Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Февраля 2 страница

Грозное предчувствие | Что только творится! | Октября | Ноября. | Декабря | Декабря | Декабря | Декабря | Февраля | Февраля |


Читайте также:
  1. 1 страница
  2. 1 страница
  3. 1 страница
  4. 1 страница
  5. 1 страница
  6. 1 страница
  7. 1 страница

Приехали мы на Царскосельский вокзал спозаранку. Муж взял мои баульчики, а но­сильщик подхватил мою корзину и понес ее в багажное отделение; а там уже горы всякого багажа. Ну, думаю, не миновать пропасть моей корзине.

На этом месте, сейчас (в 1 ч. 5 м. пополудни) мне пришлось от неожиданности и испуга пре­рвать свою запись: откуда ни возьмись зашла небольшая тучка, и по левую сторону от моего письменного стола, за окном блеснула ярким пламенем и ударила молния; раздался такой страшный удар грома, какого я за всю свою жизнь не слыхивал. В пальцах обеих рук у меня закололо, как от сильного электрического тока, и перо едва не выпало у меня из рук... Ой, как не любит враг преподобного Серафима!.. От­крыл окно, смотрю, не загорелось ли где от гро­мовой стрелы князя силы воздушной. Двое со­седей, перепуганные, выскочили на улицу.

- Куда ударило? — спрашиваю.

- Тут где-то, — отвечают, — ну уж и удар был!

- У меня, — говорит один, — котенка с окна сшвырнуло за окошко.

— А я оглох, — жалуется другой.

Вижу, не горит нигде, и начинает накрапы­вать дождик: закрыл окно, хочу продолжать записывать Катюшины речи и не могу, весь охваченный сознанием, что был на волосок о г гибели и чудом жив. Да, именно чудом! — так сердце чувствует и не дает успокоиться на мыс­ли о случайности происшедшего[194]. Преподобный Серафим отвел стрелу вражию, никто, как он, дорогой наш батюшка!.. Достойно замечания, что в то же время, когда я писал свои записки и ударила молния, со мной в одной комнате сиде­ла жена и Катюша: жена писала письмо сестре, описывая подробно явление Преподобного Кагюше, а Катюша читала Летопись Серафимо-Дивеевского монастыря.

Самый воздух, нас окружавший, казалось, напоен был благоуханием близости к нам Пре­подобного.

Опять пришлось прервать свои записки: пришел сосед, старик-кровельщик Илья Михай­лович Богданов (он же Усачев), сказывает, что молния ударила на его огороде — а огород его от окна, у которого я записываю эти строки, саженей 20 — 25 не более, — и зовет посмотреть, что там молния сделала. Я ходил смотреть. Молния, как бы изогнувшись от нашего дома стрелой, — это видела наша прислуга, мимо которой она промелькнула, — ударила у боль­шого дерева на огороде в железные грабли. Грабли стояли у изгороди железными клещами кверху. Удар направился в деревянную руко­ятку грабель и расколол ее надвое от железной трубки, в которую она была насажена, до са­мого ее конца. На диво ровный раскол этот был сделан, точно рукой ловкого мастера, и тут же рядом в земле оказалось свежее углубление- ямочка, как от сильного удара железной моты­гой, и лежали две длинные лучинки, равные по длине расколотой рукоятке и из нее вьпцепленные, точно острым косарем отколонные, как по ниточке. И нигде ни малейшего следа огня мол­нии — ни ожога, ни опаления. И больше — ничего.

Много шуму из пустяков. А могло быть, пожалуй, плохо, если бы не защитил Преподоб­ный. А почему у меня такая уверенность и по­чему все так вышло, то будет видно из дальней­шего повествования так неожиданно и чудесно прерванного рассказа.

Продолжаю рассказ Катюши:

- Носильщик мой оказался парень лов­кий: быстро вскинул он на моих глазах корзи­ну на весы; другой кто-то мигом шлепнул на нее наклейку и скинул ее с весов. Тут откуда- то подскочил третий в красной фуражке.

