Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Глава шестая Третье правило Микеланджело

Глава первая Живая картина | Глава вторая Улей | Глава третья Второе правило Микеланджело | Глава четвёртая Рисуя Францию |


Читайте также:
  1. XI. Доминанта и Доминантсептаккорд с секстой. Доминантовый нонаккорд. Трезвучие третьей ступени
  2. Ваша шестая чакра
  3. Вес и Скакуны (Турнирное Правило)
  4. Взгляд на третье
  5. Второе горе прошло; вот, идет скоро третье горе.
  6. ВТОРОЕ ПРАВИЛО ЗДОРОВЬЯ: ТВЕРДАЯ ПОДУШКА
  7. ВТОРОЕ ПРАВИЛО ЗДОРОВЬЯ: ТВЕРДАЯ ПОДУШКА

 


Конечно же, близкое соседство с несколькими десятками разномастных творческих личностей никак не способствовало сохранению тайны наших с Микеле отношений. Надо сказать, что я и не делал особенные усилия, чтобы её сохранить. Больше всего меня тревожила противозаконность нашей связи, чем вопросы морали. Но я также прекрасно отдавал себе отчёт, что наше с Микеле «преступление» вряд ли было более крупным, чем имеющиеся грешки большинства местных жителей. Отсутствие документов, пьяные кутежи, извращённые любовные утехи, наркотики, связь с политическими преступниками, мелкие кражи — «Улье» было живописным вместилищем человеческих талантов и страстей. Никто бы не подумал доносить на нас. Мои смелые предположения подтвердил, в первую очередь, Амедео. Он первым заметил, как часто мы с Микеле стали оставаться наедине, игнорируя вечерние увеселения. Заметил засосы на моей шее, которые я, впрочем, не особенно старался прятать, наше изменившееся друг к другу отношение. Однажды, сидя в мастерской Локонте и споря с последним о скульптуре нового века, он увидел, как я, едва войдя в комнатку, тут же подошёл к Микеле, подсел поближе, пытаясь вникнуть в суть их очередной бурной дискуссии. Пожалуй, только в спорах об искусстве Микеле демонстрировал свой горячий итальянский нрав, и, пожалуй, только его гениальному земляку удавалось настолько вывести его из себя. Однако Модильяни проигнорировал очередной довод Микеле, теперь он смотрел на меня, не отрываясь, потом с сомнением качнул головой и вдруг прямо спросил:

— Неужели вы вместе спите?

Я едва не втянул голову в плечи от неожиданности, а Микеле, сердито цыкнув, резко бросил:

— Да, и не уходи от ответа.
Амадео задумчиво перевёл взгляд с меня на него, потом опять посмотрел на меня, заметив моё смущение, усмехнулся и заявил:

— Буду теперь сидеть от вас подальше, а то вдруг это заразно.
Но, увидев, как я нахмурился, он тут же потянулся ко мне, едва не перевернув стоявшую между нами бутылку, хлопнул меня по плечу:

— Друг мой, не надо так кривиться. Кто я такой, в конце концов, чтобы порицать вкусы некоторых гениев античности, хотя сам и лишён подобной тяги. Так что не пробуйте меня уговорить, если вдруг что.

Микеле рассмеялся и оттолкнул от меня Амедео, приваливаясь к моему плечу, прикрыл глаза — опьянение уже уносило его в дремоту, — и лениво поинтересовался:

— Так на чём мы остановились?

