|
Лукайя вывел Кац Звамбая из своей конуры, чтобы показать новую усадьбу Шервашидзе — господский каменный дом и вытянувшиеся в ряд службы: кухни, винный погреб, конюшню, насесты для соколов.
— И это ваше? — спросил Кац Звамбая, указывая на домик, крытый соломой, приютившийся на самом краю обширного двора.
— И это наше. Там раньше была псарня князя Хециа.
Обо всем, что только попадалось на глаза, Лукайя говорил «наше»… Этот последний отпрыск суетного легиона юродивых и кликуш, заполнявших некогда дворы грузинских феодалов, состоял с отроческих лет при семье Шервашидзе. Он до сих пор не расстался с понятиями истого челядинца.
Лукайя рассказал, что усадьба принадлежала раньше жандармскому генералу князю Хециа, заклятому врагу революции, и была продана его вдовой Херипсу Шервашидзе. Херипс своим неустанным трудом заслужил доверие и внимание новых властей.
Лукайя перенес в новое обиталище остатки языческого культа, который поддерживался старыми слугами в доме Шервашидзе.
Ежегодно он произносил заклинания «ажира» в честь главы рода Тариэла Шервашидзе.
«Ажирой» же заговаривал некогда Лукайя только что обвенчанных молодых — Тариэла и Джахану.
Когда Херипс привез в Абхазию молодую жену — немку-протестантку, она была поражена: ничто из того, что она видела, читала или слышала в Европе, не напоминало ей даже отдаленно волхвований Лукайя. И тогда Каролина назвала бескорыстного жреца непонятных ей мистерий — язычником…
В великий пост, к моленьям понедельничным — дня Луны, Лукайя выпекал особые хлебцы во здравие членов семьи.
— На моих руках оперились пташки, — говоривал он о Херипсе и Тамар.
Херипс в детстве долго не умел ходить. Лукайя поставил его на ноги своим молением очагу — «Чапу». Испек большой хлебец, обмотал Херипса красной ниткой, связал и поставил у дверей кухни. Тамар же дал в руки маленький ломоть чурека. Она подбежала и сорвала нити, опутывавшие брата.
Если поверить Лукайя, уже через три дня после этого Херипс начал ходить.
Когда Херипсу минуло пятнадцать лет, он заболел.
— Это болезнь «древа и местности», — убеждал Лукайя, и поставил мальчика на молитву «матери сырой земле». Дал Тамар куклу, которую смастерил из тряпья, шесть орехов и пригоршню чечевичных зерен. Херипса три раза обвел вокруг ольхи, — после каждого круга клал под дерево по ореху и по нескольку зерен. Затем отвел его под орешник и там заставил бросить после обхода три ореха и чечевицу. Вырыл яму, бросил туда куклу и крикнул в глубину: «Вместо моей хвори с ней поиграй!»
Каролина вошла в семью Шервашидзе еще при жизни Джаханы. И Херипс и его жена относились к абхазским обычаям с некоторым пренебрежением. Но Лукайя имел твердую опору в лице Джаханы. Протоиерей держался в стороне, заявляя, что «лишняя молитва никогда не повредит», и Лукайя добился своего. Каролина была вынуждена участвовать во всех церемониях, установленных обычаем для невестки. Она едва сдерживала смех, но из уважения к свекрови уступала, да к тому же эти допотопные обряды ее развлекали.
Не сразу показали Каролину Тариэлу. Сперва ее познакомили с самой младшей в доме — с Тамар. Потом, когда Тариэл соизволил сам заметить невестку, ее представили и ему.
Целыми днями высиживала молодая женщина в своей комнате.
Через две недели устроили пир с жертвоприношениями. Невестку ввели в помещение, где собрались гости. Каролине показалось, что земля уходит у нее из-под ног, когда она перешагнула через скрещенные кинжалы.
Очень заинтересовал Каролину обряд «привода к воде». В этот день на селе устроили торжественный обед. За стол сели только замужние женщины. После обеда на Каролину накинули фату, украсили ей голову и грудь цветами и повели к реке. Старейшая из женщин, Джахана, прочла молитву «духам воды», испрашивая у них помощи для невестки — в родах, в разведении шелковичного червя, вообще в хозяйстве. Кончив молитву, свекровь окропила Каролину водой, а остальные женщины стали бросать в воду через ее голову куриные яйца. Каролина стояла покорно, не понимая смысла церемонии. Ей казалось, что все это происходит во сне.
Но с одним никак не могла она примириться — со священным запретом называть мужа по имени, наложенным по абхазским и мегрельским обычаям на жену.
Лукайя ворчал: «Ох уж эти чужеверы! Не втолкуешь им наших законов».
Каролина во всем проявляла любознательность. Все для нее было так необычно, неслыханно, ново!
Но прошли годы. Бесконечные моления, заговоры и причитания юродивого язычника ей надоели. В особенности тяготило ее абхазское гостеприимство. Поэтому Каролина обрадовалась переезду в Зугдиди. Однако навещавшие их абхазцы и тут превратили дом в гостиницу. Пока были живы Тариэл и Лукайя, как можно было обойтись без абхазских гостей!
Вот и сегодня, к самому обеду, нежданно нагрянули абхазцы, приехавшие на скачки.