- Зачем, — крикнул он носильщику, — ты эту корзину на этих весах вешал, неси на дру­гие!

И я видела, как ее вновь взвесили на дру­гих весах, и мне тотчас же выдали на нее кви­танцию с надписью "Валдай".

Тут бы мне и успокоиться, но — нет, я вдруг увидела, что корзину мою перевернули вверх Дном. Батюшки мои! — испугалась я, — что теперь будет с капотом моим и одеколоном?

Прольется одеколон и сгноит всю краску с мое­го капота! — Так я встревожилась, что и ска­зать не умею.

Вышли мы после первого звонка на плат­форму к своему поезду, зашла я в свое отделе­ние, разложила ручной багаж, а усидеть не могу, говорю мужу:

- Пройдемся по платформе: времени еще много. — Пошли.

- Покажи, — говорю, — где тут наш ба­гажный вагон.

Он от моего вагона оказался не то третьим, не то четвертым. Я подошла к нему; смотрю, одна половина вагонной двери открыта, и внутри багажный кондуктор разбирается в ве­щах. Я заглядываю туда и глазами ищу свою корзину.

— Вам, — спрашивает багажный, — су­дарыня, что угодно?

- Да вот, — отвечаю, смотрю, с вами ли идет моя корзина?

- А куда она направлена?

—В Валдай.

- Нет, — говорит, — в вагоне у меня в Валдай нет ни одного места.

— Как же так, — взволновалась я, — ког­да вот у меня на нее квитанция.

—Позвольте взглянуть.

Я показал.

- А какая, — спрашивает, — видом ваша корзина? Вы можете мне ее указать?

— Могу.

- Пожалуйте в вагон.

Он протянул мне руку, и с его помощью я взобралась внутрь вагона.

- Вот она!

Корзина стояла ко мне задом, замком к стен­ке.

- А какой на ней, — спрашивает багаж­ный, — замок? Один или два?

- Один, французский, и висит на железном засовчике: засовчик такой рогатый.

- Верно, — говорит, — корзина, видно, ваша, только наклейка на ней совсем в другое место. Пожалуйте вашу квитанцию: я сейчас все выясню.

Взял квитанцию, меня высадил на платфор­му и ушел.

Ну, — думаю, — теперь ни корзины, ни кви­танции!.. Не прошло и пяти минут, прибежал багажный.

- Благодарите, — говорит, — Бога: если бы вы вовремя не спохватились, не видать бы вам вашей корзины, по крайней мере, с месяц, а то бы и вовсе пропала.

От души поблагодарила я тут багажного...

- Ну, скажите, — обратилась к нам Катю­ша, — разве ж не чудо все это? и не чудо ли, что в такое-то время Господь послал мне в лице ба­гажного такого доброго человека?

Правда, на чудо оно как будто и похоже, — подумали и мы и единодушно согласились с нашей Катюшей.

Но все это еще только присказ, а самый сказ впереди.

Прошло с приезда Катюши около трех не­дель. За это время она неоднократно возвраща­лась воспоминанием к истории с корзиной, ди­вясь бывшему. Настали, наконец, дни нашего говения. С великим желанием и умилением при­частились мы 28-го июня вместе с Катюшей Святых Тайн в Иверском монастыре[195] и верну­лись домой счастливые, довольные, радостные, в особо повышенном настроении. Перед обедом, часу в пятом, прочитали все вместе 9-й час и зажили после того вновь своей тихой обыден­ной, но все еще мирской жизнью.

Настал вечер. Поужинали мы на террасе, на вольном воздухе, попили чайку и от духовной настроенности целого дня незаметно для себя перешли к иным чувствам и настроениям: вспом­нились прожитые дни в мире, их полузабытые впечатления, музыка, опера, которую мы все одинаково страстно любили; пришли на память любимые напевы, арии, которые в былые време­на и сами мы певали. Запела Катюша — у нее когда-то был чудный голос — запел и я... Куда девалась вся высота духовного полета души нашей, насыщенной утром святыми чувствами, живым общением с Христом в Пречистом Теле Его и Святейшей Его Крови?.. Я запел арию Хозе из 1 -го действия оперы "Кармен":

Ma mere,je la vois,

Oui je revois mon douz village...7

Жена у меня очень не любит этой оперы и уверена, что она — вдохновение вражьей силы.

