Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Дорога Бог знает куда книга для брата 22 страница



И еще:

«Промысел Аллаха состоит и в том, что иногда Он низ­вергает Слуг своих в пыль. Люди ходят по ним и попирают


Ровиль БУХАРАЕВ


Дорога Бог знает куда


 


их ногами. Однако в скором времени они снова начинают восставать из праха, подобно живому ростку, сокрыто­му кучей сора. Они бывают воздвигнуты столь чудесным образом, что повергают мир в изумление. Так поступает Аллах со Своими избранниками. Они низвергаются в бездну не затем, чтобы утонуть, но чтобы обнаружить на дне морском таящийся там жемчуг»...

В этом смысле структурные взаимоотношения в Общи­не принципиально отличаются от мирских. Здесь никто не стремится занять более высокое руководящее положение, по­скольку это положение приносит только намного большую ответственность, но не несет абсолютно — я подчеркиваю — абсолютно никаких привилегий. Не несет потому, что един­ственным мерилом для занятия руководящего поста является в Общине праведность — то есть степень смирения, жертвен­ности и готовности служить людям.

Это, собственно говоря, есть глубоко исламское определе­ние человека у власти: только праведность — в идеале — дает право на руководство людьми.

В любой религии, чем праведнее человек, тем меньше в нем собственного «я» в смысле корысти и слепого эгоизма. Только так во времена Святого Пророка, мир и благословения Аллаха да пребывают с ним, и при праведных халифах строи­лись отношения людей в исламе. Руководящие люди были вы­борными по принципу наибольшей праведности, касалось ли дело имама, который руководит совместной молитвой в мече­ти, или судьи-кади, или самого халифа...

Великая простота и великое благородство раннего ислама, которые руководствовались именно праведностью в органи­зации властных структур, хоть и продлились на государствен­ном уровне относительно недолго, навсегда остались приме­ром для истинно мусульманской организации общества. По


существу, именно государство раннего ислама, государство первых четырех праведных халифов, явило миру пример ма­териальной заботы о своих беднейших гражданах и обладало для этого особыми фондами.

Все беды нынешнего не-ахмадийского ислама происходят не оттого, что люди слишком ревностно или даже яростно придерживаются его фундаментальных принципов. Все как раз наоборот. Мир ислама покатился к своему нынешнему упадку именно потому, что постепенно перестал соблюдать религиозные основы своей веры, полагая, что достаточно «де­лать вид», а не «быть» верным заветам Пророка.



Ислам столь всеобъемлющ как мировоззрение, что уже со­держит внутри себя все возможные компромиссы для каждой личности в отдельности и для народов в целом. Если пытаться принуждать ислам к уступкам в большей степени, чем он это делает сам, постепенно, но необратимо наступает разложение личности, общества и государства, как это беспристрастно по­казывает ход мусульманской истории...

Это отпадение от основ ислама особенно ярко проявилось в вопросе о власти. Священный Коран, отражающий весь мир и все движение мировой истории от прошлого к будущему, не устанавливает для мусульман какого-то особого государствен­ного устройства и не предписывает никакого вида власти, кро­ме одного — власти праведных людей, для которых власть — это обязанность, а не привилегия.

Коран говорит лишь одно: если государство отправляет свои обязанности согласно принципу абсолютной, то есть, объ­ективной и равной справедливости, оно является мусульман­ским государством. При этом совершенно неважно, является ли оно монархией или республикой, или любой комбинацией. этих категорий...


Рсшиль БУХАРАЕВ


Дорога Бог знает куда


 


Впрочем, ранний ислам обладал еще одной величайшей благодатью. С образованием исламского государства в Медине были созданы основы для единственной истинно исламской структуры духовного руководства — Халифата. Но благодать была не только в самом учреждении Халифата, а в том, что Халифат явился не только религиозно-духовной, но, в ислам­ском смысле, и государственной структурой.