В те времена мне казалось, что некоторые вещи неизменны. Как жизнь «Улья», как споры Модильяни и Микеле, как поочерёдная смена времён года. Монпарнасом медленно завладевала осень, Амедео временно забросил живопись в угоду увлёкшего его искусства скульптуры, я начал сотрудничество с некоторыми из крупных парижских академий, особенно с «Ля Палетт», где в то время работал Шагал. Пользуясь некоторыми своими привилегиями, я смог организовать для мастеров академии несколько выставок. Желая сказать комплимент, Грановский называл меня прирождённым дельцом и очень удивлялся, когда я раздражённо возражал в ответ на его похвалу. Впрочем, она являлась верным определением. И не было для меня ничего неизменней этой осени, когда прохладными ночами мы с Микеле учились согревать друг друга.
Каждый шаг — проба жизни на вкус, у неё множество оттенков, словно у хорошего вина, но на дне — обычная горечь. Этой же осенью, благодаря вездесущему Модильяни, успели вовремя вынуть из петли Сутина, который впал в свою обычную, как оказалось поздней, тоску душевной неустроенности.
Я следил за тем, как меняет форму кусок глины под чуткими пальцами Амедео, а вечерами у меня в руках плавился бледной свечёй Микеланджело. Однажды он устроился на моих коленях. Мы оба были обнажены, и Микеле плавно двигался, запрокидывая время от времени голову и наваливаясь на меня спиной так, что приходилось упираться в пол руками. Насаженный на мой член Микеле держал в подрагивающей руке кисть. Я наблюдал из-за его плеча, как на бумагу капают нечаянные буро-красные капли. Мы дышали не в такт, и мне было жарко, несмотря на бродящие по полу сквозняки, а Микеле, сам управляя скоростью и глубиной проникновения, рваными неаккуратными мазками наносил на бумагу огненные всполохи и искры. Когда мне удавалось уравновесить наше положение, я обхватывал его за пояс, поглаживал впалый живот, кусал в плечи и основание шеи. Удовольствие волнообразно прокатывалось снизу вверх по позвоночному столбу, вспыхивало в голове теми самыми тёмными густыми мазками-искрами. В какой-то момент я, ни о чём не думая, ведомый интуитивным позывом, перехватил руку Микеле с кистью и заставил его поднести кисточку к груди. Я был в нём и рисовал на нём своей страстью и нежностью. Ничего неизменней огня той осени для меня и быть не могло, и у нас была вечность на осознание своего чувства, на резкую вспышку оргазма, когда в оранжевом разводе по бумаге и груди Микеле я оставил свою размашистую подпись.

Окончательно не оторваться от материального мира нам помогали многочисленные насущные проблемы, первой из которых стали наступающие холода. Но эти проблемы так или иначе были решаемыми, хотя бы отчасти, а о прочем мы просто не думали, следуя первому правилу Микеланджело. Европа медленно продвигалась к своему расколу. Наступающая эпоха всемирных войн приносила сначала расколы локальные, а также ворох идей, которыми обычно полны метущиеся умы. «Хуторок» постепенно становился одним из мест сборов русских революционеров, в маленьких классах художественных академий устраивали закрытые собрания последователи всё более оригинальных художественных течений, а выпускаемые журналы-одноднёвки несли на своих страницах призывы эмансипе. Особенно много поводов к разговорам дала группа английских художников, тайно принимавшая у себя печально известную миссис Пэнкхорст — радикально настроенную суфражистку.

— Что она хочет доказать? — спросил я однажды у Микеле, наблюдая за одной подвыпившей особой, которую привёл в тесный кружок собравшихся в его мастерской Модильяни. Женщина носила мужской костюм и выглядела ненастоящей — слишком маленькой в нём, отвечала напряжённо и язвительно, получив с лёгкой руки кого-то из собравшихся прозвище «Шип».

— Доказать? – переспросил Микеле, склонившись к моему лицу. — Нет-нет. Просто она, как ты. Ты не пошёл по стопам отца, она не пошла по стопам матери. Мы все тут похожи на свихнувшихся, не находишь?

— Как в последний раз, — произнёс кто-то из собравшихся.

Чем холодней становилось в «Улье» по ночам, тем неистовей целовал я Микеле. Мысль о том, что, возможно «в последний раз» никогда не была осознанной, но мы жили под сенью её. «Франция» была закончена, но ни Микеле, ни я не горели желанием её кому-то показывать. Я и без того испытал довольно противоречивые эмоции, когда Амедео рассматривал цветные пятна на полотне, которые Микеле нанёс в момент нашего соития. Конечно, никто не знал, каким образом была создана эта картина, но меня не покидало ощущение неправильности происходящего. Словно пришлось прилюдно обнажиться. Впрочем, не физически — пожив среди богемы, я понял, что не стеснителен. Глубже обнажиться. Полгода назад, мне и в голову не пришло бы ассоциировать набор цветных пятен с чем-то, что было частью моего бытия и меня самого частью.