— Сережа! — обратилась она ко мне с по­луупреком, — не пой из этой гадости: ведь мы сегодня причастники.

Я было запротестовал: ведь в этой арии по­ется только о матери да о святых воспоминани­ях детства, проведенного в деревне, — что тут гадкого? Запротестовал, но в сердце услышал упрек и тотчас смирился.

"От юности моея мнози борют мя страсти", — запела Катюша. Мы подхватили с радостью стихи "степенны", стали петь разные церковные песнопения и неожиданно закончили вечер пе­нием акафиста преподобному Серафиму.

Наутро вышли мы на террасу пить кофе. Вскоре пришла и Катюша.

— Ну, мои родные, — воскликнула она почти вне себя от волнения, — что только се­годня утром со мною было-то!.. Я видела пре­подобного Серафима.

Надо знать, как знаем мы, что за человек наша Катюша, чтобы понять, как мгновенно ее волнение при этих словах передалось и нам. Мы все обратились в слух.

- Спала я ночь великолепно, — взволно­ванно продолжала она, — и засыпая, ни о чем не думала. Проснулась я, взглянула на часы: было ровно 7 часов 20 минут утра. Хотела было я опять заснуть, но перед тем, как закрыть гла­за, посмотрела на дверь и увидела: стоит в ней преподобный Серафим, сгорбленный, седень­кий, в белом балахончике, в одной руке палоч­ка, а другой показывает мне на мою корзину. Я ахнула и... вновь проснулась. Часы показыва­ли то же время, что я раньше видела. В спальне никого не было, и кругом все было тихо. И тут взгляд мой упал на икону преподобного Сера­фима, которую я с собой привезла из Петрограда в той корзине, о которой я вам столько расска­зывала. И, милые вы мои! столько раз рассказы­вала, а самое-то главное во всем этом и забыла, а вспомнила только тогда, когда сегодня утром на икону Преподобного взглянула: ведь глав- ное-то чудо было в том, что сохранением в пути своей корзины я только преподобному Серафи­му и была обязана. Стала я укладывать в нее свои вещи, а сердце болит: не миновать, чудит­ся мне, пропасть моей корзине. Вынула я тут из киота икону Преподобного, помолилась на нее, перекрестила ею корзину, завернула в белый шелковый платок и поставила ее к стене внутрь корзины с чистым своим бельем. — Ну, — ска­зала я ему, как живому, — помоги мне сам, Ба­тюшка! Помолилась и вслед и о молитве своей к нему, — помоги мне сам, Батюшка! Помоли­лась и вслед и о молитве своей к нему, и о нем самом забыла, да так накрепко забыла, что только и помнила, и беспокоилась, что об оде­колоне, да о капоте. И вот он сам, родимый, се­годня обо всем напомнил.

Надо было видеть Катюшу, когда она это рассказывала! Поглядеть бы и на нас, когда мы ее слушали!

Отпили мы свой утренний кофе и всем семей­ством пошли в нашу моленную петь акафист преподобному нашему покровителю и молит­веннику Серафиму Саровскому и всея России чудотворцу.

А в 1 ч. 5 м. дня, когда заносились эти стро­ки в мой дневник, громовая стрела князя силы воздушной едва не убила самого писавшего с женой и Катюшей. И убила бы, если бы не Пре­подобный. Тако верую, тако и исповедую.

Не пой, раб Божий, Сергий, бесовских пе­сен в велик день твоего причащения, а пой хва­лу Богу, дивному во Святых Своих и в Угод­нике Своем, Серафиме.

Радуйся, правило веры и благочестия, Радуйся, образе кротости и смирения... Радуйся, преподобие Серафиме, Саровский чудотворче!

"Радующийся третий". "Детский паралич"

Большой перерыв произошел у нас с тобою в беседах, читатель! "Божья река" моя, круто повернув свое течение от берегов Оптинских к иным далеким берегам, унесла и меня своим те­чением на страну далече.