Тамар, не предупредив хозяйку, привела к обеду и Тараша Эмхвари.
Гости только собрались сесть за стол, как прибыло еще четверо всадников: Мачагва Эшба — рябой, низенький старик с воловьими глазами, в чохе мышиного цвета; Омар Маан — верзила с вытянутой, как у журавля, шеей и крохотной головкой; Таташ Маршаниа — агент по лесосплаву, скрывавший свое прошлое, но походкой и манерой кланяться сразу выдававший в себе бывшего офицера.
Четвертый всадник был Кегва Барганджиа, обжившийся в Абхазии мегрел, не знавший толком ни абхазского, ни русского, ни даже мегрельского языка. Заметнее всего у него были громадные уши торчком, словно чужие, отрезанные у более крупного человека и пришитые к его голове.
Встречал гостей директор местной школы Шардин Алшибая — человек, как он сам любил выражаться, «от проблем», а на самом деле двуличный болтун.
В спальне у Алшибая висели портреты большевистских деятелей, но к врагам революции он прилетал первый с новостями, радостно сообщал им всякие сплетни, исходившие из эмигрантского лагеря.
С семьей Шервашидзе Алшибая был на короткой ноге. Правда, Херипс его недолюбливал. Каролина держалась с ним свысока, но зато бывший протоиерей но мог без него жить. Алшибая рассказывал ему, о чем пишут в газетах, чем угрожают эмигранты, какие мероприятия собираются проводить большевики.
Алшибая прикидывался перед Тариэлом верующим, скрывая, что состоит членом общества безбожников.
В узких, подвижных глазках учителя никогда нельзя было прочесть его подлинные мысли. Имея прекрасное зрение, он носил американские роговые очки, считая, что это придает ему вид просвещенного человека.
Шардин владел несколькими местными языками, и про него говорили, что «язык у него хорошо подвешен». Когда-то он окончил юридический факультет, но в школе почему-то преподавал физику. Говоря откровенно, он не знал как следует ни одного языка. Грузинские и русские слова смягчал на мегрельский лад, выговаривал л как ль, а обыденные слова общелитературной грузинской речи коверкал на имеретинский лад, произнося е вместо а; иногда в его речи проскальзывало и гурийское произношение.
Алшибая выдавал себя за нареченного брата Херипса Шервашидзе. Тайком пытался ухаживать за Каролиной, но та не скрывала своего пренебрежения к нему. Тогда он стал с таинственным видом распускать по городу слухи, будто у него роман с Каролиной, но кто бы ему поверил? Однако сам он был этой сплетней чрезвычайно доволен.
Тамар по старинному обычаю принесла медный таз, кувшин и полотенце. Сперва сполоснул руки Тариэл, потом она подошла к Кац Звамбая. Кац взглянул на Тамар, застенчиво улыбнулся. Мелькнула мысль об Арзакане. Он низко поклонился и, отказавшись первым умыть руки, вежливо предложил сделать это Мачагве Эшба. Тот поблагодарил и также отказался, взглянув на Омара Маана. Омару не хотелось ударить лицом в грязь. Желая, с одной стороны, подчеркнуть свою безупречную вежливость, а с другой — скрыть свои годы, он взглядом указал на Алшибая: мол, приличествует сначала ему поднести воду.
Тамар улыбнулась. Хорошо зная обоих провинциальных ловеласов, она не стала настаивать. Шардин, видя, что все указывают на него, принял позу изысканно вежливого рыцаря и громко обратился к Омару Маану, уступая ему очередь. Тысячи раз все с тем же однообразием повторялись на званых обедах эти китайские церемонии, и в душе Шардин, конечно, смеялся над ними.
— Нет, нет, только после вас, господин Омар! Как же можно, сударь!
Отвернув рукава чохи, Омар вытянул руки над тазом. О Кац Звамбая все забыли. Ведь Кац — крестьянин, а бывшие дворяне продолжали считать старшинство по былой иерархии.
Да и сам Кац Звамбая забыл о себе. Он не спускал сияющих глаз со своего воспитанника, гордясь успехом, которым пользовался Тараш. Кац радовался, что все, и абхазцы и неабхазцы, относятся к нему с почтительной предупредительностью.
Шардин Алшибая так и рассыпался перед Тарашем. Каждую минуту он задавал ему глубокомысленные вопросы, восхвалял его таланты и высокое просвещение. Но больше всего умиляли его английский костюм Тараша и авторучка, выглядывавшая из бокового кармана. В который уже раз снова заставил он Тараша вынуть ручку и снова внимательно ее осмотрел.
Шардин втайне пописывал стихи и с наивностью ребенка полагал, что, имей он золотое перо, он так преуспел бы в поэзии, что его непременно стали бы печатать в Тбилиси.
Когда таз с водой дошел до Алшибая, он слегка подтолкнул Кац Звамбая, давая понять, что никогда не позволит себе помыть руки раньше почтенного, уже в летах крестьянина.
Кегва Барганджиа давно отстал от абхазских и мегрельских обычаев. Как только Кац закончил омовение, Кегва без всякого приглашения подошел к Тамар и бесцеремонно протянул к тазу свои короткие, волосатые руки. И не удовольствовался только этим, — пыхтя и откашливаясь, он плеснул себе воду в лицо, сказав, что утром не успел умыться.