 

Мы жили как в последний раз, и это положение было единственно истинным для меня в то время. Модильяни по-своему оберегал нас, предупреждая, что не стоит слишком открыто выражать свою привязанность. На днях не так далеко от «Улья» в проулке забили камнями молодого человека, который предпочитал юношей девушкам. Мне, кроме того, стоило беречь свой имидж уважаемого торговца. Возможно, было бы правильней перебраться в более приличный район, но нигде больше нашу инаковость не приняли бы так, как принимали в «Улье». Жизнь впроголодь, холод уже и вполовину не так тяготили меня, как воспоминания о своей бледной тщедушной юности. Мы так и не купили в мастерскую кровать. Её было бы некуда там поставить. Мы были преступно недальновидны, были чудовищно легкомысленны, но до сих пор я жалею только о том, что не познакомился с Микеланджело чуть раньше.

«Последний раз» то и дело наступал для кого-то из наших знакомых. Купавшаяся обнажённой в ледяных струях фонтана юная натурщица, которую горделивая русская художница Маревна, гостившая поздней осенью в Париже, окрестила рождающейся Афродитой, спустя пару дней после своего вызывающего перфоманса умерла в чахоточной горячке. В каком-то подобии нескончаемой горячки мы, оставшиеся на этом свете, жили постоянно.

И каждую минуту Микеле учил меня видеть больше, чем доступно зрению.
Наиболее ярким примером мог бы послужить тот безумный апрельский вечер, когда мы вернулись из «Бибино». Постановка была скандальной, не выдержавшей и двух представлений, вполне в духе какого-нибудь Де Кирико с его эпическими полотнами, изображавшими куски статуй, пустынные улицы и людей без лиц. Микеле явно потряс спектакль, я же чувствовал себя обманутым и особенно негодовал от того, что одну из женских ролей исполнял сильно напомаженный красивый молодчик, который даже не пытался говорить женским голосом. Меня передёргивало от воспоминаний, и Микеле, внимательно посмотрев на меня, наконец, спросил:

— Что такого ты увидел?

— Мерзко это, — пояснил я. — Ладно бы ещё комедия. А тут он... словно исполняет чужую роль. Причём очень плохо исполняет. Фарс какой-то.

— Это видимость, — усмехнулся Микеле. — Тебе только кажется, что это настолько отвратительно. Потому что смотришь не на то. Думаю, ты сейчас и не вспомнишь, о чём говорил актёр.

Я пожал плечами.

— Мы для кого-то тоже отвратительны, — пробормотал Микеле, растянувшись на многострадальном матрасе поближе к согревающей помещение печке и положив голову на мои колени. — Потому что они лишены возможности увидеть что-то настоящее. А если бы я выглядел, как тот актёр?

— Не неси чушь!

Микеланджело легко поднялся на ноги, и я был рад, что неприятный для меня разговор завершился. Микеле коротко сообщил мне, что ему надо заглянуть к соседям, и я рассеянно кивнул, позабыв, кем была одна из наших новых соседок.

Её звали Нина Хэмнетт. Недавно приехавшую из Лондона обучаться живописи в одной из парижских школ искусств, её представил нам Амедео, определив «скромно» — «Королева богемы». Модильяни боготворил её. Одинаково легко она пила, обнажалась и писала несколько неживые, на мой взгляд, портреты, в том числе и полуодетых девиц. С некоторыми из своих натурщиц она, судя по слухам, имела любовную связь.

Когда вновь хлопнула входная дверь, я уже довольно долго сидел за столом, пытаясь закончить письмо благосклонно отнёсшемуся к творчеству Сутина меценату. Микеланджело я узнавал по звуку шагов, кажется даже по тихому дыханию, а потому не обернулся, пока он не окликнул.