Не сетуй и прости меня! На руках у меня была большая работа, которой я был вынуж­ден отдать все время и силы мои. Если будет угодно Богу, она увидит свет в начале буду­щего года, когда выйдет из печати новая моя книга "Близ есть, при дверех". В эту книгу я вложил всю свою душу, все силы моего разуме­ния и знания, и в ней я сказал все, что мне ста­ло известным о том, чему люди века сего не хо­тят верить и что так близко, так угрожающе-страшно близко...

Теперь я свободен. Dixi et animam levavi (Ска­зал я и облегчил душу). Теперь я опять зову, кто хочет меня слушать, на берег моей "Божьей реки", хотя и под другое, а не Оптинское небо. Придет время — мы опять под него вернемся, а пока... пока я расскажу повесть с берегов Даль­него Запада, с берегов Северной Америки.

Повесть эта не моя: она вышла из-под пера двух евреев-корреспондентов "Биржевых ведо­мостей", двух врагов веры нашей, Бога наше­го, но тем назидательнее смысл и ее значение как для нас, верующих христиан, так и для добро­совестных Неверов, ищущих правды Божией, кто бы они ни были, не исключая и евреев, если есть между ними искатели этой правды.

В нумере, если не ошибаюсь, от 12-го февра­ля текущего года "Биржевых Ведомостей" было напечатано письмо из Нью-Йорка некоего А.Коральника (безсомнительного еврея). Пись­мо это было озаглавлено — "радующийся тре­тий". И вот что в письме этом было изображено дословно:

"Нью-Йоркские старожилы говорят, что никогда еще в Нью-Йорке не праздновали так шумно, весело, бесшабашно и богато конец ста­рого года и начало нового, как в этом году. Никогда и нигде, ни в одной столице нашей старой и милой Европы я не видел подобных празднеств подобного чествования отходяще­го, умирающего года.

Канун нового года "Wall-Street" — центр американских финансов, т.е. артерия, золотая жила всей Америки, а может быть, в ближай­шем будущем и всего мира, эта улица бешеных спекуляций, этот узкий коридор, ведущий в храм "золотого тельца" — плясала.

В два часа дня, когда биржа закрылась, из здания биржи вышли биржевики, джентльмены во фраках и с цилиндрами на голове, джентль­мены англо-саксонской, кельтской, германской, еврейской крови — откормленные, сытые, само­довольные, с блуждающим огоньком в умных, зорких глазах — вышли на улицу, взяли друг друга за руки и пошли в пляс. К ним присоеди­нились и другие менее "джентльменские" типы из биржевого мира: уличные биржевики, мел­кие маклеры, биржевые служащие, и все они отплясывали танец золота.

А вечером весь город праздновал. "Broad­way" — "Широкая улица", Нью-Йоркский проспект, был освещен миллионами лампочек, во всех ресторанах гремела музыка; все столики были заняты, все увеселительные заведения были переполнены, всякое место бралось с бою и за бешеные деньги... В иных шикарных рестора­нах столик[196] обходился в 500 долларов[197]. Нью- Йорк провожал 1915-й год благодарственно и торжественно.

Это был год небывалого "рекорда", фанта­стического роста американской промышленно­сти, исполинского скачка всей американской хозяйственной жизни. До войны — в 1913 году — американский торговый оборот достиг четы­рех биллионов долларов; 1914-й год несколько по­колебал американскую хозяйственную жизнь, внес тревогу и беспокойство за страну. Но 1915-й год вернул ей сторицей все потерянное. Баланс прошлого года показывает 5.355.580.003 долла­ров... В1915 году ввоз золота в Америку равнял­ся 539.291.014 долларам, а вывоз — 23.736.680.

Германская торговля уничтожена, англий­ский вывоз уменьшился почти вдвое, а Амери­ка торжествует на развалинах. Она снова вош­ла в полосу благоденствия "prosperity", — как говорят здесь, — и оптимизма.