Тараш подошел последним. Он ощущал неловкость от того, что Тамар прислуживает ему. Все же, когда на его руки из кувшина с бульканьем полилась вода, он испытал наслаждение. Ему нравился этот старинный обычай, он вспоминал о девах Востока, омывавших руки приезжавшим в гости женихам.
Тариэл по обыкновению произнес короткую молитву. В это время вошел Херипс, извинившись за опоздание, — задержался в больнице.
— Христос воскрес! — пробасил священник.
— Воистину, воистину! — раздалось со всех сторон. Особенно выделялся голос Шардина Алшибая.
Лукайя бегал сам не свой, разнося горячую мамалыгу, от которой валил пар. Лицо его сияло радостью, — не совсем еще обасурманился божий мир, есть еще на свете истинные христиане! Больше всего радовали Лукайя высокие куличи, на которых красовались кресты.
Стол был убран на славу. Несмотря на дороговизну, недостатка не было ни в чем. Даже жареный поросенок, фаршированный сыром, скалил зубы, словно радовался своей судьбе.
Стали избирать тамаду1. Назвали Омара Маана и Шардина Алшибая.
Шардин отказывался наотрез.
— Когда трапезу украшает столь почтенный и красноречивый оратор, как Омар, где уж мне тягаться с ним! — заявил он.
Омар Маан божился, клялся святым Георгием Илорским и покойной родительницей, что простудился вчера, переправляясь через Ингур. В самом деле, он слегка охрип.
Шардин Алшибая взглянул на Кац Звамбая. Как пьет недурно, и даже весьма недурно. Тамада он достойный и речистый. Шардин это знает хорошо. К тому же неплохо блеснуть демократизмом… Но предложение так и повисло на языке. Как это можно в доме Шервашидзе назвать тамадой Кац Звамбая, пока еще живет Тариэл!
Шардин предложил Кегву Барганджиа, представив его окружающим как «достойнейшего, красноречивейшего и весьма опытного в этом деле».
Несмотря на то, что абхазцы еще не приступили к еде, Кегва уже принялся за ножку поросенка. Когда Алшибая назвал его имя, он глазом не моргнул. «Лиса хвостатая! Думаешь, Кегва не знает цены твоим хитростям? И кто это слышал о его красноречии? Когда это Кегва бывал тамадой?[5]»
Конечно, Алшибая нарочно назвал тамадой Баргаиджиа, хорошо зная, что он не пройдет. Это был обходной маневр для уничтожения противника — стрела, коварно пущенная в сердце Таташа Маршаниа.
Таташ был превосходным тамадой и любил управлять столом. Но он не обладал той дерзостью, которая обычно открывает дорогу к посту тамады, и поэтому его редко избирали. Однако за столом уже произносилось имя Таташа. Таташ вскочил. Его честь была явно унижена Шардином Алшибая. Он наотрез стал отказываться, клясться, призывать в свидетели присутствующих, что ни пить, ни речей произносить, подобающих столь, высокопросвещенному столу, он, Таташ Маршаниа, не может. И, скользнув взглядом мимо Алшибая, уставился на Тараша Эмхвари.
У Алшибая защемило сердце, он почуял опасность. Однако настойчиво поддержал кандидатуру Таташа Маршаниа, рассыпаясь перед ним в похвалах.
Наконец гордиев узел был разрублен Тариэлом Шервашидзе, заявившим, что лучшим тамадой будет Шардин Алшибая.
Шардин долго отказывался, взывая даже к благодати «сегодняшнего святого праздника». Но его отговорок не хотели слушать. Тогда с покорным и весьма удрученным видом он принял это «тягостное бремя». Первый тост был провозглашен за вечную, неугасаемую память «матери этой семьи» — за упокой души Джаханы.
Обмакнув кусочек хлеба в вино, все молча выпили. Второй тост, как и полагалось, был провозглашен в честь Тариэла Шервашидзе. Поздравив его со славными, образованными детьми и невесткой и пожелав ему иметь столь же прекраспую внучку, Шардин выразил надежду, что «почтенный старец, жестоко гонимый судьбой», получит возможность будущую пасхальную службу отслужить в родовой шервашидзевской церкви и что ему, Алшибая, судьба тоже дарует милость, допустив к участию «в святой литании».
Тамада коснулся и проведенной сегодня антирелигиозной демонстрации.
— Они, — говорил Алшибая, подразумевая под «они» коммунистов, — не замечают, что, борясь с религией, подрывают основы семьи и государства.
Шардин Алшибая восхвалял «примерное мужество» и «стойкость» Тариэла Шервашидзе и всей шервашидзевской семьи. Он жестоко осуждал тех священников, которые, не сумев «донести до конца тяжелый крест Христов», малодушно сняли рясу. Он вспоминал проповедников веры Христовой, апостолов и их самоотверженное подвижничество. Упомянув Андрея Первозванного, обратившего в христианство жителей древней Колхиды, перешел к святой Нине, просветительнице Грузии… И, ударившись в «высокий штиль», стал парить на таких высотах, что Кац Звамбая не хватило знания грузинского языка, чтобы понимать тамаду.