Вид Микеле заставил меня оцепенеть. Я, конечно, знал, что это он, и одновременно не узнавал. Несмотря на холод, Микеланджело был полуобнажён, и я ощутил лёгкий укол ревности от мысли, что он мог идти по коридору в подобном шокирующем виде. Он был очень строен, а потому теперь казался каким-то особенно хрупким в чёрном женском белье — изящных кружевных трусиках, в чёрных ажурных чулках с атласными подвязками на жилистых бёдрах. Тонкий золотистый женский халат, небрежно приспущенный с плеч, был распахнут. Микеланджело был ярко до непристойности накрашен. Пожалуй, даже шлюхи, чьими услугами я пользовался когда-то, не красились настолько вызывающе. Особенно сильно выделялись глаза: вдоль век были жирно нарисованы чёрные стрелки, серебристый блеск широкими густыми мазками лежал под нижними веками и на висках. Он был гладко зачёсан, и только на лоб падало несколько влажных прядей. Если обычно итальянское происхождение Микеле бросалось в глаза, то сейчас я бы не смог с уверенностью сказать, представитель какой нации стоит передо мной и сколько ему лет. Глаза Локонте блестели, он смотрел на меня с вызовом, порочно улыбался красивыми подкрашенными губами и молчал, ожидая моей реакции. И было ещё одно, что я сразу заметил — поросль волос на его груди, обычно сильно выделяющаяся на молочной коже, сейчас была сбрита. Я до сих пор не могу сформулировать, что я ощутил в тот момент. Абсурдность происходящего выбила у меня почву из-под ног. Микеле подошёл ко мне вплотную, склонился к моему лицу. Я уже говорил, что он был непредсказуем, особенно для тех, кто успевал увериться в спокойном, несколько меланхоличном его нраве. Никогда нельзя было с уверенностью сказать, какую тайную струну его души заденешь в следующий момент, и что это за собой повлечёт.

Привкус губной помады опять вызвал у меня ассоциацию с женщиной лёгкого поведения, потому что любви других я не знал. Совсем близко от меня мерцала в тусклом свете лампы серебристая россыпь блёсток. Когда Микеле отпрянул, у меня уже тянуло под ложечкой от разнообразия возникших эмоций. Я неловко развернул стул, чтобы оказаться к нему лицом, и ядовито поинтересовался:

— Ну и что за представление ты затеял на этот раз?

Голос меня не слушался. Я проглотил неприличное определение, которым едва не наградил Локонте.

Микеле молчал. Он явно ожидал моей несдержанной реакции, чуть склонил голову и смотрел с лёгким любопытством, словно изучал повадки животного.

Наверное, я должен был, как минимум, заставить его привести себя в подобающий вид.

Подобающий.

Микеле улыбался.

Он продолжал улыбаться, оседлав мои колени. Я, не удержавшись, коснулся пальцем его приоткрытых губ, надавил пальцем, повёл вниз, придавливая нижнюю губу, смазывая тёмную помаду. Локонте прихватил мой палец губами.

— Ты выглядишь отвратительно, — пробормотал я, наслаждаясь тёплом его тела, и пытаясь не думать о том, что лгал себе и ему. Он выглядел шокирующе. Он выглядел мифическим существом. Пугающим, возможно. И в этом был он весь — саркастичное порождение страсти творчества и вечной неустроенности. Он переворачивал мои представления о нормальном и ненормальном, ломал убеждения, и, если, согласно моим недавним высказываниям, я сейчас должен был бы оттолкнуть его, то на деле не целовать его было бы выше моих сил.

Я провёл ладонями по напряжённым бёдрам Микеле, пальцы натолкнулись на мягкую ткань резинок, сдавивших кожу. Когда-то мне даже нравилась эта непритязательная игра с женщиной, и теперь я не отказал себе в удовольствии спихнуть удивившегося Микеле со своих колен, чтобы тут же присесть возле него, ухватить зубами за эластичную ткань на его бедре, потянуть вниз. Я услышал тихий смех и поднял взгляд. Не предназначенные для мужчин трусики явственно оттопыривались, Микеле упёрся ладонями в поясницу, чуть выпятив живот, и смотрел на меня блестящим пьяным взглядом, хотя ни он, ни я не притрагивались к спиртному. Я, совсем недавно возмущавшийся по поводу одетого в женскую одежду мужчины, теперь хотел такого мужчину и, вздрагивая, не мог понять, озноб был тому виной или тяжёлое душное возбуждение. И вбитые в меня правила и запреты очень скоро перестали иметь для меня значение. Как уже бывало. Рядом с ним. И, чёрт возьми, в порочном отвратительном своём виде Микеле был так красив, что у меня перехватывало дыхание.

— Никогда — не говори — мне — про рамки и роли, — отрывисто прошептал он мне на ухо, когда я, пошатнувшись, поднялся на ноги, чтобы тут же оказаться заваленным на наше незаменимое ложе. Я ничего не смог ему ответить, хотя был готов сделать для него всё, что угодно. Микеле словно почувствовал это, на этот раз он сразу жёстко взял инициативу в свои руки. Сначала я просто ошалел от этого, растерялся и потому медлил, давая возможность ему меня раздеть. В который раз Микеланджело давал мне понять, что плевать он хотел на представления о должном. О подобающем. И сейчас, одетый в женское бельё, собирался, впервые за всё время нашего знакомства, меня поиметь. Помню, что, занервничав, я рассмеялся, попытался отпихнуть его, перевести всё в шутку, загладить лаской, но он вдруг огрызнулся, придерживая меня за прижатые к подушке запястья:

— Лежи. Я всё сделаю сам. Думаешь, не понравится?