Однако любопытно то, что это благоден­ствие мало заметно в стране. Несмотря на мо­гучий приток золота, благосостояние широких масс, рабочих и среднего класса не только не повысилось, но как будто даже понизилось. Среди рабочих вы слышите постоянные жало­бы на безработицу, низкие заработки, труд­ную, тяжелую жизнь и страшную дороговизну. Со всех сторон жалуются на "плохие времена". Только одна биржа ликует[198], только "Wall- Street" пирует победу. Ибо этот год принес богатство исключитель­но только биржевикам и спекулянтам, счастли­вым владельцам акций стальных и амуници­онных фабрик. Люди становились за ночь мил­лионерами. Играли наверняка, без риска и без страха. Волна повышения все росла и росла, и как будто нет предела ее росту. Разве только конец войны положит ему предел... А пока что "Wall-Street" пирует и отплясывает танец золо­та и крови.

Она — "Tertius gaudens", "радующийся тре­тий", в безумно-кровавой, убийственной схват­ке европейских народов. И она диктует поли­тику Соединенных Штатов.[199]

Когда я, — так кончает свое письмо Коральник, — в последнюю ночь умирающего года протискивался среди огромной, возбужденной, шумной толпы по феерически ярко освещенно­му "Broadway", мне вспомнились стихи одно­го американского поэта, которые я читал как- то на днях:

Пан[200] плясал по Нью-Йорку...

Пан плясал по "Broadway", по "Wall-Street", наигрывая на своей свирели свою песнь, песнь красоты и любви, и зеленых дубрав. Но толпа не видела и не слышала Пана, козлоногого бога. Она спешила на поклонение другому, страшному двуликому богу — "Маммону-Молоху"...

Так в феврале 1916-го года писал в "Бирже­вые Ведомости" из Нью-Йорка некий еврей Коральник.

Прошло семь месяцев. В № 15837-м тех же "Биржевых Ведомостей" 2-го октября текущего года, появилась из того же Нью-Йорка письмо другого (а может быть и того же) еврея, пишу­щего под русским псевдонимом "Осипа Дымо­ва". Привожу в подлиннике.

"Зимний сезон, — пишет этот еврей, — Нью-Йорк закончил с огромным барышом. Это был барыш на крови. Америка, точно огром­ная пиявка, насосалась золота из тела воюю­щих стран. Пожар Европы способствовал ук­рашению Америки. Благоденствие (prosperity) разлилось по стране. Процветают науки и ис­кусства. Процветает промышленность. Никог­да не было столь роскошных балов. Никогда невесты не были богаче, красивее и изящнее, как в ту годину всемирного пожара. Война платит ростовщические проценты. Война сде­лала Америку вдвое богаче.

Зимний сезон был закончен. Америка "со­считала ныилят" по весне. Впереди было лето отдыха, лето дач, курортов, флирта, идиллии и спорта[201]. Нью-Йорк готовился разъезжаться.

Неожиданно грянула беда.

Сначала газеты писали об этом глухо, не придавали значения. Быть может, "газетная утка", пустая сенсация, живущая один день? Нью-Йорк еще не верил. Но мало-помалу дело становилось все яснее, и оттого, что яснее — тревожнее, загадочнее. Уже газеты завели осо­бую рубрику. Нет! Это не сенсационный слух, это — правда.

Эпидемия детской смертности! "Детский паралич"! Загадочная болезнь, превращаю­щая детей в калек или убивающая в три-четы­ре дня. Страшная болезнь, почти незнакомая докторам.

Эпидемия появилась вдруг, внезапно, и по­чему-то очагом заразы было предместье Нью- Йорка — Бруклин. Врачи растерялись. Еще больше растерялась публика.

Что-то библейское, сурово-жестокое чуется в этой загадочной болезни, постигшей именно детей. Точно чума во время пира — богатого пира, устроенного на крови. Гром проклятия поразил слабейших, невиннейших.