Эра такого Халифата, государства на принципах правед­ности и жертвенности, в исторических масштабах лишь не­долго просияла в эпоху Святого Пророка и четырех праведных халифов Абу Бекра, Омара, Османа и Али. После мученической смерти Али, вследствие разразившейся гражданской междо­усобицы, Халифат перестал быть демократическим учрежде­нием и стал наследственной монархией, лишь освященной памятью о той близости к Богу, которой обладали праведные халифы.

Власть, лишенная праведности, стала все больше полагать­ся на свою мощь и великолепие. Власть перестала быть сми­ренной и стала надменной и высокомерной, хотя, конечно, страх Божий, все уменьшавшийся по мере удаления от эпохи Пророка, и сами установления ислама, предполагающие, что монарх и нищий стоят в одном ряду на молитве, до поры до времени и только отчасти сдерживали автократические за­машки мусульманских властителей вроде ханов и эмиров Средней Азии или Великих Моголов.

Вспомнить хотя бы созданный во второй половине 16 века делийский мавзолей второго из Великих Моголов, Хумаюна, который правил Индией дважды — между 153° и 1539 годами, а затем в конце жизни, в 1555~155б годах. Это колоссальный архитектурный комплекс из красного кирпича, отделанный белым мрамором: дивные арки и аркады, соразмерные своды,


исполинский геометрически выверенный парк вокруг, словом, целая философия неограниченной династийной власти, когда смерть очередного владыки превращается в событие, коему предписано вечно присутствовать в государстве...

Я долго бродил по этому дворцу смерти, многослойно и торжественно окружающему совсем маленький по сравнению с громадностью окружающего великолепия мраморный сар­кофаг, восставленный над мусульманской могилой Хумаюна. Прохладой веяло от математически выверенных пустот, огра­ниченных величественными стенами; чтобы увидеть потолок или узорные карнизы, теряющиеся где-то в недосягаемой вы­шине, нужно было запрокинуть голову, и тогда можно было углядеть, что выложенные мозаичным кирпичом своды за­леплены огромными черными сотами диких индийских пчел, природных стражей смертного покоя мусульманского вла­дыки...

От мавзолея, вознесенного высоко над окружающей мест­ностью, веяло на меня, однако, не ощущением вечности, но великой, презревшей саму смерть, гордыней. С балюстрады, окружающей основное величественное строение комплекса, виднелось в купах зеленых делийских дерев другое красное и округлое здание, которое выглядело миниатюрным по срав­нению с гробницей самого Хумаюна, и однако также пред­ставляло собой мавзолей. Это была гробница придворного брадобрея — памятник величайшему самоуважению, а правду говоря, невежественной в религиозном смысле тщеславности властителя...

Весь комплекс, конечно, был архитектурно прекрасен в собственной исламской соразмерности и искусном сочетании с ландшафтом, однако его величие было чем-то сродни пода­вляющему величию готических соборов. Гордыня Могольских


Ровиль БУХАРАЕВ


Дорога Бог знает куда


 


владык, которая и привела в конечном счете к гибели этой процветавшей династии, отразилась в надменной неприступ­ности и неотмирности мавзолея Хумаюна и Красного Форта: они прекрасны, но лишены Касания Божьего, той Божьей Искры, которая познается только в смирении... Эти моголь-ские постройки давят за землю своим весом, которым измеря­ется авторитет земных владык.

Здесь, в окружении земного тщеславия, воплощенного в красном камне и белом мраморе, я понял, брат, отчего так не­выразимо светел и невесом Тадж Махал, тоже, кстати, мавзо­лей Могольской эпохи...

Тадж Махал — это выражение Предельного Единобожия, когда земное величие добровольно уступает место чистой красоте...

Так Аллах — Невесом в Своей Красоте и Силе. Величие Тадж Махала не подавляет, но раскрепощает душу. Здесь тайна этой архитектурной жемчужины ислама — в абсолютно гармонич­ном подражании Высшим Свойствам Бога, когда главной иде­ей искусства, в том числе и архитектуры, становится:

ПРЕКРАСНОЕ - В СМИРЕНИИ И ПЕЧАЛИ ПОЗНАНИЯ.

