Читайте также: |
|
...Талант Щепкина преимущественно состоит в чувствительности и огне. Оба эти качества составляют основные, необходимые стихии таланта драматического, и я думаю, что в этом отношении драма была по преимуществу призванием Щепкина; но его живость, умная веселость,, юмор, его фигура, голос, слишком недостаточный, слабый для ролей драматических (ибо крик не голос), навели его на роли комических стариков... По неудобствам физическим едва ли бы Щепкин мог Достигнуть такого высокого достоинства в драме, какого достиг в комедии. Я сказал, что у Щепкина есть умная веселость; но в тех комических ролях, которые не соответствовали этому свойству, чего стоило ему выражать глупость или простоту на лице, необыкновенно умном? Вместо проницательности и юмора — изображать простодушную самодовольную веселость? Чего стоило также выработать свое произношение до такой чистоты и ясности, что, несмотря на жидкий, трехнотный голос, шёпот Щепкина был слышен во всем Петровском театре? Но всего труднее было ему ладить с своим жаром, с своими чувствами и удерживать их в настоящей мере в уезде; правда, они иногда одолевали его; но с намерением Щепкин никогда не украшал, не расцвечивал ими бесцветного лица в пьесе. Один только раз был я свидетелем, что Щепкин намеренно сыграл целую роль не так, как понимал. Это случилось в 1828 году: давали в первый раз перевод английской комедии «Школа супругов», пьесы очень умной, но растянутой и оттого довольно скучной. Я знал, как понимал и как исполнял свею роль Щепкин. Я видел его на главной репетиции и восхищался вместе с другими строгим исполнением характера замечательного, но уже слишком не эффектного. Во время представления, когда прошел уже первый акт (Щепкин в нем почти не участвовал), принятый публикою с явными признаками скуки, вдруг Щепкин с половины второго акта начал играть с живостью и горячностью, неприличными представляемому лицу; оживленные внезапно его игрой, актеры также подняли тон пьесы, публика выразила свое сочувствие, и комедия была выслушана с удовольствием и одобрением. Когда я вошел к Щепкину в уборную, он встретил меня словами: «Виноват; но я боялся, что зрители заснут от скуки, если досидят до конца пьесы». Именно то и случилось при повторении бенефисного спектакля, в котором Щепкин играл уже свою роль, как требовала неподкупная истина и строгие правила искусства; в третий раз этой комедии уже не играли.
Несмотря на страшное число ролей, - переигранных Щепкиным, несмотря на их бесконечное, дикое разнообразие, несмотря на их ничтожность, Щепкин не пренебрег ни одною из них. Выезжая на сцену бабой-ягой, на ступе с помелом, являясь Еремеевной в «Недоросле», он старался быть тою личностью, которую представлял. От смешных фарсов и карикатур, Щепкин, в ролях Своих, доходил иногда до характеров чисто-драматических, и на одном из них столкнулся с первым трагиком своею времени — с Тальмой: роль Дан виля в комедии Делавиня «Урок старикам» в Париже играл Тальма, а в Москве Щепкин!.. И что же? Несмотря на тяжелый и темный русский перевод, Щепкин был так хорош, что удовлетворил требованиям самых строгих судей. Привычка смеяться от комизма игры Щепкина исчезла, и зрители всегда были растроганы до слез.
