Читайте также: |
|
— Ну, родной, долго ждать то? — спросил он, перекладывая пьяного мужичка на Корсакова и со вкусом закуривая.
— Чего ждать? — парень приостановил свое хождение.
— Когда прыгать будешь, — пояснил Леня, подошел к перилам и, свесившись, прикинул расстояние до воды, — нет, не то. Вот если с Бруклинского моста — это да, это сила! Как харей — шмяк, и кишки наружу! А здесь… ну, утонешь. Если подождать баржу, или речной трамвайчик, тогда конечно интересней. Представляешь: народ пивко употребляет, девочек щупает, а тут ты, аки сокол ясный, хрясь о палубу! И народу развлечение и тебе весело. Череп пополам, мозги веером, мослы сквозь кожу повылазят — любо‑дорого посмотреть!
Парень снова передернулся и, казалось, позеленел еще больше.
— Я телевидение жду, — буркнул он, — тогда и прыгну.
— Телевидение? — Шестоперов огляделся, — не приедет телевидение, милый. Поздно уже, холодно, темно. Им ведь что надо? Чтобы подробности были, чтобы запечатлеть каждую последнюю секунду молодой жизни, отданную за святое право трахать кого хочешь. Ты ведь за это живот кладешь? Молодец! Заждался народ, пригорюнился, надежду потерял, а как увидит тебя, порхающего… Кстати, как ты полагаешь, долго ли ты планировать будешь со своей картонкой?
— Ну, не знаю, — парень насупил брови, раздумывая.
— Секунды полторы‑две, не больше. Только оторвался от перил и уже — бултых, и нету тебя.
— А если замедленной съемкой снимать станут? — с робкой надеждой спросил парень.
— Это другое дело, — одобрил Леня, — и крупный план: твоя испуганная морда, глаза, зажмуренные от ветра, сопли, слезы, мурашки по синей от холода коже. Красиво. Народ оценит, — он обернулся, — народ, оценишь?
Корсаков встряхнул повисшего на нем мужичка.
— Угу, — внятно сказал тот не открывая глаз.
Лицо у парня стало растерянным.
— Что же делать? — спросил он.
— Как что, — Шестоперов даже руками всплеснул от неуместности вопроса, — водочки выпить, согреться, гульнуть с хорошими людьми, то есть с нами. А вот летом, через месяц‑другой, когда солнышко светит, когда вода теплая, ясным днем, лучше в праздник или в выходной, и прыгнешь. И публики больше будет, и самому приятнее, а?
— Думаешь?
— Уверен, — Шестоперов снял с шеи парня картонку и, широко размахнувшись, запустил ее с моста, — ну‑ка, давай мы тебя согреем, страдалец.
Присев на корточки, он достал из пакета водку, налил почти полкружки и протянул парню.
— Давай. А то простудишься и помрешь без пользы от какой‑нибудь пневмонии.
От водки парень взбодрился, сообщил, что зовут его Константином и что он уже три с половиной часа ждет, что хоть кто‑нибудь обратит на него внимание, но всем наплевать. А если всем наплевать, так и ему тоже. И замерз он, к тому же. А прыгать решил от тоски, от того, что девчонка ушла, что из института погнали и стихи нигде печатают. Ну, и чтобы не погибать зря — вот, нарисовал на картонке, что первое в голову пришло.
— Так ты поэт! Но зачем же прыгать? Есть хорошие проверенные способы: вены вскрыть; застрелиться. Это ты погорячился, милый. Видишь! — воскликнул Шестоперов, обращаясь к Игорю, — его из института, а он головой с моста! А ты говоришь: молодежь ничего знать не хочет. Эх, Расея…
Чтобы он такое говорил, Корсаков не помнил, но решил, что с Леней в его нынешнем состоянии спорить не надо.
Переход под Крымским валом, где выставлялись непризнанные гении и просто независимые художники, был уже закрыт. Шестоперов стал ломиться и Корсаков с трудом уговорил его не буянить, чтобы раньше времени не попасть в милицию. В том, что рано или поздно они там окажутся, Игорь не сомневался.