Эпидемия разразилась уже тогда, когда школы были закрыты Родители стали увозить своих детей из Нью-Йорка и таким образом разнесли заразу по всей Америке. Было ошиб­кой со стороны властей допустить это, но тог­да еще не предполагали, что болезнь примет такие размеры..

Сейчас Нью-Йорк насчитывает около девя­ти тысяч жертв. Все это почти преимуществен­но дети в возрасте от 2 — 7 лет. Из этого коли­чества две тысячи умерло — процент огромный, устрашающий! Остальные уцелели в виде ка­лек... Только незначительное количество по­правилось быстро и окончательно. Это надо считать почти чудом.

Что больше всего пугает нью-йоркскую пуб­лику, это — загадочность болезни... В учебни­ках говорится кратко и неясно. Ее никогда не считали заразительной, так что заболевшего ребенка до сей поры даже не изолировали в больницах. Но если она незаразительна, то ка­ким же образом она могла принять размеры эпи­демии и притом столь быстро и угрожающе?

Настоящая эпидемия, как это ни странно, не только не уяснила природу болезни, но как будто еще более затемнила ее. Целый ряд явле­ний ставит в тупик не только обыкновенного наблюдателя, но и человека науки. Так, напри­мер, опыт выяснил, что дети негров весьма мало склонны к заболеванию... Дети хилые, болез­ненные не так восприимчивы к заболеванию, сколько дети здоровые и жизнерадостные... Врачи были застигнуты врасплох. Способы лечения почти неизвестны. Способы предохра­нения от заражения — и того меньше. Бродили в темноте, ощупью. Решено было очистить го­род. Мыли, чистили, жгли, скребли.

Между тем, дети беднейших кварталов, не- чесанные, немытые, преблагополучно выдержа­ли эпидемию, а сын богача, за которым смот­рели в десять глаз, заражался. Умирали дети миллионеров, в то время как дети дворников в подвале оставались живы и здоровы. Примеча­тельно, например, что густонаселенная, небо­гатая, а местами и прямо бедная часть Нью- Йорка, так называемый "Бронкс", очень мало пострадал от этой страшной болезни. В наибо­лее страшные дни, когда число жертв доходило до двух сотен, "Бронкс" давал небольше десяти-двенадцати!.. Сейчас в Нью-Йорке можно видеть жуткую картину: среди огромных домов вы видите дом, к фасаду которого прикрепле­на надпись, короткая и многозначительная.

"Здесь случай детского паралича. Остере­гайтесь. Карантин".

Окрестности Нью-Йорка тщательно охраня­ются. Детей ниже шестнадцати лет не впускают и не выпускают из города. На пристанях, на вокзалах особые дежурные инспектора. Требу­ются специальные свидетельства, выдаваемые департаментом здоровья. Страшное впечатление производят эти "полевые карантины", уста­новленные среди роскошной зелени лугов и ле­сов. На повороте дорог, на мостах, у станций электрических железных дорог дежурят "инс­пектора". Осматривается каждый автомобиль, каждая повозка.

Дети исчезли. Их не видать..." Письмо это заканчивается словами:

"Нигде, кажется, так не любят детей, как в Америке. Дети эмигрантов, дети странников, собравшихся со своего света, они — надежда Америки, они — будущее, которое объединит разрозненные элементы в одно целое. Это — грядущая нация, это те корни, те ростки, кото­рые пускает молодая почва новой страны. И страшный бич поразил именно детей.

Самое печальное лето за много лет. Среди грохота отдаленных выстрелов, приносящих Америке золото, тянутся маленькие гробы..." Таковы два письма из Нью-Йорка.

Нам с тобой, мой читатель, смысл их поня­тен. Понятен ли он самим писавшим и их чита­телям? Будет ли он понятен, если только дойдет до их слуха, тем, кого во дни переживаемой ве­ликой народной страды зовут "мародерами тыла"? Мене! Текел! Упарсин! [...]

Славлю Тебя, Отче, Господи неба и земли, что Ты утаил сие от мудрых и разумных, и открыл сие младенцам.

(Мф. XI гл., 25 ст.)

