее господствует над прошлым и будущим именно от лица идеала. Воистину, идеал есть будущее настоящего, которое добыто и создано прошлым и настоящим и станет со временем всеобъемлющей реальностью.
Самоосвящение настоящего спроектированным им будущим приводит к размытости границ между должным и сущим, строго говоря, оно не всегда осознает, с чем имеет дело и даже выработало соответствующий лексикон, где исчезает модальность высказываний. Все это оказало непосредственное влияние на историческую науку. Десятилетиями она строила свои концепции, оценки и даже сам предмет исследования как проекцию нерасчлененного настоящего-будущего, должно го-сущего. Прошедшее, то есть изучаемые исторические явления, не просто рассматривалось как неразвитое состояние настоящего, но в не меньшей степени и как предпосылка (положительная или отрицательная) должного состояния человека и общества. Скажем, в русской истории внимание исторической науки привлекали восстания Степана Разина, Пугачева или декабристов, которые изучались как более или менее отдаленные предшественники пролетарской революции. Бели абстрагироваться от очень и очень многого, можно найти какие-то общие черты между казацкими и крестьянскими бунтами, революционным движением декабристов и большевистской революцией. Но тенденция исторического революционаризма идет далее. Ему важно увидеть в предшественниках подлинной революционности соотнесенность не с неприглядной реальностью революционной эпохи, а с ее идеалами. Поэтому у Пугачева должны были искать стремление ко всеобщей справедливости, несмотря на всю исторически ограниченную форму этого стремления, или, наоборот, в декабристах следовало, обнаружить буржуазно-просветительскую ограниченность проектов гражданского и политического устройства. Впрочем, речь идет о пределах тенденций, задаваемых исторической науке историческим революционаризмом. Этих пределов обыкновенно достигали откровенно конъюнктурные работы. Что же касается собственно научных исследований, то у них длительное время почти отсутствовала возможность в выборе предмета, частью им навязывалась, частью же они сами разделяли направленность на изучение социально-экономических структур и противоречий, которые неизменно должны были
расшатывать очередном эксплуататорский строй и тем самым способствовать приближению скачка и царство свободы.
Наложенные противоречил и сегодня еще преобладающей схемы исторического познания по сути своей ость противоречия определенным образом понимаемого историзма. Вообще же говоря, историзм, будучи необходимой предпосылкой всякого исторического знания, носит двойственный характер. С одной стороны, он состоит в признании и реализации подхода к истории как последовательности взаимосвязанных явлений, когда настоящее вырастает из предыдущего и определяет последующее, а все они образуют необходимый и закономерный ряд развития. С другой стороны, историзм выражается не только в признании связи, преемственности и направленности исторического процесса, но и в отношении к каждому историческому явлению как чему-то неповторимому, не сводимому к роли звена и цепи развития. Короче, историзм в такой же мере предполагает связь и преемственность (единство), в какой и уникальность (многообразие) явлений. Единство обеих сторон историзма — именно противоречивое единство. Есть примеры его разрешения в практике исторических исследований. Но несравненно больше примеров того, как противоречие между единством и многообразием исторического процесса устраняется за счет сведения одной из сторон к другой. В своей основной массе исторические работы длительное время базировались на сведении уникальности исторических явлений, а значит их самоценности, к функции необходимого звена в цени развития. Уникальность понималась половинчато и непоследовательно. Самобытность и неповторимость исторического феномена могла сколько угодно декларироваться. Но, во-первых, существенным в нем признавался закон, то есть повторимое, и, во- вторых, самобытное и неповторимое ценилось прежде всего за содержащиеся в нем зерна будущего, последующих.этапов исторического процесса. Исторический феномен тем самым становился не более, чем носителем и передатчиком, самим по себе не имеющим безусловной ценности со всеми вытекающими отсюда перспективами самоотрицания историзма. I Чтобы высказанное по поводу историзма исследований, по существу игнорирующих историческую уникальность, не оставалось отвлеченными соображениями, слишком широкими мазками, которые не образуют узнаваемой реальности, обратимся к одному только примеру, демонстрирующему самую тесную связь изложенных тезисов с реальностью исто- рнческой науки. Очевидно, что убеждающим примером в данном случае может послужить лишь образцовая в своем роде работа, тогда ее критический анализ может ограничиться критикой исходных предпосылок, налагающих свои ограничения на самое квалифицированное и точное постижение предмета. Примером нам послужит известное исследование блестящего историка литературы И. Н. Голенищева-Кутузова «Творчество Данте и мировая культура».'То, что выбрана историко-литературная, а не историческая в узком смысле работа, в нашей ситуации никакого значения не имеет, точнее, значение имеет ее исторический, а не литературоведческий аспект.
В полном соответствии с заглавием, исследование Голенищева-Кутузова построено таким образом, что в нем творчество Данте рассмотрено в самом широком культурном контексте. Правда, контекст этот по преимуществу временной. Тем самым «Творчество Данте» тяготеет к обычной трехчленной схеме исторического исследования: предпосылки явления — само явление его последствия. И действительно, монография Голенищева-Кутузова четко членится на три основные части. После предваряющей биографической главы «Жизнь Данте» следуют разделы: «Данте и культурное наследие», «Творчество Данте» и, наконец, «Данте в мировой литературе». Даже в чисто количественном отношении первый и третий разделы работы не только не уступают центральному, но и заметно преобладают над ним. Так, в разделе «Данте и культурное наследие» — более 200 страниц, в то же время на «Творчество Данте» остается всего 128 страниц.
Дата добавления: 2015-11-04; просмотров: 19 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая лекция | | | следующая лекция ==> |