Стал накрапывать мелкий дождик. Чугунные ворота в Парк Искусств были закрыты, ограда была высотой в два с лишним человеческих роста. Пьяный мужичок очнулся, спросил у Лени, кто он такой и почему никто не предлагает выпить. Шестоперов срочно разлил водку в кружку и пластиковые стаканчики. Все выпили на брудершафт, надолго припадая губами к опухшим лицам новоявленных знакомых, и стали держать военный совет, каким образом попасть к скульптурам бывших вождей.
Корсаков присел прямо на асфальт, прислонился спиной к ограде и запрокинул голову, подставляя лицо дождю. Голова гудела от дрянной водки, в глазах все плыло. Тучи представлялись ему волнами Баренцева, а может и Норвежского моря. Он парил над штормовым морем и ветер доносил до него брызги. Почему‑то брызги были пресные… Ветер закручивал капли в спирали, свивал веревками, которые, расплетаясь, превращались в огромную школьную доску, испещренную странными знаками. Где‑то Корсаков видел такие знаки: угловатые, ломкие, они выстраивались рядами, скользили, смешивались и снова разбегались по доске длинными предложениями… Знаки начинали слагаться в простые слова, складывались фразами, явственно звучащими в ушах, поднимаясь до крика, пытались пробиться к замутненному сознанию.
— Не спи — замерзнешь! Ну‑ка, Герасим, помоги его поднять.
Какой еще Герасим? Который собачку утопил? Живодер!
— Не Герасим я, Герман.
— Все равно помоги.
Корсакова подняли на ноги, он открыл глаза. В лицо ему участливо заглядывал Шестоперов.
— Ну, ожил? Игорек, так не договаривались. Вечер в самом разгаре, а ты — спать! Не пойдет. Вот Гермоген, — Леня указал на мужичка, — знает дыру…
— Герман я.
— Какая разница? — искренне удивился Леня. — Короче, нормальные герои всегда идут в обход. Двинули, други.
Через дыру в ограде возле самой реки они проникли к вожделенным вождям и с комфортом устроились в беседке. Леонид разложил на столе закуску и праздник продолжился. Игорь посмотрел на поникшие кусты, на лужи на дорожках, на мокрые скульптуры, которые казались в темноте надгробиями и ему стало тоскливо, будто это он вынужден стоять в парке забытым памятником самому себе.
Несостоявшийся утопленник Константин еще два раза бегал за водкой, которая уже потеряла всякий вкус и пилась легко, словно ключевая вода. Говорили об искусстве, о бабах, о Поклонной Горе, на которой Наполеон ждал бояр с ключами от Москвы, о вождях и снова об искусстве и бабах. Изредка, когда сознание возвращалось, Корсаков пытался уловить нить разговора, но говорили все разом, причем прекрасно понимали один другого и никто не пытался переубедить оппонента, используя в качестве аргумента пустые бутылки. Обращались друг к другу исключительно вежливо, даже с нежностью, чему Корсаков немало удивлялся.
— …а я тебе говорю, друг Гервасий, что у всех американок жопа резиновая и если взять булавку…
— Герман я. Булавкой винную пробку не расковыряешь, шило надо, Ленечка. А расковыряешь, крошки вытрясешь и сдавай ее, родимую, как стеклотару. Вот Константин не даст соврать. Скажи, Константин!
— Я скажу: не надо орден, я согласен на медаль!
— …знак доблести и чести…
— На Арбате любую медаль, а то и Героя Союза, царствие ему…
— …и прозрачен асфальт, как в реке вода, — Корсаков внезапно обнаружил, что последняя фраза принадлежит ему и что он поет, а остальные пытаются подтягивать в меру знания слов. — Ах, Арбат, мой Арбат, ты мое…
— …художество…
— …похмелие…
— …поэзия…
— …отечество. Никогда до конца не пройти тебя, — Корсаков допел и заметил, что из глаз текут слезы, и все заметили, что он плачет, но было совсем не стыдно, а просто хорошо — слезы принесли облегчение и смыли тоску.