Я ответил не сразу, пытаясь подобрать слова:

— Микеле, я думаю, что вряд ли.

— Чисто физиологически есть шанс, что понравится. Что тебя смущает? — он вновь улыбнулся, как мне тогда показалось — издевательски.

— Я не думаю, что готов, что…

— Потому что не подобает приличному мужчине допускать вторжения в свою задницу? — Микеле склонился к моему лицу. — А с больных художников что взять, да?

Я не сумел подобрать слов для ответа. Он был очень неправ. И прав одновременно. Ощущение униженности вставало комком в горле, и я ничего не мог с собой поделать, хотя и не считал никогда, что унижаю Микеле, когда бывал сверху. Он заставил меня остаться лежать на спине, что было вдвойне неудобно, а ещё я постоянно видел его, мог бы смотреть в глаза, если бы оказался смелей.

Микеле тяжело дышал, тушь стекала по его щекам тоненькими струйками, а от блёсток в волосах у обоих мы потом избавлялись несколько дней. Он был разумен и аккуратен, он подготавливал меня столько, сколько мне потребовалось, пока я сам не начал просить его продолжить. Просто, чтобы оно скорей закончилось. И ведь, вопреки своему несколько истеричному состоянию, я был очень возбуждён. Я был возбуждён, я считал его привлекательным в этом диком образе, я хотел его. И потому, когда Микеле посасывал головку моего члена, не выводя пальца из моей сжавшейся задницы, мне стало всё равно как это всё выглядит, потому что я знал, чем на самом деле оно является.

Оргазм меня оглушил, что было странным для первого раза.

Когда Микеле лёг на меня, расслабленный и взмокший, пытаясь отдышаться, я прошептал, касаясь губами его виска, что люблю его. Собственно, я впервые сказал это вслух. И он тут же отозвался, приглушённо и сипло, сказал, что да, что тоже, что как никогда и никого. В общем, мы лежали, отдыхая, и шептали всю эту взволнованную прерывистую чушь, что обычно говорят друг другу влюблённые люди после секса. По крайней мере, мне кажется, что именно это они и говорят.

Чтобы высказаться, нам был отпущен ещё год с небольшим. Достаточный срок, чтобы успеть врасти друг в друга, недостаточный, чтобы перегореть до ровного неяркого чувства, которое, как мне тогда казалось, сродни привычке. Достаточный, чтобы о нас перестали шептаться в «Улье», потому что надоело, недостаточный для того, чтобы наши примирения после ссор стали хотя бы чуть менее шумными и страстными. Ночевавший у Нины Амедео как-то утром, отчасти в шутку, посоветовал нам снимать отдельный павильон, где можно «развратно шуметь в своё удовольствие». Кризис неизбежно заставлял людей забывать о духовных радостях, а потому мои заработки с каждым месяцем всё больше скудели. И лишь однажды, когда пришлось нам в очередной раз лечь спать на голодный желудок, Микеле, запинаясь, спросил у меня, не жалею ли я, что променял устроенную жизнь на это. Мне стало смешно, и я заткнул ему рот поцелуем. Не то, чтобы я не сожалел о достатке, но невозможность привести в этот достаток Микеле сводила это сожаление на нет. В общем, были мы самыми обычными влюблёнными, каких много, и разве что я выделялся из общего числа своих одарённых товарищей нестандартным выбором образа жизни при полном отсутствии художественных талантов. Правда, как выяснилось, пел я неплохо. Впрочем, описывать свои мытарства на пути к певческой карьере, которой у меня так и не случилось, нет смысла, не о том повествование.
Хочу лишь сказать напоследок о третьем правиле Микеланджело, которое я узнал только в начале августа 1914 года, когда оно и было им придумано.