Во вое пятьдесят лет театральной службы Щепкин не только не пропустил ни одной репетиции, но даже ни разу не опоздал. Никогда никакой роли, хотя бы было в сотый рае, он не играл, не прочитав ее накануне вечером, ложась спать, как бы поздно ни воротился домой, и не репетируя ее настоящим образом на утренней пробе в день представления. Это не мелочная точность, не педантство, а весьма важное условие в деле искусства, в котором всегда есть своя, так сказать, механическая или материальная сторона, ибо никогда не может быть полного успеха без приобретения власти над своими физическими средствами. Но этого мало: вся жизнь Щепкина и вне театра была для него постоянною школою искусства; везде находил он что-нибудь заметить, чему-нибудь научиться; естественность, верность выражения (чего бы то ни было), бесконечное разнообразие и особенности этого выражения, исключительно принадлежащие каждому отдельному лицу, действие на других таких особенностей— все замечалось, все переносилось в искусство, все обогащало духовные средства артиста. Более двадцати лет я вместе с другими следил за игрою Щепкина на сцене и за его внимательным наблюдением бесед общественных. Нередко посреди шумных речей или опоров замечали, что Щепкин о чем-то задумывался, чего-то искал в уме или памяти; догадывались о причине и нередко заставляли его признаваться, что он думал в то время о каком-нибудь трудном месте своей роли, которая вследствие сказанного кем-нибудь из присутствующих меткого слова вдруг освещалась новым светом и долженствовала быть выражена сильнее, или слабее, или проще, и вообще вернее1. Иногда одно замечание, кинутое мимоходом и пойманное на лету, открывало Щепкину целую новую сторону в характере действующего лица, с которым он до тех пор не мог сладить. Из всего сказанного мною очевидно, что роли Щепкина никогда не лежали без движения, не сдавались в архив, а совершенствовались (постепенно и постоянно. Никогда Щепкин не жертвовал истиною игры для эффекта, для лишних рукоплесканий; никогда не выставлял своей роли на показ, ко вреду играющих с ним актеров, ко вреду цельности и ладу всей пьесы; напротив, он сдерживал свой жар и силу его выражения, если другие лица не могли отвечать ему с такою же силою; чтобы не задавить других лиц в пьесе, он, давил себя и охотно жертвовал самолюбием, если характер играемого лица не искажался' от таких пожертвований. Вое это видели и понимали многие, и надобно признаться, что редко встречается в актерах такое самоотвержение.
С. Аксаков. «Разные сочинения», Москва, 1858 г., стр. 354—359.
... Игра Щепкина и знакомство с ним имели большое влияние на мое сценическое понимание. Меняпрежде всего поразила необыкновенная простота и правда в исполнении характера роли. Невольно сравнивая его игру с другими актерами, я видел, что Щепкин один только живет на сцене, а другие все нарочно играют, как говаривал А. Н. Островский о гимназических спектаклях, а иногда И об игре современных ему артистов. До Щепкина подобной игры я еще не видел, оно и понятно,—Мартынова до 1848 г. Я видел почти только в одних водевилях.
Городничим стоит в моей памяти маленькая круглая фигура в мундире и ботфортах. Жар, с которым Щепкин вел свою роль, глубокое ее понимание, серьезное отношение к ней ни па одну минуту не делали его смешным, несмотря на почти комическую наружность. Публика смеялась над положением городничего, а не над фигурой Щепкина. А' многие актеры во времена Щепкина смешили внешним, так сказать, комизмом, и комическая наружность или фигура были сокровищем для комика прежнего времени. Комическая фигура Щепкина не мешала ему заставлять публику плакать от его игры в драме и смеяться добрым смехом кривой роже1 изображаемых им порочных людей.
Перехожу к другим ролям Щепкина. Фамусов в его исполнении был далеко не аристократ; да и мог ли им быть управляющий казенным местом Павел Афанасьевич Фамусов? А каков был аристократ его дядя, его гордость, можно судить из слов самого Фамусова:
1«Нечего на зеркало понять, коли рожа крива»— эпиграф «Ревизора».
«Когда же надо прислужиться, И он сгибался в перегиб».
И далее:
«Упал он больно — встал здорово...»
Чему вполне сочувствует и племянничек. Барства, чванства много должно быть в достойном родственнике «Максима Петровича», и именно таким московским барином двадцатых годов был в этой роли Щепкин. Он один вполне создал этот тип, и к сожалению, со Щепкиным умер и Фамусов. Важным, сосредоточенным1 был Щепкин и с лакеем (в душе), чиновником Молчалиным, и со своими крепостными лакеями. Какой 'барский гнев слышался в словах:
«В работу (подразумевается каторжная) вас, на поселенье вас...»