Шестоперов, тоже всплакнув, налил всем и сказал тост, который присутствующим очень понравился, а Константин даже попросил записать ему этот тост, чтобы не забыть. Там были простые задушевные слова про гнилую интеллигенцию, про жизненность чистого холста, противопоставленного постмодернистским канонам, про актуальность пространства, ждущего, когда его наполнят смыслом, изначальными черно‑белыми мазками, лежащими в основе любой каллористики…
Герман, согласно кивая, заявил, что давно не слышал настолько прочувствованных слов, пробирающих аж до печенки, и добавил, что прекрасный тост пропадет, если под него не выпить два, а то и три раза, что все и сделали…
Дождь припустил сильнее, забарабанил по жестяной крыше. Корсаков вышел из беседки оставляя за спиной гул голосов, и, хлюпая по грязи, направился к памятнику Ильичу Первому, работы какого‑то скульптора из малых народностей вследствие чего Ильич был похож то ли на Чингисхана, то ли на Далай‑ламу. Корсаков прижался щекой к шершавому мокрому граниту.
Миллионы лет этот гранит был частью скал, а вот поди ж ты, вырубили, обтесали, превратили в памятник, и стоять ему теперь, пока не забудут кому он, собственно, установлен. А потом вывезут и превратят в щебенку. Сам Корсаков уже стал такой щебенкой под ногами, и Леню чаша сия не минует, несмотря на успешные продажи, несмотря на выставки и презентации. А потому — осталось только пить, скулить в тряпочку, и продолжать по инерции писать картины. По трезвому, спьяну… какая разница — все равно лежать им под лестницей в старом выселенном доме, где Корсаков обретался, или пылиться в захламленном чулане. В лучшем случае какой‑нибудь жулик от искусства, работающий с иностранцами, выцыганит понравившийся холст, заплатит полсотни, ну, сотню баксов и унесет картину подмышкой, довольный, что в очередной раз ободрал пьяного дурака.
Корсаков оторвался от гранитного вождя и устремился к беседке, разбрызгивая прятавшиеся в траве лужи.
— А мне кто‑нибудь, ва‑аще, нальет сегодня?
— Игорек, дорогой, о чем речь! — Леня поднес ему стакан.
Жадно, будто заблудившийся в пустыне бедуин, Корсаков выпил водку, как воду, тремя крупными глотками, утерся рукавом и оглядел присутствующих.
— Не надоело ли по кустам пгятаться, товагищи? — вопросил он, подражая Ильичу Первому, — не надоело пить водку и стонать о загубленной России?
— Надоело, — подтвердил Герман‑Герасим.
— Вот, Леонид! Где ты был, когда мы кровь проливали в девяносто третьем? Когда на баррикадах, против танков и спецназа стояли… и юный Гайдар впереди! Где был ты, Леонид Шестоперов?
— Э‑э… — Леня замешкался, — так это, в Стокгольме. Выставка, понимаешь…
— Не узнаю Леню‑Шеста! — трагически воскликнул Корсаков, — Леню — вождя, Леню — агитатора, горлопана, главаря! Веди нас, Леонид, еще не все потеряно, еще есть силы, а булыжник — оружие пролетариата, мы всегда вырвем из пропитой… пропитанной кровью товарищей брусчатки!
— Я готов, — ответил Шестоперов и выбросил вверх кулак, — но пасаран — они не пройдут! Победа или смерть! Кто верит в меня, кто любит меня — за мной!!! Гурген, водку не забудь.
С близкого серого неба падают хлопья снега, тают на лице, стекают за воротник, вызывая неприятный озноб. Снег лежит на киверах и шинелях построенных в каре солдат лейб‑гвардии Гренадерского и Московского полков. Лица людей угрюмы, в глазах тоска. Только что отбили ружейным огнем атаку кавалерии, впрочем, драгуны не слишком усердствовали — видимо был приказ только проверить на прочность мятежные полки. Оттесненная с Сенатской площади толпа подбадривает заговорщиков криками, метает в верные царю войска камни и поленья. Из‑за ограды вокруг строящегося Исаакиевского собора летит строительный мусор, обломки кирпича, доски.