Боже мой, какие времена переживаем мы!.. Мудрено ли мне, ловцу умного бисера в тихих водах Божьей реки, струящейся у берегов Оптинских, оставить свои мрежи на время там, у белокаменных стен святой обители, а самому устремиться вниманием и слухом туда, где льет­ся потоками христианская кровь, откуда доно­сятся до меня вопли и стоны страдальцев, "до­полняющих собою число убиенных за слово Божие и за свидетельство, которое они име­ли..."1 Истинно, апокалипсическое время пережи­вает теперь все человечество, время, может быть, последнее пред великим и страшным отчетом на Страшном Суде Христовом! И только тот не слышит громов Божиих, кто намеренно слы­шать не хочет, тот только не видит молний гне­ва Господня, кто слепит свои очи фальшивым блеском блуждающих огней спустившейся на нас беспросветной духовной ночи...

В дни моей оптинской жизни Господь свел меня со скитским иеродиаконом о.Мартирием... Теперь он покойник — Царство ему Небесное!.. Раб Божий верный был этот смиренный инок, и Господь, дающий смиренным Свою благо­дать, не раз открывал ему в сновидениях или видениях — Бог весть — нечто от тайн Боже­ственного Своего домостроительства.

Вот что однажды поведал он из этих тайн Божиих некоему своему сотаиннику:

— У нас, в скиту, на днях что один брат-то наяву видел — послушай-ка! Стоял он в саду скитском, и вдруг сада не стало, и явилось на его месте бесчисленное множество угодников Божиих, заполнивших собою все пространство от земли и до самого неба. И там, в небе небес, высоко-высоко, видит он, отверзлось подобие как бы узенькой калиточки, а до калиточки этой от сонма угодников только самое малень­кое незаполненное местечко осталось. И услы­шал брат голос некий:

"Видишь, как мало осталось свободного места. Заполнится оно, тут и Страшному Суду быть".

А брат, имевший это видение, было никто Другой, как сам отец Мартирий, только он из скромности так сказывал не от себя, а от тре­тьего лица, как бы от некоего брата.

Видение этого было о.Мартирию незадол­го до его смерти, а скончался он осенью 1908 года...

Кто не помнит, во что после недоброй памя­ти "освободительных" годов обратилась наша деревенская Россия — о городской и говорить нечего (она и до пресловутых "свобод" в хрис­тианском образе своем давно была отпетая)? Откуда, казалось, набраться было угодникам Божиим, чтобы заполнить собою остающееся свободным пространство? Куда ни поглядеть, повсюду виделось одно отступление от правды Божией, жизнь по плоти, по стихиям мира, в служении богу чрева — мамоне. Откуда взять­ся было праведникам?

И вот, разразилось величайшее бедствие, какого еще не видывала земля, — всемирная война, человекоистребление по последнему сло­ву братоубийственной науки.

Страшный гнев Божий, кара и казнь, но и... человеколюбие крайнее, и всепрощение безгра­ничное, и милосердие Божие.

Когда война была уже в разгаре, "Ангел Божий поверг серп свой на землю, и обрезал виноград на земле и бросил в великое точило гнева Божия. И истоптаны были ягоды в точи­ле за городом, и потекла кровь из точила даже до уз конских на тысячу шестьсот стадий"1, — в те дни дошел до меня слух из Дивеева, от Дивеевских "сирот" Преподобного батюшки отца Серафима:

— Блаженная "маменька" Прасковья Ива­новна все радуется, все в ладоши хлопает да приговаривает:

"Бог-то, Бог-то милосерд-то как! — разбойнички в Царство небесное так валом и валят, так и валят!"

За мученичество, значит, свое на войне от утонченного зверства культурных диаволов в образе человеческом, от разрывных пуль, от удушающих газов и, что всего для небесного Царства важнее, — за слезу покаяния, за оди­нокую слезу на поле смерти, вознесенную к Престолу Божию Ангелом-Хранителем.