Полная сдержанность при обращении с дочерью и с гостями; любезен Павел Афанасьевич с одним Скалозубом (нельзя же, желанный жених), да пасует еще перед Хлестовой. Превосходно вел Щепкин сцены второго акта с Чацким я Скалозубом,. В его монологах не слышно было стихов, а плавно лилась восторженная речь о всех достоинствах дорогой Фамусову Москвы; ине одно сочувствие, но и уважение выражал он к раболепству и низкопоклонничеству его героев., бывших
«Век при дворе, Да при каком дворе!
Тогда не то, что ныне.
При государыне служил — Екатерине!»
А других чувств и стремлений в людях того времени Фамусов-Щепкин не признавал, да и не мог их знать или понять. Очень хорош был Щепкин в третьем действии. Он тонко оттенял, в 'Своей надутой любезности хозяина, разную категорию гостей. В сцене с Хлестовой сначала сдержанно вел он спор о количестве душ Чацкого, но, не выдержав, под конец восклицал:
«Ох, спорить голосиста!»
В обращении Фамусова к сыну его покойного друга Андрея Ильича—К Чацкому—тон Щепкина был не только ироничен, но почти презрителен. Постоянно слышалась ненависть к противнику и взглядов, и всех понятий почтеннейшего Павла Афанасьевича. Как сейчас вижу на искаженном
Даже во время ухаживания за Лизой, что он делал с легким оттенком галантности турецкого паши злобою лице Щепкина, какая появилась презрительная улыбка, я вижу жест его рук, когда Чацкий произносил:
«Я сватаньем не угрожаю вам».
Ясно помню превосходную игру Михаила Семеновича в четвертом действии. Убедившись из вопля страданий Чацкого, что он окончательно рехнулся, Фамусов начинает спокойно говорить Софье:
«Ну, что! Не видишь ты, что он с ума сошел? Скажи серьезно?
Безумец, что он тут за чепуху молол. Низкопоклонник тесть и про Москву так грозно».
Но совершившийся в его, доме скандал вдруг вспоминается Фамусову, и под гнетом будущих сплетен и пересудов наклонял Щепкин свою, еще недавно гордо поднятую напудренную голову, и из его груди вырывался вопль фамусовских страданий:
«Моя судьба еще ли не плачевна! Ах, боже мой! Что станет говорить Княгиня Марья Алексевна!..»
Совершенство игры Щепкина навело меня на мысль, что во многих ролях великих драматических произведений бывает слов о, которое рельефно определяет характер лица: одним словом обрисовывается вся роль.
Подобное «'слово» в роли Фамусова подсказал мне Щепкин своим исполнением четвертого акта. За сценой шум, раздается голос Фамусова:
«Сюда, за мной скорей, скорей! Свечей побольше, фонарей. Где домовые?»
Фамусов видит Чацкого и Лизу:
«Ба! Знакомые все лица».
Увидав дочь:
«Дочь! Софья Павловна, срамница, Бесстыдница! Где, с кем!»
"Это «с кем...»—Ключ ко всей роли. Будь на месте Чацкого (совсем не желательного жениха, не богатого, не служащего человека, да еще вдобавок либерала) другой подходящий, хотя бы полковник Скалозуб, Фамусов прошел бы мимо, ничего не заметив: домовойпришелся бы к дому. Павел Афанасьевич сделал бы это потому, что дочка назначила любовное свидание человеку, годному в женихи. Он отвернулся бы, как, вероятно, отворачивался и прежде, не желая видеть похождений «покойницы жены», про которую при проступке дочери он так деликатно вспоминает:
«...Ни дать ни взять, она,
Как мать ее, покойница жена!
Бывало, с дражайшей половиной
Чуть врозь — уж где-нибудь с мужчиной».
Но застав Софью с Чацким, дело другое, Фамусов кричит, волнуется; он оскорблен... он в сенат подаст.
«...к министрам, к государю!»
А. А. С т а х о в и ч. «Клочки воспоминаний», Москва, 190i г., стр. 57, 112—113, 114-116.
Дата добавления: 2015-08-17; просмотров: 62 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
ЩЕПКИН О МАСТЕРСТВЕ АКТЕРА | | | П. М. САДОВСКИЙ |