Что— то заставило полковника Корсакова оглянуться. Карета, запряженная парой гнедых, пробилась сквозь толпу. Люди неохотно расступались. Отдернулась занавеска, в окне бледное лицо, светлые локоны спадают из‑под головного убора. Лихорадочно блестящие глаза, искусанные красные губы… Анна, зачем ты здесь? Драгунский офицер подскакал, склонился, энергично жестикулируя. Кучер разворачивает карету, последний взгляд…
Почему такая тяжесть в груди?
— …при Бородине и под Малоярославцем. Вместе с вами лил кровь при Темпельберге и Лейпциге! Вы помните меня, солдаты? Когда я кланялся пулям? — всадник с непокрытой головой горячит коня, склоняется, заглядывая гренадерам в лица. — Покайтесь, братцы — государь милостив. Вспомните присягу…
Возмущенный голос за спиной.
— Кто это? Остановить немедленно!
— Генерал‑губернатор Милорадович.
— Каховский, ну, что же ты? Стреляй!
Солдаты смущенно отводят глаза, кто‑то от души пускает по‑матушке. Тусклые штыки колышутся над головами. Князь Оболенский, с ружьем наперевес бросается к всаднику.
— Извольте отойти, ваше превосходительство!
— …против кого? Против самодержца? Против народа, товарищей ваших? — Милорадович взмахнул рукой, отмахиваясь от князя, как от назойливой мухи, — Братцы, оглянитесь вокруг! Россия…
Оболенский делает длинный выпад, штык бьет Милорадовича в бок. Генерал вольт‑фасом разворачивает коня. Бледное худое лицо Каховского кривится, глаз зажмурен, рука с пистолетом вскинута. Выстрел. Пуля попадает Милорадовичу в спину, он недоуменно оглядывается. На лице непонимание, налетевший ветер треплет седые волосы на голове генерала. Хватаясь руками за воздух, он падает на круп коня и сползает на землю.
Корсаков резко оборачивается, хватает Каховского за отвороты сюртука.
— Ты, гаденыш… ты в кого стрелял?
— Пустите, полковник. Пустите немедленно!
Корсакова оттаскивают в сторону, успокаивают.
Верные царю войска расступаются, в промежутки выкатывают орудия, суетятся канониры. Залп! Крики, кровь. Пороховой дым застилает площадь. Еще залп. Корсаков чувствует удар в плечо и падает на истоптанный снег. Кто‑то переворачивает его на спину. Он видит серое небо и повисшие в воздухе снежинки.
— Этот еще жив.
— Я живой… живой, пустите!
— Живой, конечно живой. Ты чего, Игорек?
Корсаков с трудом открыл глаза. Голова кружилась, виски ломило нестерпимо. Застонав, он пошарил возле себя, и, опираясь на руки сел. Как сквозь туман он разглядел в полумраке лицо Шестоперова. Осторожно поворачивая голову Корсаков осмотрелся. Маленькая комната с крашенными стенами, тусклая лампочка, дверь из сваренных прутьев. На лавке возле стены похрапывали Константин и Герман, возле двери, согнувшись в три погибели, раскачивался мужик в зимнем пальто с полуоторванным воротником и галошах на босую ногу. Изредка он толкал дверь плечом и начинал нечленораздельно чего‑то требовать.
— Это где мы? — хрипло спросил Корсаков.
— Как бы тебе объяснить… — Леня пошлепал губами, — замели нас, Игорек. Мусора замели, век свободы не видать!
— За что?
Шестоперов помялся.
— Видишь, дело какое… Я думал, ты еще в себе. Думал — остановишь, когда у меня уж совсем крыша поедет, а ты первым вырубился. А эти, — он кивнул в сторону спящих, — только рады подебоширить. Особенно Григорий.