И вот, в то же время, только в другом месте — в том маленьком захолустном городке, куда поселил меня Господь, одной рабе Божией, умом и сердцем препростой (я не назову ее име­ни, смирения ее ради) было даровано видение во сне судеб Божиих, сокрытых от разумения премудрых и разумных и открываемых младен­цам. Очень скорбела эта раба Божия о тех ужа­сах войны, которые так нежданно-негаданно для многих (немногие-то ее ужа давно ждали) обрушились на Россию. Было это, помнится, вскоре после многодневных жестоких боев на австрийской границе, увенчавшихся взятием Галича и Львова, после великих страданий армии Самсонова в Восточной Пруссии, сло­вом, после великой кровавой жертвы, принесен­ной Россиею за грехи свои перед правдой Бо­жией. И видит эта раба Христова: стоит она будто бы на незнакомом месте. Ночь. Небо тем­ное. На земле ни зги не видать. И вдруг раз­верзлось небо, и в лучезарном блеске ослепитель­ного величия и неизобразимой славы явился на небе пречудный, предивный град Сион, «вели­кий город, святый Иерусалим. Он имел славу Божию; светило его подобно драгоценнейшему камню, как бы камню яспису кристалловидно­му». Не находя слов к описанию дивного гра­да этого, раба Божия в восторге от видения сво­его сказывала:

"Ну, как Новый Афон, что ли..

Так прекрасен был град тот. А краше и луч­ше Нового Афона раба Божия, его видевшая, ничего себе и представить не могла. Да и как вообразить себе и изобразить людям красоту небесную, когда ей на земле и подобия-то нет?!..

И от града этого, Иерусалима святого, имевшего славу Божию, увидела она, спусти­лась до земли от неба величественная лестни­ца. И устремилась к ней всем желанием своим имевшая видение, чтобы, как можно скорее, под­няться по ней и взойти в град небесный, войти в славу его, насладиться небесной его красотою. Но, увы! — до земли не досязала лестница, и концы ее были от земли выше роста человечес­кого, так что и протянутым кверху рукам ниж­ней ее ступени достать было невозможно.


"И отошла я, — сказывала раба Божия, — к сторонке и стала; смотрю и неутешно плачу о том, что недостойна я града того небесного. И что же, милые мои, вижу? Откуда-то взялись воины: идут в серых шинелях, винтовки за пле­чами, идут один по одному, целое огромное во­инство, полки за полками, без числа, без счету, идут и проходят мимо меня; подходят к лестни­це и без всякого труда, как бестелесные, восхо­дят по ней и скрываются в открытых вратах не­бесного Иерусалима. И пред тем, как вступить им во врата Иерусалима небесного, — вижу я, — загораются на них венцы такой красоты и сияния, что их не только описать, но и вообра­зить себе, не видавши, невозможно... И долго я стояла и смотрела на них. и плакала, плакала. А они все шли да шли мимо меня полки за пол­ками, шли и возносились по лестнице к небу, и сияли своими венцами, как яркие звезды на тверди небесной... Проснулась я — вся подуш­ка моя была мокрая от слез; и была я вне себя от умиления и радости, от благодарности милосер­дию Божию. И проснувшись, я опять плакала, слез удержать не могла: зачем я на земле остав­лена, зачем недостойна я красоты той небесной, тех венков, которые, как звезды, горели на гла­вах небесною славою прославленного воинства?

Прошел год войны, прошел второй.

Проездом по делу в Петрограде меня с же­ною навестили в нашем захолустье две давно знакомые и любимые монахини одного из мо­настырей Ч[ернигов]ской епарии, того монас­тыря, что когда-то был ограблен разбойником Савицким. Я об этом ограблении уже расска­зывал читателю "Троицкого Слова". Разгово­рились о войне, стали доискиваться ее духов­ного смысла и значения и, конечно, пришли единогласно к заключению, что не простая это война и что имеющему уши слышати и очи видети есть о чем над ней призадуматься. И вот что за беседой рассказала мне старшая из моих собеседниц, пожилая, образованная, а, глав­ное, духовно настроенная монахиня:


Дата добавления: 2015-08-02; просмотров: 52 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
Февраля 1 страница| Февраля 3 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.021 сек.)