Гостей обнесли превосходным жарким. Тамада проявил аппетит более внушительный, чем даже у Кег-вы Барганджиа. Абхазцы ели скромно. При виде наперченных и начесноченных яств даже у Тараша, против обыкновения, разыгрался аппетит. Когда тамада кончил тост, Тараш спросил Каролину:
— What is this speech-maker?
— An obscure person[6]— ответила Каролина, передавая ему куриные потроха, приправленные уксусом, чесноком и чабером; она хорошо знала, как любил Тараш и уксус, и чеснок, и чабер.
Кегва Барганджиа насыщался жадно, как барсук, забравшийся в огород. Он не слушал тамаду и не обращал никакого внимания на Тамар, которая сидела рядом с ним.
Омар Маан ел молча и сдержанно: возьмет тремя пальцами немного мамалыги, отломит кусочек сыра и, обмакнув его в мятный сок, положит в рот. Затем перекинет длинную руку через стол и, взяв блюдо с курицей под ореховым соусом, сперва вежливо предложит Кац Звамбая, а потом уже положит себе.
Мачагва Эшба засучил рукава. Он был изрядно голоден, но, как полагается настоящему абхазцу, в доме князя не хотел наедаться на виду у всех. Следил за Кац Звамбая. Тот ел вяло: его беспокоила мысль, об Арзакане. Где он сейчас? Хорошо ли отцу и сыну не быть вместе в такой день на пасхальном обеде?
Тамада держал длинную, напыщенную речь, восхваляя Омара Маана.
Тамар суетилась около прислуги, обносившей гостей блюдами, которые приносил из кухни Лукайя.
Дедушка Тариэл был уже навеселе. Его щеки пылали. С распахнутой грудью, со всклокоченными усами он пел: «Христос воскресе из мертвых…»
Тараш Эмхвари наблюдал за опьяневшим священником, изредка тайком переводя взгляд на Тамар. «Не странно ли, что этот разжиревший, противный старик — отец Тамар?» — думал он.
Бывает, порой, что не понравится отец или мать девушки, которую любишь, — и словно тень ложится на возлюбленную: обидно, что есть у нее с ними какое-то сходство. А если даже нет сходства, все равно твердо знаешь: едины они по крови и плоти. Вот так же восхищаешъся, например, стройным тополем, взметнувшимся ввысь, и не хочется думать о его узловатых, покрытых землей корнях..
Тараш Эмхвари воспитывался в католических и протестантских странах. Глаз его был приучен к аккуратно одетым, чисто выбритым напудренным аббатам и пасторам, и ему странно было видеть этого нечесанного бородатого священнослужителя.
Дедушка Тариэл пел:
Христос воскресе! Радуйтесь!
Слава доброму вестнику!
Какому доброму вестнику?
Нашему доброму вестнику.
Пусть все, что живет и поет,
Что дышит, растет и цветет,
Пусть все и вся радуется!
Муравей подорожный — и тот
Пусть радуется!
Юноша стройный, в храме рожденный,
Вчера пролетал под отверстым небом.
Он в чохе был белоснежной,
В папахе, украшенной розами.
Ластится к солнцу зефир в лазури,
А юноша любит бури.
Нам же погоды недоброй милей
Ясный удачливый день.
Не люб человек мне, погрязший в грехах,
Нам юноша добрый милее,
Старушки, стоящей едва на ногах,
Нам молодая — милее,
Милей она нам! Милее
Большого, но часто пустого котла
Нам маленький, полный, — милее.
Милее он нам, милее!..
Тараш смутился, когда Шардин начал восхвалять его достоинства. Тамада коснулся и его прошлого. Он зная, что воздавать высокую хвалу Эмхвари в шервашидзевекой семье не совсем приличествует. Правда, старые счеты крови, которая когда-то легла между этими семьями, давно позабыты, но соперничество между двумя знатнейшими родами Абхазии все же осталось. Шардин знал, что гостеприимный Тариэл слегка косится на Тараша.
— Большевики, — сказал Шардин, — простили Тарашу увлечения молодости; он талантливый, образованнейший юноша, каких не очень много среди абхазской интеллигенции. К тому же большевики различают неисправимых врагов и людей, не сразу нашедших верную дорогу.
Только успел Шардин произнести эти слова, как Кегва Барганджиа, обронив индюшиное крылышко в ореховый соус, вполголоса бросил реплику:
— А таких лисичек, что гуляют, распушив хвост, ни большевики не любят, ни их противники! Позабыл, небось, как «чистили» да разбирали тебя по косточкам в прошлом году.
Шардин Алшибая все это слышал. Но делал вид, что до него не дошло ни слова. Он патетически загремел, напрягая голос, и осушил одним духом сосуд с узким горлышком, украшенный оленьими рогами.
Кац Звамбая от счаетья был на седьмом небе. Старик радовался похвале, которую расточал его воспитаннику этот «самый просвещенный во всем городе человек».
Кегва Барганджиа вновь принялся за крылышко индюка. Ни малейшего волнения не отражало его лицо. У него был такой замкнутый и упрямый вид, что, пожелай какой-нибудь скульптор вылепить морду песьего бога Алишкинтири, то не нашел бы лучшей модели.