— Герман его зовут, — вспомнил Корсаков, — слушай, что мы пили? Башка разваливается.
— Много чего, — уклончиво ответил Леня.
— А забрали‑то за что?
— Было за что, — так же немногословно сказал Шестоперов. — Ладно, ты очнулся, и хорошо. Пора отсюда выбираться, — он подошел к двери, отодвинул мужика, и, ухватившись за прутья потряс, громыхнув засовом, — эй, сержант, поговорить бы надо.
Послышались шаркающие шаги. Сержант, дожевывая на ходу бутерброд, подошел к решетке.
— Чего буянишь, а?
— Я — известный…
— Пусти, начальник, — мужик, увидев сержанта, оживился. Отпихнув Шестоперова, он припал к решетке, — не могу…
— Я — известный художник, — в свою очередь оттерев бомжа, повысил голос Леня, — Леонид Шестоперов. Мои картины висят во многих музеях мира. У самого Михаила Сергеевича Горбачева…
— Пусти…
— А у Путина не висят твои картины? — спросил сержант, запивая бутерброд пепси и с сомнением оглядывая мокрую и местами грязную одежду живого классика…
— У Владимира Владимировича пока нет, — у Лени прорезался солидный баритон, — но из администрации президента…
— …поимей сострадание, — ныл мужик.
— … и сказали, что рассматривают вопрос о приобретении нескольких полотен.
— Вот, когда рассмотрят, тогда и поговорим.
— …буду ссать здесь!!! — неожиданно заорал бомж.
— Ладно, выходи, — смилостивился сержант.
Он отпер дверь. Бомж, прискуливая, метнулся мимо него. Леня было вознамерился тоже выйти из «обезьянника», но сержант толкнул его в грудь, загоняя обратно.
— Что за насилие!? — возмутился Шестоперов, — я бывал в Англии, в Голландии, в Германии и нигде не видел такого отношения!
— Что, и там троллейбусы переворачивал? — усмехнулся сержант, запирая дверь.
— Я буду жаловаться в европейский суд по правам человека, — пригрозил Леня.
— Ага, и в ООН не забудь.
Шестоперов, отдуваясь от злости, забегал по камере.
— Какие троллейбусы ты переворачивал? — поинтересовался Корсаков.
— А‑а… Костя сказал, что в девяносто третьем из троллейбусов баррикады строили, а он еще пацан был — мать не пустила. А мы как раз возле троллейбусного парка на Лесной были. Ну, выкатили один, дотолкали его до площади — там к Тверской под горку, хотели перевернуть. Тут нас и повязали.
— Деньги у тебя есть?
— Откуда?
— Так… и у меня не больше сотни деревянных. В каком мы отделении? — Корсаков, кряхтя, поднялся на ноги.
— В десятом, вроде.
Игорь подошел к решетке, подергал ее.
— Товарищ сержант, можно вас на минутку?
— Мужики, вы меня достали, — сержант втолкнул в «обезьянник» бомжа и вновь запер дверь, — чего надо?
— Вы не могли бы позвонить в пятое отделение.
— В «пятерку»? Это на Арбате, что ли?
— Ну да. Поговорите с капитаном Немчиновым — он меня знает. Меня зовут Игорь Корсаков.
Сержант ушел в дежурку, а Игорь присел на лавку, подвинув вольно раскинувшегося Германа. Время тянулось медленно, к горлу подступала тошнота, голова трещала немилосердно, а тут еще Леня метался по камере, как голодный лев в клетке.
— …о каких правах и свободах граждан можно говорить, когда честным людям крутят руки, сажают в камеру, лишая свободы? Вот, посмотри, — Леня засучил рукав куртки, — вот, видишь? Видишь? Руки крутили.
— Леня, отстань, — страдальчески сморщился Корсаков. — Ты хотел, чтобы они тебе троллейбус помогли перевернуть? Нет, не хотел? Вечно у тебя какие‑то дикие идеи: баррикады, революция. Тоже мне, Че Гевара.
— Я этого так не оставлю!