Вот квинтэссенция исламского искусства, брат, и как тонко взаимосвязана она с идеей власти иной, нежели власть ис­кусства...

Но не будем слишком вдаваться в историю мусульманских владык, брат, хотя, конечно, были в ней и весьма положитель­ные примеры просвещенных мусульманских монархов. Так или иначе, последним из светских халифатов был халифат Османской Империи, который рухнул и под ударами с Запада, и из-за происков внутри-мусульманских, которые, впрочем, тоже предпринимались на западные деньги.

Так, Ближний Восток был оторван от Османского халифа-


та партизанскими действиями пустынного шейха, а впослед­ствии основателя королевства Саудовская Аравия Ибн Сауда, военные и разбойничьи труды, а также развлечения которого оплачивались британской разведкой.

После краха Османского Халифата всякие попытки вос­создать Халифат как институт духовного руководства для мусульман всего мира оборачивались пустыми разочарова­ниями, потому что мир ислама был уже настолько расколот и раздираем экономическими, политическими и национали­стическими устремлениями, что всякое желание вернуть его на путь Халифата выглядели в лучшем случае наивными.

Да и можно ли представить себе Халифат, которому были бы послушны одновременно Иран, Ирак и Саудовская Аравия, когда каждое из этих государств считает себя истинно мусуль­манским, а все другие — плутократическими?

Люди, пытающиеся и сейчас воссоздать Халифат в исла­ме, забыли или не хотят помнить, что ислам предполагает в основе единения единство нравственное, а не политическое. Всякие поползновения к объединению политическому и эко­номическому в исламе тщетны, поскольку союзы такого сорта всегда временны.

Духовное же единство мусульманского мира сегодня — та­кая же сказка, как истории Тысячи и Одной Ночи, и не толь­ко потому, что слишком сильны теологические разногласия различных сект и школ ислама, но и потому, что лицемерие стало в исламском мире намного сильнее истинной религиоз­ности, определяемой готовностью служить людям ради любви к Богу.

В исламе и сейчас существует множество людей, стремящих­ся к лидерству под знаменем веры. Все они говорят от имени ислама, даже если говорят совершенно противоположное друг


Ровиль БУХАРАЕВ


Дорога Бог знает куда


 


другу. Таким людям, политикам от ислама, кажется, что они могут увлечь мир ислама к процветанию по примеру демокра­тий западного мира, где наилучшим политиком считается тот, у кого в распоряжении больше финансовых средств и лучше подвешен язык. Таким политикам от ислама снятся толпы лю­дей, следующие по их пятам; им снится безмерная власть, ко­торая принесет им привилегии, разве чуть-чуть омраченные обязанностями...

Эти люди одержимы идеей надменного величия, и зре­лище мусульманских мавзолеев, подобных мавзолею Хумаю-на, тешит их тщеславное воображение. Они страстно хотят возрождения не истинной веры, но «былого величия ислама», и упорно не желают учиться не только на уроках настоящего, но и на уроках прошлого.

Они забыли, что гордыня и рвение к власти противоречат исламу, где власть — это только тяжкая обязанность и долг перед людьми и Всевышним...

Именно страсть к самоувековечиванию, непомерному и экстравагантному богатству и земному величию явилась при­чиной упадка великих мусульманских государств — Моголь-ской Индии, Ирана, Османской Турции... Казалось бы, разве не очевидно это для нынешних кандидатов в сул-таны?