Каролина заинтересовалась стихами, произнесенными дедушкой Тариэлом. Она тихо расспрашивала Тараша об их содержании.
— Это один из образцов грузинской народной поэзии, — объяснил Тараш, переводя строфу за строфой. — Эти стихи — самое яркое доказательство того, что в Абхазии христианство не укоренилось глубоко. Хотя оно и проникло к нам вскоре после своего зарождения, но не сумело полностью вытравить из религиозных представлений языческий дух. Что общего между этим «белым чохоносцем», этим «юношей, украсившим розами свою папаху», и мученическим образом христианского Иисуса?
А заклания бычков и коз в честь всевозможных святых Георгиев — Илорского, Ломискарекого, Алавердского и прочих, — разве не напоминают они жертвоприношения древних греков в честь Аполлона? И разве эллинские боги не вкушали шашлыков?
Тарашу не хотелось прерывать беседу с Каролиной, но тамада начал очередной тост, и собеседники поневоле смолкли.
Появился Лукайя, обнесший гостей шашлыком из молодого барашка с кислой подливкой из свежего ткемали.
Шардин закончил свою льстивую речь, и Тараш вздохнул с облегчением.
Он спросил Каролину, бывала ли она в Зугдидском музее.
— Удивительно, — заметил Тараш, — как накидываются обычно люди на все, что касается знаменитостей. Кто бы мог подумать, что в Зугдиди, в этой глухой провинции, хранятся мебель, посуда и личные вещи принца Мюрата, потомок которого был женат на дочери Дадиани, владетельного князя мегрельского. А их наследник удивительно приспособился. Происходя от французских и грузинских дворян, он перестал быть французом, не став в то же время и грузином. Он походил на тех и других и клевал от славы, нажитой наполеоновским маршалом и князьями Дадиани.
Тамада провозгласил тост за Кац Звамбая. Он хвалил его как большого мастера абхазского наездничества, старательного работника, трудолюбивого крестьянина. Затем он щегольнул текстом из священного писания: «Первые да будут последними, а последние — первыми». При желании это можно было понять как намек на дворян и крестьян.
Осушив рог, он подошел к старику и участливо осведомился, не придет ли Арзакан к обеду. Узнав, что его не будет, выразил отцу свое сожаление.
Похвалив вполголоса Арзакана, тамада шепнул, что юношу ждет «большая карьера»: если не народного комиссара, то секретаря Зугдидского райкома он «непременно получит» и вторично выразил сожаление по поводу его отсутствия. Между тем в душе был рад этому. Будь Арзакан здесь, чего доброго, завтра в райкоме стало бы известно о произнесенных Шардином речах.
Тост Шардина опять задел за живое Таташа Маршаниа. Разве Таташ, как наездник, слабее Звамбая? Правда, Кац старше его, но подумаешь, невидаль — седина! — думал Таташ.
Помилуй бог, кто бы в прежние времена посмел упомянуть о Звамбая там, где пьют за здоровье Маршаниа! Ведь Звамбая из бывших дворовых Эмхвари! Будь другое время, он, не раздумывая, снес бы голову этому краснобаю, как огородной луковице, — этому учителишке, не в меру распустившему язык! Но Тараш слышал, что Алшибая хотя пустомелит, а болток попадает куда следует. И Маршаниа предпочел отделаться молчанием, — болтуна боится даже тот, кто ни перед кем не отступает.
Таким образом, Шардин Алшибая одним выстрелом убил двух зайцев.
Несмотря на напыщенные речи тамады, за столом царило уныние, будто последние дворяне и в самом деле в последний раз собрались за пасхальной трапезой.
Наблюдательные глаза Каролины заметили, что дедушка Тариэл чем-то встревожен. О причине нетрудно было догадаться: куда-то исчез Лукайя.
— Я никогда не видела более странных отношений, — шепнула Тарашу по-немецки Каролина. — Лукайя с детства в этой семье. Дедушка Тариэл ни минуты не может обойтись без него. Ноги моет ему Лукайя, спину и пятки чешет Лукайя… При этом Тариэл безбожно его избивает. «Привычка, — говорит, — сами руки тянутся». Так, по крайней мере, он оправдывается. Из-за этого несчастного юродивого масса неприятностей. Если священника выставили из Абхазии, то отчасти в этом виноват Лукайя… И сейчас, что ни день, какая-нибудь комиссия из профсоюза приходит обследовать. Сами знаете, от большевиков ничего не скроешь… Правда, Лукайя не жалуется, наоборот, он даже ругается с ними — не вмешивайтесь, мол, в мои дела. Но кому сейчас позволят так обращаться с прислугой? Этого никак понять не могут ни Лукайя, ни дедушка Тариэл. Херипс в затруднительном положении. Ему неудобно перед властями, да и самому не нравятся эти крепостнические нравы, но ничего не поделаешь…
Между тем священник перестал есть и то и дело почесывал спину. Подергиваясь, как в лихорадке, он нахохлился и молчал.
Наконец показался Лукайя, весь в поту. Лицо его было исцарапано, волосы растрепаны. Оказывается, Лукайя напал на антирелигиозную демонстрацию и стал поносить ее участников. Он пытался даже порвать красное знамя, и этого ему молодежь, конечно, не спустила…
— Что случилось, Лукайя? — спросил, улыбаясь, Тараш Эмхвари.