— Как пожелаешь. Только сержанта не зли, умоляю тебя.
Появившийся сержант отпер дверь и распахнул ее настежь.
— Корсаков, на выход, — объявил он.
— А мои товарищи?
— Забирай, — согласился сержант, — хотя вот этого живописца я бы оставил. Для профилактики.
Шестоперов напыжился, но Корсаков наступил ему на ногу, предупреждая возможные протесты.
— Спасибо, товарищ сержант. За нами не пропадет. Леня, буди своих «барбудос».
Они растолкали Константина и Германа, сержант проводил их до дверей.
На улице было холодно. Корсаков поежился, поднял воротник плаща и взглянул на часы. Было четыре часа утра.
— Так, кто куда, а я домой, — сказал он. — Хватит приключений.
— Игорек, ты чего? А подлечиться? Гляди‑ка, — Шестоперов присел на корточки и вытащил из носка две бумажки по сто долларов каждая. — Есть мнение, что нужно посетить Ваганьковское. Вот Константин хотел поклониться Сергею Александровичу и Владимиру Семеновичу. Георгий, ты с нами?
— А то! Только зовут меня Герман.
Корсаков прищурившись поглядел на Леню.
— Слушай, Шест. А ведь раньше ты не имел привычки заначивать деньги от друзей.
— Так это не от друзей…
— За сотню нас не только выпустили бы, но и на дежурной машине отвезли бы в ближайший магазин. И еще здоровья пожелали бы.
— Ха, сотню «зелени» ментам отстегивать, — возмутился Шестоперов.
— Жлоб ты стал, Леня, на своем Западе, — в сердцах бросил Корсаков, развернулся и пошел в сторону площади Маяковского.
— Игорек! Ну ладно, чего ты в самом деле? — Шестоперов пробежал несколько шагов, пытаясь задержать Корсакова, потом остановился, — ну, как знаешь. Что Константин приуныл? Сейчас помянем мастеров пера и дебоша. Ну‑ка, Гвидон, лови тачку!
— Сейчас поймаем, только я — Герман.
Добравшись до Маяковки, Корсаков купил бутылку пива и пересчитал наличность. Осталось около ста рублей. Метро было закрыто, а похмелье наступало нешуточное и он, махнув рукой, остановил первого попавшего частника.
— До Арбата подбрось, командир, — попросил он и, сковырнув ключами пробку с бутылки «Балтики», присосался к горлышку.
Глава 3
Корсаков пересек Арбатскую площадь. Возле ресторана «Прага» наряд милиции грузил в «канарейку» компанию гостей столицы, пытавшихся прорваться в уже закрытый ресторан.
— Только водки взять — и все! — кричал один, видимо, самый трезвый.
Пожав плечами Корсаков не оглядываясь прошел мимо. Если хотели водки, так чего проще — вон возле метро круглосуточная палатка.
Булыжная мостовая Старого Арбата была мокрая, фонари светили сквозь туманные ореолы. Арбат никогда не спит, во всяком случае теперь, когда из уютной московской улицы с малоэтажными домами с коммунальными квартирами, сделали нечто вроде музея под открытым небом. Именно нечто. Корсаков поморщился — он еще помнил действительно старый Арбат, воспетый Булатом Шалвовичем. А теперь… ну, что ж. Теперь улица кормит Корсакова и десятки, если не сотни других художников и музыкантов, поэтов и спекулянтов. Милиционеров и бандитов, проституток и нищих. Разве раньше пошел бы какой‑нибудь иностранец, набитый «зеленью», прогуляться по подворотням столицы? Не пошел бы, а сейчас — успевай только за рукава хватать, рекламируя свой товар.
Игорь миновал целующуюся парочку напротив дома Александра Сергеевича и свернул в Староконюшенный переулок. Здесь было темно, но он знал здесь каждый камень — уже год, как Корсаков жил в выселенном доме. Вот и старый двор, окна пялятся в ночь пустыми рамами.