Мне невесело писать об этом, но жизнь дает слишком мно­го примеров в поддержку такого нелицеприятного взгляда на вещи. Словно предвидя появление во множестве имен­но таких мусульманских политиканов, Обетованный Мессия говорил:

«Будучи свидетелями успехов, одерживаемых Пророка­ми и Посланниками Бога, некоторые люди полагают эти успехи следствием образованности, красноречия и словесно­го запала. Они говорят: давайте и мы усвоим эти приемы


и обретем множество последователей. Однако эти люди заблуждаются. Успех Пророков — это следствие их близо­сти к Богу. Со времен Адама до нынешнего дня еще никто не достиг истинно духовного успеха, не будучи сам праведным. Ключи к такому успеху — в руках Бога. Только тот одержи­вает истинную победу, кто превосходит других в праведно­сти. Если праведность твердо укрепилась в душе, с ее помо­щью можно переменить небо и землю».

БЕЛЫЙ МИНАРЕТ {продолжение)

У меня была двухместная комната, где я жил один; были также отдельная душевая и удобная застекленная веранда, выходящая в небольшой, уже известный тебе замощеный дво­рик с глиняными стенами. Отсюда было недалеко пешком и до Благословенной Мечети, и до Сада Обетованного Мессии, и до поля, на котором проходили торжества.

Одним словом, мне повезло: мне была оказана высшая честь, которой удостоились только несколько самых почетных гостей праздника. Я ничем не заслужил этой чести. Как было оправдать ее?

Только постоянным духовным трудом и ежедневной писа­тельской работой, которой, вправду сказать, от меня никто не требовал и не требует.

Никто, кроме Бога...

Я говорю это вполне ответственно, брат. Уже несколько лет прошло с тех пор, как я испытывал обыкновенные писатель­ские амбиции — непременное желание публиковаться и быть притчей во языцех, непременно быть частью литературно­го процесса, что бы это ни значило на самом деле...


Равиль БУХАРАЕВ


Дорога Бог знает куда


 


Эти детские желания отгорели во мне, не в пример дру­гим, тоже детским желаниям, потому что я вовсе не повзрос­лел, здесь другое. Просто после нескольких написанных мною книг я понял, что, видя их напечатанными, я не чувствую ничего, кроме невероятной пустоты и грусти. Стоили ли мои труды, эмоции и даже усердие этого конечного разочарования после того, как достигалась, казалось бы, конечная писа­тельская цель? По размышлении зрелом, конечно, не стоили...

Но ты скажешь, что цель писателя вовсе не в конечном ре­зультате, и будешь прав. Ты скажешь, что восторг творческого труда — вот конечная награда писателя. Тоже правда.

Но правда и в том, что восторг этот, как и всякий другой восторг этой жизни, приходит все реже с достижением опыта, и он так краток, что и говорить о нем всерьез не стоит. Насту­пает такое время, когда самое большое удовлетворение испы­тываешь оттого, что сумел себя заставить сесть к писатель­скому столу, сумел заставить себя работать...

И тогда главным трудным наслаждением жизни и труда становится пересиливание самого себя — будничная победа над самим собой.

И вот, не имея больше честолюбивых амбиций, чего ради заставлял бы я себя мучиться, искать слова для того, чтобы кто-то другой, хотя бы один из миллиардов людей, понял меня и мою жизнь, мои человеческие терзания, ценные только тем, разве что и я — человек?

Если бы я не обрел Веры в Невидимое, я бы давно пришел в отчаяние от своей профессии и своего призвания, даже со­знавая, что не совсем уж бесталанен. Но моя Вера дала мне и уверенность в том, что труд мой необходим, хотя сейчас я не понимаю, почему именно необходим он...


Я пишу, временами пересиливая себя, заставляя себя пи­сать, и в такие минуты и часы вижу над своими сокровенными трудами твое скептическое лицо, сочувственное его выраже­ние: пусть, мол, его тешится очередной идеей-фикс, очеред­ной игрушкой болезненно эмоционального воображения... Пусть так.

Но я знаю и другое, что нам не дано знать итогов своего труда, и мы не имеем права отказаться от таланта, данного нам безо всякой заслуги с нашей стороны. Чем страдательнее труд — тем выше его итог, потому что тем выше победа над са­мим собой; и эта победа над самим собой — и есть цель жизни, в том числе и писательской...