Пятого августа от Восточного вокзала Парижа отходил наш поезд — вагоны были забиты мобилизованными солдатами, среди которых оказались и мы с Микеле. «Не выбора нет, — возразил мне Микеле в ответ на мои слова, сказанные тридцатого июля, — а такой выбор мы сделали». Стоит отметить, что это был выбор большинства жильцов «Улья», всех этих отщепенцев, которым во Франции не всегда удавалось заработать на кусок хлеба, беженцев из восточной Европы, плохо говорящих по-французски. Мы одной толпой торчали второго августа у Дома Инвалидов, и весь этот блаженный героический художественный сброд то разражался смехом, то слезами, то исковерканной десятком разнообразных акцентов «Марсельезой». Модильяни, которого по состоянию здоровья не пропустила приёмная комиссия, был глубоко оскорблён, так что даже попрощаться с ним нам толком не удалось. Вряд ли он соображал, что мы ему говорили.
И вот мы покидали тревожный, полнившийся паникой, военными, грабителями и патриотическими лозунгами Париж. Микеле был единственным, кто не прилип к окошку, бросая прощальные взгляды на город, который многим было не суждено увидеть вновь.

— Третье правило, — ответил мне Микеланджело на молчаливый вопрос, и в гвалте его было едва слышно. — Я решил, что это будет третьим правилом. Никогда не оглядывайся назад.

 

Во имя крестика Розенберга!

Эпилог

 

Начиная писать в этом дневнике, я и подумать не мог, что выйдет в итоге. Теперь же я смотрю на исписанные страницы — и мне не по себе. У меня мало надежды, что эту потрёпанную тетрадку не найдут после моей смерти, которая может приключиться в любой момент. И лучше бы в итоге нашедший сразу пустил её на растапливание камина. Но если всё-таки ты, мой случайный читатель, ужасаясь, дочитаешь это до конца или захлопнешь на середине, решив, что не готов к подобному разврату — значит, ты ничего не понял. И это к лучшему. Потому что писалось оно единственно для того, чтобы нарушить третье правило Микеланджело. Прости меня, родной, но я не смогу не оглядываться. Я не смогу жить дальше, постепенно забывая о том, что было со мной в те два прекрасные предвоенные года. И с такой шокирующей подробностью я описал всё лишь для того, чтобы ни в коем случае не забыть. Чтобы сохранить в себе память о каждом прикосновении, о дыхании, согревающем мои губы, о запахе масляной краски, о блёстках в волосах. Ужасы войны постепенно вытравливают из меня понимание того, что есть жизнь. Не хочу. Когда я впервые убил человека, только мысль о том, что рядом Микеле, помогла мне остаться на плаву. Только мысль о том, что где-то он сражается за Францию, помогла мне выкарабкаться после ранения. Я уже почти не помню запаха свежей выпечки, не помню, как звучит весенний гвалт во дворе «Улья», я едва помню ощущения от объятия любящего и любимого человека. Мы все — лишь опалённые головёшки, и те, кто не стал обгорелым трупом, остался обгоревшей душой. Потому я так яростно цепляюсь за мысль о прошлом; без тех двух лет кто знает, что стало бы со мной на войне. Я много видел примеров того, во что превращаются здесь люди, которым нечего терять.

Всё возвращается на круги своя, и вот опять я в двух шагах от Парижа. У моих ног накатывают на берег ледяные воды Марны. Я уже почти год как не знаю, что стало с Микеле, нас раскидало войной в разные стороны. Но твёрдо знаю одно — если у меня получится выжить, я потрачу отмеренное мне время для того, чтобы найти его. У меня нет другой цели в жизни, нет другого смысла. Нарушить очередное правило — что может быть проще. Я выбрал эту жизнь сам, и ни за что не откажусь от своего выбора, потому что, чёрт возьми, я был счастлив. Многие ли могут подобным похвастаться?


Обер-лейтенант французской армии, Флоран Мот
3 сентября 1916 года

 


Сноска:
Битва на Марне была интенсивной, но непродолжительной — основное сражение началось 5 сентября, 9 сентября поражение германской армии стало очевидным, к 12-13 сентября был закончен отход германской армии к рубежу по рекам Эна и Вель. Приказ об отходе был встречен с полным непониманием. Битва на Марне имела большое моральное значение для всех сторон. Для французов она стало первой победой над германцами, преодолением позора поражения в франко-прусской войне.

 

 


Дата добавления: 2015-09-05; просмотров: 99 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
Глава пятая Выбор| ДАЛЕКИЕ ОГНИ ИНОСЫ 1 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.015 сек.)