Игорь открыл скрипучую дверь, прислушался. Первый этаж давно облюбовала компания бомжей. Иной раз до утра гуляют, но сейчас было тихо: то ли упились до беспамятства, то ли просто спят, набив за день ноги хождением по дворам.
Год назад, когда Игорь и еще несколько художников собрались устроить в доме сквот — общежитие творческих личностей, старожилы решили проверить их на вшивость. Но художник нынче пошел крепкий — и выпить не дурак, и подраться, если приспичит. После нескольких баталий будущие соседи выпили мировую и с тех пор друг друга не трогали. Менты из «пятерки» — отделения милиции «Арбат», смотрели сквозь пальцы на самовольно въехавших жильцов, правда, при этом не забывая забирать свою долю от художественных промыслов. За год сквот прекратил свое существование — в доме остались только компания бомжей и Корсаков с соседом, Владиславом Лосевым — тоже считавшим себя художником.
Корсаков проверил дверь в подвал — там он хранил несколько картин, из тех, которые были ему особенно дороги, и поднялся на второй этаж. Ощупью нашел скважину замка — единственного дверного замка во всем доме, открыл дверь и облегченно вздохнул. Наконец‑то дома. В короткий коридор выходили двери трех комнат, но лишь одна была более менее приличная — закрывалась и даже запиралась. Там Корсаков и жил вместе с Владиком. Рисовать Владик не умел совершенно, но по его теории нынче это и не требовалось.
— Мое дело — изобразить что‑то несусветное, а знатоки объяснят, что я хотел сказать своим полотном.
В общем— то он был прав, хотя давно миновали благословенные времена, когда любой, кто мог держать в руке кисть, имел шанс выгодно продать свои «таланты». А Владику и кисть была не нужна —он работал, в основном, шпателем и ценность его картин измерялась количеством израсходованной краски.
Игорь распахнул дверь. Комната была перегорожена облезлой китайской ширмой, на стенах висели картины в самодельных рамах. На полу горели свечи. В нос ударил плотный запах травки. За ширмой вполголоса переговаривались. На гвоздях возле двери висело кожаное женское пальто и армейская куртка Лосева. Корсаков закрыл дверь, скинул ботинки и прошел к своему лежбищу — пружинному матрацу на полу под окном, возле которого кучей были навалены законченные картины. Сбросив куртку, он повалился навзничь, совершенно обессиленный.
— Это кто к нам пожаловал? — спросили из‑за ширмы.
— Я пожаловал, — проворчал Игорь. — Влад, выпить нету?
— Увы, мой друг. Даже чай кончился, — Владик выглянул, с сочувствием покачал головой, — и денег нету, вот что самое обидное.
— Есть деньги, — раздался женский голос, — кто пойдет?
— Привет, синичка, — сказал Корсаков, — давно прилетела?
— Давно. Так кто пойдет? Деньги в кармане, в пальто.
— Я — пас. Ноги не держат.
Владик, голый, как грешник в аду, прошлепал к двери, порылся в карманах пальто и выудил кошелек. Раскрыв его, он освидетельствовал наличность и разочарованно свистнул.
— Здесь же баксы… Где их сейчас разменяешь?
— В «пятерке», — пробормотал Корсаков. — Менты сотню, как полста обменяют и не чирикнут. Пойдешь?
— Не, — покачал головой Лосев, — я им должен уже. Отберут «зелень» — и с концами. А я виноват, если клиент не идет? — обиженно спросил он.
— Ох, — страдальчески закряхтел Корсаков, — ну что ж мне, сдохнуть теперь?
— Анют, может ты сбегаешь? — спросил Владик.
— Еще чего, — Анюта, тоже нагишом, выскочила из‑за ширмы, отобрала кошелек и засунула его в пальто, — на меня и так половина отделения слюни пускает. До утра доживете, не в первый раз.
Корсаков с ленивой завистью посмотрел на них. Молодые, стройные, животы плоские. У Анютки грудь хоть и небольшая, но высокая, хорошей формы, у Влада… м‑да…, тоже все в порядке. И я таким был десять лет назад. Игорь равнодушно отвернулся. Плохие симптомы, старичок, если на обнаженную женщину ты уже смотришь с безразличием.