Я бы, честное слово, перестал писать, если бы мука мол­чания и бездействия не была настолько уж сильнее муки разочарования достигнутым.

Каждый мой день начинается с утренней молитвы, и я уже несколько лет просыпаюсь с первой мыслью — о Боге. Но вторая мысль, где бы я ни был и что бы ни происходило со мной, — о том, что мне зачем-то нужно, необходимо писать, и если я почему-то не могу этого делать, эта мысль терзает меня и весь день отравляет мне жизнь, как будто я не сделал того, что обязан был сделать перед Богом...

Но довольно об этом. Только человеку свойственно стенать и терзаться, когда он всего-навсего исполняет то, ради чего создан. Моя душа была смущена незаслуженным почетом. Но, в конце концов, из каждого терзания есть выход.

Мой выход был на улицу — через двустворчатые зеле­ные деревянные двери в округлой глиняной стене. Гостевой дом — весь его ансамбль с внутренним двором — располагал­ся на углу старинного кадианского квартала. Зигзагообразная улочка, ведущая от торговых рядов и базара, минуя большие


 




Ровиль БУХАРАЕВ


Дорога Бог знает куда


 


ворота, через которые можно было попасть в Священный Дом-Город, родовые владения основателя Ахмадийской Общины, тотчас за Гостевым домом под прямым углом поворачивала к заросшему бурым лотосом, пересохшему на зиму озерцу, а затем вела к полю торжеств и дальше, к Саду Обетованного Мессии...

Я вышел, чувствуя себя странно легко без того скромно­го скарба, который обременял меня от самого Лондона. Весь скарб состоял, вправду сказать, из средних размеров серой сумки, купленной, помнится, на втором этаже чемоданной лавки на пересечении лондонских улиц Оксфорд Стрит и Тот-тенхем Корт Роуд.

Половину этой сумки занимал компьютер, над которым, я, конечно же, трясся, и поэтому сумка отнимала внимания больше, чем того заслуживал бы любой багаж, да и весила прилично. При всей своей мобильности моя тогдашняя «То-шиба» весила-таки восемь килограммов — непомерный вес для портативных компьютеров уже три года спустя...

Была у меня еще одна сумка через плечо, желтая кожаная, в которой лежали диктофон, фотоаппарат и блокнот для за­писей.

Забавная эта штука — собственная вещь. Я как-то не умею прикипать к вещам, но каждая из них, стоит лишь задуматься, обладает своей жизнью, своей историей и тянет за собой це­лый караван воспоминаний...

Вот и эта желтая сумка, которой нет у меня больше, но ко­торая запечатлена на таком множестве индийских фотогра­фий, что стала уже частью моего тогдашнего облика... Я купил ее в Мюнхене, выбрав из вороха ужасающе дорогих кожаных сумок и пленясь ее относительной дешевизной и отменной прочностью. В те дни я предвкушал поездку в Австралию


и нуждался в такой вот переметной суме и походной торбе, которой не были бы страшны превратности долгих стран­ствий...

Впоследствии оказалось, что это школьная сумка, обык­новенный портфель. Но она мне нравилась, и я помню, как шел с ней по направлению к мюнхенской центральной пло­щади Мариенплатц; было начало мая, веял свежий ветерок и накрапывал дождь. На Мариенплатц, рядом с цветочными киосками, только что отгремел какой-то парадный духовой оркестр, а в переулке за площадью, в тени портала, стоял, под­няв воротник пальто, бледный и грустный саксофонист и вы­дувал из своего потускневшего инструмента что-то знакомое и ностальгическое... И я бросил немецкую монетку в футляр саксофона.

Вещи для меня, если вдуматься, это лишь воспоминания или повод для воспоминаний, потому что я не прикипаю к ним и достаточно легко расстаюсь с ними. Поэтому, быть может, и жизнь моя сложилась как кочевая, не умеющая остановиться и пустить корни ни в одной части света.