— Мир погибает, господин мой, против бога взбунтовался народ.
— Ну, так ему и надо, богу! Зачем сотворил такой нелепый мир?
Старик оцепенел, язык присох к гортани. Вот уж не ожидал услышать такое в шервашидзевском доме!
Появление Лукайя пришлось кстати. Тамада испытывал затруднение: он уже исчерпал свои тосты, а Омар Маан и Таташ Маршаниа все еще тянулись к чашам. Кац Звамбая тоже держался крепко.
Шардин ухватился за юродивого и провозгласил в его честь тост «экстра». Сперва Шардив упомянул о евангелисте Луке, отметил стойкость древних христиан, (при этом он бросил многозначительный взгляд в сторону дедушки Тариэла), затем стал восхвалять Лукайя как верного раба этой семьи и защитника ныне оскверненной «веры Христовой»…
Лукайя стоял около Кац Звамбая, в конце стола, опираясь рукой о его край. Другой рукой, подтянув засаленный, выцветший рукав рубахи, он вытирал пот со лба.
Тамада говорил и говорил.
Шардину за последнее время частенько приходилось бывать в семьях, где поднимались тосты за героев революции. Там он, само собою, выказывал большие способности в искусстве ползать на брюхе. По своей натуре он не мог не воскурять фимиам; подобно Лукайя — не мог не чесать господские пятки.
После тостов в честь революционных героев прошлого он с жаром принимался превозносить и тех, кто в наши дни чувствовал себя недурно и без его здравиц.
При этом хитроумный Алшибая умудрялся говорить больше о собственной персоне, нежели о деятельности людей, которые вовсе не нуждались в его славословиях.
Тариэл встал из-за стола. Тамар проводила отца в его комнату. Не в меру выпивший старик почувствовал себя плохо. Ноги у него стали зудеть, и он поставил себе пиявки.
— Знаете, — шепнула Каролина Таранту, — вот уже пять лет, как я живу в абхазской семье. Но если проживу еще столько же, все равно не привыкну к абхазским обычаям. Нигде не принимают так много гостей, как у вас, нигде в мире не тратится столько времени на еду и разговоры. Большая часть вашей энергии уходит на это. Но чему я не устаю удивляться, — взять хотя бы собравшихся здесь, — почему манерами, жестикуляцией, привычками все так похожи друг на друга? Звамбая — крестьянин, Маан — дворянин, Маршаниа — князь, вы — тоже бывший князь, образованный человек, а между тем все вы одинаково едите руками…
— Сударыня, — ответил Тараш, — в этой общности нравов и кроется наша сила. Запомните крепко: кто меняется, тот вырождается.
Наконец тамада перешел к последнему тосту — за Тамар. Он не мог выпить в ее честь раньше, так как Тамар хлопотала на кухне вместе с Лукайя и прислугой. Чтобы заполнить время до ее прихода, Шардин пустился вспоминать поблекшие страницы истории, царицу Тамар. Он болтал о ней всякий вздор, слышанный тысячи раз. Выразив желание, чтобы Тамар Шервашидзе «уподобилась Тамар Багратиони», тамада перешел к Джахане, которую сравнил с царицей Мариам, супругой царя Ростома (тамаде явно хотелось блеснуть познаниями по истории Грузии).
По лицу Тамар скользила тень легкой грусти. Она устала и нехотя беседовала с Кац Звамбая, в то же время внимательно прислушиваясь к беседе Каролины и Тараша. Девушка старалась уловить их разговор, призывая на помощь свое скромное знание немецкого языка, которому когда-то учила ее гувернантка.
Херипс отдавал распоряжение Лукайя. По обыкновению он молчал и беспрестанно курил, ел мало и с разбором, больше угощал гостей.
— Неrr Эмхвари, — сказала Каролина, — Тамар познакомила меня с вашим молочным братом, я затрудняюсь произнести его имя…
— Арзакан, — помог ей Тараш.
— Да, Арзакан. Я очень далека от коммунизма, но у этого молодого человека светлая голова. И, знаете, его мысли смелее ваших. Он согласен со мной, что надо вместе с другими народами стать на путь прогресса, а из старого сохранить только самое ценное.
Тараш Эмхвари снисходительно улыбнулся, помолчал и отпил вина. Затем в упор взглянул на загорелую шею и дородную грудь Каролины.
— Милая моя фрау, вы, европейцы, — эгоисты. Вы хотите, чтобы мы переделались, то есть, чтобы мы перестали быть такими, какими были и какими остаемся в настоящее время. Короче говоря, чтобы мы походили на вас… А знаете, милая фрау, почему вы хотите этого?