Аню несколько дней назад притащил Владик с какой‑то выставки, где пытался договориться с устроителями насчет вернисажа. Оба были веселые, поддатые и, не обращая на Игоря внимания, устроили за ширмой шумную любовь. После этого Анюта стала появляться в доме часто, перезнакомилась со всеми обитателями и внесла в жизнь вольных художников чуточку домашнего тепла. Совсем маленькую чуточку, на которую способна девятнадцатилетняя девчонка, не умеющая толком ни готовить, ни убирать, ни разговор поддержать, но все же своим присутствием смягчившая полудикие нравы обитателей дома. Поначалу она смотрела на художников, как на небожителей. Лосев долго уговаривал ее позировать ему и однажды Анюта согласилась.
Она целый день позировала Владику за ширмой — стеснялась Игоря. Владик работал сосредоточенно, почти не отвлекаясь на пиво. По всей комнате валялись выдавленные тюбики из‑под красок, перекатывались пустые пивные бутылки, в воздухе плавал дым от бесчисленных сигарет — Владик, когда работал, себя не щадил. Когда портрет был готов, он, скромно отойдя в сторону, пригласил подругу взглянуть.
Кутаясь в простыню, Анюта робко подошла к холсту, стоящему на сбитом из досок мольберте — обычный не выдерживал вес Владиковых работ. Она долго смотрела, то приближаясь к полотну, то отступая вглубь комнаты.
— Кто это? — наконец спросила она.
Корсаков, с интересом ожидавший ее реакции, чуть не захлебнулся пивом и, сдерживая смех, едва успел выскочить на кухню, чтобы вволю отсмеяться. Портрет «Неизвестная обнаженная», больше похожий на портрет линяющего суслика после зимней спячки, стоял с тех пор, повернутый к стене в коридоре. На следующий день Корсаков сам написал ее портрет, который теперь висел между забитых фанерой окон.
Смирившись с тем, что похмелиться не удастся, Игорь закрыл глаза и тотчас его замутило, голова пошла кругом. Он сел, обхватив голову руками.
— Что, так плохо? — участливо спросила Анюта. Завернувшись в простыню, она подошла к нему и присела на корточки, — может, косячок попробуешь, — она протянула ему дымящуюся самокрутку.
Корсаков взял бычок, осторожно затянулся. Голова закружилась сильнее, но тошнота отступила. Травка принесла временное облегчение, потом будет хуже, но об этом думать не хотелось.
— Где это ты так погулял? — спросил Владик, успевший натянуть джинсы в пятнах краски.
— Леня‑Шест приехал.
— Понятно. Что в этот раз поджигали?
— С поджогами обошлось, а вот баррикаду из троллейбусов едва не построили. Менты помешали. Пришлось в «пятерку» звонить. Капитан Немчинов отмазал, так что за теперь и за мной долг.
— А кто это: Леня‑Шест? — спросила Анюта.
Игорь затянулся поглубже, задержал дым в легких и выпустил тонкой струйкой.
— О‑о, это наш местный гений. Собственно, здесь все гении, но он признанный. Теперь в Англии загнивает совместно с тамошней буржуазией. Выставки, вернисажи, фуршеты. Был неплохой художник, а сейчас… — он махнул рукой. — Хотя, последних работ я не видел.
Травка сняла похмельный синдром и ему стало легко. Захотелось поговорить на отвлеченные темы не напрягаясь и не споря. Просто потрепаться с хорошими людьми, улыбаясь им, соглашаясь, а иногда поправляя на правах старшего и умудренного жизнью коллеги.
Анюта зажгла новые свечи взамен прогоревших, принесла подушку, уселась на ней прямо на полу и свернула еще одну сигаретку. Владик поднес ей спичку и они стали курить вдвоем, передавая самокрутку друг другу.
Дата добавления: 2015-10-28; просмотров: 38 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
2 страница | | | 4 страница |