Или вот одежда... Как я выглядел на той средневековой мусульманской улочке, под зимним полуденным солнцем ин­дийского Пенджаба, на краю света?

Я бы, ей-Богу, забыл это начисто, но вот на фотографиях я запечатлен в черной шерстяной, в Будапеште купленной куртке, в турецких, купленных в Стамбуле джинсах и темно-вишневых полуботинках, купленных мне женой в Праге еще десять лет назад, при советской власти. Эти туфли, надо ду­мать, побили все рекорды выносливости и крепости: они года три служили мне парадными туфлями, потом я носил их, как говорится, и в хвост, и в гриву, потом прошел в них всю Индию, и сносу им нет, что-то потрясающее! Не то, что


Ровиль БУХАРАЕВ


Дорога Бог знает куда


 


желтые мокасины, которые я купил на свои жалкие австра­лийские доллары в одной из сиднейских обувных лавок, у «итальянцев».

Те мокасины окончательно развалились за полгода, как и другая моя «западная» обувь, приобретенная по доступной цене. Но начали они разваливаться при весьма мистических и удивительных, даже чудесных обстоятельствах, о которых я просто обязан рассказать тебе, брат...

О КОРЫСТИ И ШКУРАХ КЕНГУРУ

Дивность этого моего повествования в том, что из него нельзя выйти, даже если отвлечься на то, что вспомнилось будто бы невзначай и внезапно... В этой повести о Единстве нет случайных воспоминаний...

Если помнишь, в произведениях классицизма перед дра­матическим писателем стояло обязательное условие един­ства места, времени и действия... Но посмотри, разве повесть моя — не классическая драма жизни отдельно взятого чело­века? Место ее развития — это моя душа, время — это время моей жизни и, наконец, действие... Уж в чем, в чем, но в един­стве действия сомневаться не приходится. Действие: ошибки, поступки, проступки, деяния — какая ни есть, жизнь моя...

Забавная штука — вещи... Собственность. Вознаграждение за труды.

Ты уже знаешь, что в Австралии, в рощах и лугах под Сид­неем, где по веткам порхали зеленые попугайчики, а по тра­ве в утренней сизой дымке прыгали кролики, я жил в домике миссионера при огромной и белоснежной мечети Божествен­ного Руководства... Мечеть при постройке была рассчитана на будущий рост Общины, но пока стояла по будним дням пу-


стая, и серебряный воздух будто звенел над свежестью новых зеленых ковров... Молились мы там от силы впятером, а по пятницам собиралось человек по пятьдесят-сто.

У меня было много надежд на Австралию. Я собирался уви­деть и северные тропики Дарвина, и Большой Барьерный Риф, и голубые лагуны, и розовые атоллы... Более того, я собирался заработать какие-то деньги на продолжение жизни с помощью лекций в университетах и, быть может, какими-то другими за­конными способами... Однако этот номер не прошел.

В Аделаидском университете денег мне за лекцию не за­платили, угостив взамен обедом в студенческой столовке. Ор­ганизация же этой лекции заняла почти полтора месяца, так что я махнул рукой на это дело, потому что не хотел оставаться в Австралии навечно. Другие же способы зарабатывания денег требовали времени и сосредоточенности на достижении при­былей: ни того, ни другого у меня не было.

Зато был у меня великий покой труда. Я садился работать затемно, сразу после утренней молитвы. Я помню, как просы­пался в своей комнате, освещенной тусклым багровым светом, и раскаленная спираль электрического обогревателя отража­лась в экране компьютера и огромном зеркале встроенного стенного шкафа над моим изголовьем...