Конечно, не из любви к нам, нет! Видите ли, вам удобнее, чтобы мы походили на вас. Вас много, а нас мало. Вам хочется проглотить нас по тому же праву, по какому море поглощает каплю, а кит — мелкую рыбешку. Случись это, вам не нужно было бы изучать наш язык, не пришлось бы запоминать географические названия нашей страны, затруднять себя произношением наших своеобразных имен и фамилий. Конечно, вы бы предпочли, чтобы нас звали: Джон, Жан, Ганс, а не Арзакан, Тараш или Кегва… Вам было бы очень удобно, если бы мы, забыв свой язык, стали говорить на вашем, Вам, безусловно, выгоднее, чтобы костюмы, сшитые на ваших швейных фабриках, и нам пришлись по вкусу; чтобы мы привыкли к вашим автомобилям, закупали ваши машины и читали только ваши книги и газеты, отказавшись от своих; чтобы ваши пароходы свободно плавали по нашим морям. А стоит только напасть на вас, вы, как древние греки, окрестите нас «пиратами». Что же касается вилки, то скажу: я буду есть пальцами до тех пор, пока мне не дадут вилок, изготовленных на наших собственных фабриках! Есть вилкой, дорогая фрау, — в этом не такая уж глубокая философия. Еще в древней Колхиде употребляли деревянные вилы. И тот, кто мог додуматься сгребать сено вилами, вместо того, чтобы делать это руками, конечно, пришел бы к выводу, что и есть лучше вилкой, чем пальцами… Я вам расскажу, добрейшая фрау, небольшую историю. Только, чур, не сердитесь за аналогию! Это не выдумка. Как-то в осенний вечер в Сванетии я, усталый, возвращался с охоты на куниц. И вдруг вижу: на дороге, у отвесной скалы, — медведь. Лежит себе, вытянул передние лапы и что-то жует… Если медведь идет на тебя с горы, с ним трудно справиться. Пули у меня были мелкокалиберные. Я влез на дерево и стал приглядываться, над чем возится зверь. Оказалось, он старался извлечь каштан из колючей скорлупы. Но едва подносил его ко рту, как иглы вонзались ему в губы, в десны. Он рычал, скалил пасть, исступленно ревел. Наверное, в душе проклинал создателя за то, что тот не сотворил каштан таким же голеньким и гладеньким, как, скажем, огурец. Каролина улыбнулась, она поняла смысл рассказа. Окинув быстрым взглядом своего собеседника, она подумала: «Красивое лицо у этого абхазца, И какие выразительные глаза!»
Тамар, следя украдкой за невесткой, поймала ее возбужденный взгляд и покраснела так же, как Каролина, щеки которой зарумянились после нескольких бокалов вина.
Тамада вновь возвратился к тосту в честь Лукайя. (Лукайя был старше всех в доме, однако за него пили напоследок.)
Кегва Барганджиа, напившись и наевшись досыта, дремал. У Кац Звамбая было утомленное лицо. Тамар, пересев на место дедушки Тариэла, слушала с присущим нашим женщинам терпением, которое они проявляют, когда затягивается пирушка и речам тамады не видно конца.
Херипс скрылся в спальне. Таташ Маршаниа, Омар Маан и Звамбая честно осушали бокал за бокалом. Таташ засучил рукава коричневой чохи, уже не стесняясь показывать изношенный сатиновый архалук.[7]У Омара на архалуке оторвались три застежки.
Шардину никак не удавалось связать концы с концами и сказать о Лукайя что-нибудь толковое. Чего только он не приплетал: и старые поговорки, и избитые притчи, и даже отрывки из Апокалипсиса.
— «…И градины величиною в талант падали с неба на людей. И хулили люди бога за язвы от града, потому что язвы от него были весьма тяжкие…»
Вспомнив апокалиптического зверя, он процитировал по-церковному. «И даны быша ему уста, глаголюща велика и хульна, и дана бысть ему власть творити четыредесят два», но не выдержал и продолжал обычным языком: «И отверз он уста свои для хулы на бога, чтобы хулить имя его и жилище его… И дано было ему: вести войну со святыми и победить их; и дана была ему власть над всяким коленом и народом, и языком и племенем. И поклоняются ему все живущие на земле, которых имена не написаны в книге жизни у Агнца, закланного от создания мира…»
Упомянув о «вертящемся мече», он перескочил на сон Навуходоносора, царя Вавилонии.
Мысли путались в голове у Шардина, язык заплетался. Но как не блеснуть своей высокой ученостью?
И он продолжал плутать по темному лабиринту ветхозаветной мудрости. Завирался, пытаясь покрасоваться знанием Библии:
«…И снились они Навуходоносору, и возмутился дух его, и сон удалился от него. И велел тогда царь созвать тайновидцев и гадателей, и чародеев, и халдеев, чтобы они разгадали сновидение его. Они пришли и стали перед царем. И сказал царь: — Сон снился мне, и тревожится дух мой».
Кое-что напутал Шардин, кое-что позабыл, раза два поперхнулся, произнося длинное имя Навуходоносора… Однако с остервенением продолжал борьбу как с хмелем, так и с именем вавилонского царя, а пуще всего — с Таташем Маршаниа, Омаром Мааном и Кац Звамбая, которых ему никак не удавалось свалить с ног.
Несмотря на отчаянные попытки, Шардин так и не смог объяснить, что же приснилось вавилонскому царю и какое толкование его сну дали тайновидцы, гадатели и чародеи. Он даже забыл пояснить смысл древних туманных выражений, которые цитировал.