Вставать было холодно, была зима, и июньская трава по до­роге в мечеть бывала посеребрена инеем, сверкавшим остро, как звезды Южного Полушария сквозь туманную дымку... Я возвращался с молитвы и садился переводить ахмадийские книги, потом был перерыв на завтрак, потом был перерыв на обед. Дни шли за днями, солнце вставало с востока; кролики грызли на лужайке траву, а белокаменная мечеть отражалась в маленьком круглом озерце, которое тоже было в пределах территории Ахмадийской миссии... Саму территорию нашу


Равиль БУХАРАЕВ


Дорога Бог знает куда


 


ограждали от двухполосного шоссе на Блэкпул и Сидней два ряда высоких деревьев, и когда мы возвращались из редких поездок, над верхушками этих деревьев в вечерней синеве из­далека виднелся и парил купол минарета — точной копии Бе­лого Минарета в Кадиане.

Я был счастлив — по собственным меркам. Дни мои были значительны и полны осмысленной работы, и мне никуда не хотелось. Было достаточно уже и того, что в редкие свои поездки я увидел Сиднейский Оперный театр, подобный колоссальной раковине, и услышал, как мощно и торжествен­но ворочается океан под высокими берегами Сиднея; как мед­ленно и упорно, круговыми движениями, полирует он сине-зелеными волнами желтоватые, в трещинах, скальные пласты на дне и как сверкает на солнце своим прозрачным пенящим­ся прибоем... Там, за горизонтом, не было уже ничего, кроме Южного Полюса...

Мираж Большого Барьерного Рифа растаял — медленно, но легко, и мысли о заработках как-то сами собой ушли на какой-нибудь там восьмой план моего сознания... На столе рядом с компьютером лежали книги, которые я переводил — «Иисус в Индии» и «Жизнь Святого Пророка Мухаммада»; был там Священный Коран с параллельным русским переводом, а так­же русская Библия.

Библия на русском языке была мне нужна для точных ци­тат, и добыл я ее так: раскрыл телефонный справочник свое­го района и поискал русские фамилии, которых оказалось не то, чтобы множество, но достаточно много, чтобы найти среди них даже священника.

Я позвонил австралийскому батюшке Чемоданову, и мы с миссионером Шекилем Муниром съездили вдвоем на его машине за Священным Писанием, каковое нам после чая и


недолгой беседы сердечно вручила матушка Чемоданова, рус­ская женщина лет двадцати пяти.

Интересно было и вот что. Я несколько смущенно назвал ей свое татарское имя, не зная, как отреагирует православная наша хозяйка на басурманское его звучание. Имя мое и в Мо­скве не тотчас запоминали, а уж если повторяли сходу, то зву­чало оно, как правило, искаженно. Здесь ничего подобного не случилось. Матушку Чемоданову мое имя ничуть не удивило, потому что в Харбине, где она провела детство, они, оказы­вается, жили бок-о-бок с татарскими семьями, и училась она вместе с татарскими ребятишками, так что имя Равиль было ей не в диковинку. И приготовленную заранее Библию она мне дала охотно71.

Итак, я жил, работал над переводами, писал письма и остав­лял заметки — не в компьютере, которого тогда еще не было у меня, но на крохотной магнитофонной ленте карманного дик­тофона. Вот что осталось у меня от собственно австралийских ощущений, вот что сложилось из нескольких отрывков:

71 Дарованная мне таким образом Библия и спокойный ритм жизни дали мне, кстати, возможность сравнить ее русский и английский переводы, к впечатлениям от которых я впоследствии присовокупил сравнительное изучение немецкого и венгерского переводов. Очевидно, что православный и католический переводы Библии отличались весьма существенно, особенно разительно отличались переводы того места из «Деяний Апостолов», где Павел говорит о «проклятии Закона». Это место чрезвычайно важно, поскольку оно является самым главным оправданием отказа христиан от соблюдения законов Ветхого Завета. Так вот, если в английском и других западных переводах Ветхий Завет определяется буквально как «проклятие», «curse», то в русском переводе это определение значительно смягчено в пользу некоторой поэтической запутанности, а именно, слово «проклятие» заменено словом «клятва». Звучит это так: «Христос искупил нас от клятвы закона, сделавшись за нас клятвою: — ибо написано: «проклят всяк, висящий на древе» (Второзак. 21, 23).


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 32 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.023 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>