А между тем сон Навуходоносора и его толкование весьма необходимы для моей повести. Поэтому я решил вмешаться и, отобрав слово у тамады, запутавшегося в дебрях своего красноречия, рассказать эту историю покороче, ибо только в сжатом изложении сказывается мастерство. (Тем более, что читателя наверное, не учили «священному писанию», как автора этой книги — Константинэ Гамсахурдиа.)
Мое вмешательство вполне сознательно, хотя, как это заметит сам достопочтенный и справедливый читатель, автор совершенно беспристрастно, в искреннем помышлении сердца своего, рисует ту старую, но вечно новую борьбу, что идет между отцом и сыном, между девушкой и юношей, между жизнью и смертью.
Итак, возвращаемся, к повествованию.
«…Если не скажете сновидения и значения его, в темницы глубокие за печатями брошу, и дома ваши в развалины и прах обращу, — угрожал Навуходоносор гадателям, тайновидцам и халдеям, — а скажете сон и значение его, награды и почести великие воздадутся вам».
«Нет на земле человека, который мог бы открыть сновидение царю», — ответствовали ему.
Тогда предстал пред царем пленник некий, еврей Даниил, и возвестил:
«Я открою сновидение твое.
Тебе, царь, было видение такое: истукан громадный в блеске стоял пред тобою, и страшен был вид его. Голова истукана была из чистого золота, грудь и руки его — из серебра, чрево и бедра — медные, голени — железные, ноги — из глины горшечной. И видел ты его до тех пор, пока камень не оторвался от горы и, свалившись, не наскочил на ноги глиняные.
И все тогда — железо, глина, медь, серебро и золото — обратилось в прах, подобный пыли на гумнах в летнюю пору, что уносится ветром бесследно…
Камень же тот, разбивший истукана, превратился в великую гору и заполнил собой всю землю.
Владыка, царь царей! Голова золотая — это ты, истукан же — царство твое, что превыше мира».
Тогда царь Навуходоносор велел отлить из золота высокого идола и поставил его на одном из полей области Вавилонской.
Собрав сатрапов, наместников и военачальников, он повелел всем народам, племенам и языкам пасть ниц и поклониться идолу; а кто не падет и не поклонится — бросить того в печь огненную…
И другой сон приснился Навуходоносору: стоит среди поля дерево высокое-превысокое. Вскинулось оно вершиной до самого неба превышнего, а вширь — охватило края вселенной. Листья его прекрасны, и плодов на нем множество. И вот в видении царя, покоящегося на ложе, снизошла с неба радуга и голос возгласил громкий: «Срубите это дерево, обрубите ветви, стрясите листья и разбросайте плоды. Только корень его становой не корчуйте, в земле оставьте! И пусть он, заключенный в узах медных и цепях железных, стоит среди полевой травы, орошаемой росою, и пусть сердце звериное дастся ему и семь времен пройдут над ним».
Вновь призвал Навуходоносор мудрецов, гадателей, тайновидцев, но никто из них не мог открыть сновидения царю.
Тогда позвал царь Навуходоносор Даниила и изложил ему сновидение свое.
«Дерево то, разросшееся до края земли, у которого листья благостны для глаз и плодов множества, — что ты, владыка! Тебя изгонят люди, и обиталище твое будет со зверьми дикими. Как скот на выгоне, будешь ты пастись травою на полях!» — так ответствовал Даниил.
Для Шардина повесть о сновидении Навуходоносора стала роковой.
Никто не мог разобраться, почему вдруг вспомнился тамаде этот сон или зачем понадобилось связывать его с тостом в честь Лукайя… Ни Маану, ни Маршаниа, ни даже Кац Звамбая это не было понятно.
Кегва Барганджиа, опустив голову на руки, спал за столом сном праведника.
Лукайя некоторое время прислушивался к тому, что плел тамада. Несмотря на то, что одно время старик прислуживал Тариэлу Шервашидзе как псаломщик и немного знал древнегрузинский язык, он тоже не разобрался в бреднях Шардина. Убедившись, что повествование грозит стать длиннее самого сновидения, Лукайя испугался: «Как бы не остаться голодным! Чего доброго, сожрут собаки мамалыгу, оставшуюся на дне лазского котла». И Лукайя пошел на кухню.
Когда наконец стаканы были осушены, тамада сидел едва живой.
Омар Маан и Таташ Маршаниа торжественно вывели его на балкон.
Итак, тамаде не удалось провозгласить последний тост за благоденствие «этой семьи».
— С какой удивительной точностью сбылся для христианства сон Навуходоносора! — говорил Тараш Эмхвари, сидя в гостиной с Каролиной и Тамар. — Оно свалилось, как истукан на глиняных ногах, воздвигнутый вавилонским царем. Буря революции с корнями вырвала эту религию, подобную дереву, разросшемуся до края мира. И сейчас те, которые требовали коленопреклонения перед жертвенником истукана, так же потерпели поражение, как и те, которые некогда противились владычеству этого идола.
— Alles ist Flut und Ebbe, gnadige Frau,[8]—добавил Тараш Эмхвари.
Дата добавления: 2015-08-02; просмотров: 37 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
КОЛХИДСКИЕ СОЛОВЬИ | | | СТАЛЬНОЙ КРЕЧЕТ |