Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

III. В школе тиранов 4 страница

За пределами слова | Необходимость лжи | Будущее скептицизма | Превратности страха | Преуспевший человек | Обрывки печали | Оргия опустошенности | Письмо к далекому другу | III. В ШКОЛЕ ТИРАНОВ 1 страница | III. В ШКОЛЕ ТИРАНОВ 2 страница |


Читайте также:
  1. 1 страница
  2. 1 страница
  3. 1 страница
  4. 1 страница
  5. 1 страница
  6. 1 страница
  7. 1 страница

ческих россказнях больше всего поражает отсутствие чутья, психологического инстинкта. Герои в них — автоматы, фикции или символы: среди них нет реальных, ни один из них не выходит за рамки своего удела марионетки, удела идеи, затерянной в мире, лишенном ориентиров. Даже дети становятся в них неузнаваемыми. В «социетарном государстве» Фурье они настолько чисты, что им неведомо искушение украсть, искушение «сорвать с дерева яблоко». Но ребенок, который не ворует, — это не ребенок. Какой толк измышлять общество марионеток? Описание Фаланстера я рекомендую как самое эффективное рвотное средство.

Находящийся на противоположном полюсе от Ларошфуко изобретатель утопий — это моралист, не замечающий в нас ничего, кроме бескорыстия, жажды самопожертвования и самозабвения. Безжизненные, совершенные и ничтожные, пораженные Добром, лишенные грехов и пороков, плотности и очертаний, не приобщенные ни к жизни, ни к искусству краснеть за себя, не умеющие разнообразить свои терзания и стыд, они и не подозревают об удовольствии, которое внушает нам деградация ближних, не подозревают о нетерпении, с каким мы ожидаем их падения и наблюдаем за ним. Эти нетерпение и удовольствие порой могут возникать из здорового любопытства и не содержат в себе ничего дьявольского. Пока человек возвышается, процветает и продвигается вперед, мы не знаем, кто он такой, ибо, поскольку его восхождение удаляет его от него самого, этому человеку недостает реальности; его нет. Подобным же образом мы узнаем себя лишь тогда, когда начинается наше падение, когда всякий успех с обычной человеческой точки зрения оказывается невозможным: это способствующее ясновидению поражение, посредством которого мы овладеваем своей сущностью и отмежевываемся от всеобщего оцепенения. Для того чтобы лучше уловить смысл собственного или чужого вырождения, следует пройти сквозь зло, а то и добровольно погрузиться в него: разве можно этого достичь в городах и на островах, где зло исключено в соответствии с принципами и в соответствии с интересами Государства? Там запрещены сумерки и разрешен только свет. Никаких следов дуализма: утопия по сути своей антиманихеична1. Враждебная аномалиям, уродливому и беспорядочному, она тяготеет к утверждению однородного, типичного, к повторению и ортодоксии. Но жизнь — это разрыв, это ересь, это отступление от норм материи. А человек по отношению к жизни — это ересь в квадрате, победа индивидуального, каприза, нелепый призрак, схизматическое животное, которое общество — эта совокупность спящих монстров — стремится вывести на путь истинный. Еретик в полном смысле слова, проснувшийся монстр, воплощенное одиночество, нарушение вселенского порядка, человек обнаруживает удовольствие в собственной исключительности, обособляется в своих обременительных преимуществах, но зато продолжительностью жизни оплачивает то, чего добивается по сравнению с «себе подобными»: чем больше он выделяется на их фоне, тем более опасным и одновременно хрупким он становится, ибо именно ценой собственного долголетия он нарушает покой других и обретает в городе статус «нежелательного».

«Наши надежды на будущее состояние рода человеческого можно свести к следующим трем важным пунктам: уничтожение неравенства между народами, развитие равенства в рамках одного и того же народа, и, наконец, совершенствование человека» (Кондорсе2).


Связанная с описанием реальных городов, история, которая везде и всегда констатирует скорее крушение, нежели свершение наших надежд, не подтвердила ни один из этих прогнозов. Для Тацитов не может быть идеального Рима.

Изгоняя иррациональное и непоправимое, утопия противопоставляет себя еще и трагедии, которая является вершиной и квинтэссенцией истории. В совершенном обществе все конфликты прекратились бы. Желания были бы обузданы, успокоены или чудесным образом у всех бы совпали. Там бы царило чистое единство, без примеси случайности и противоречия. Утопия представляет собой смесь наивного рационализма и секуляризованной ангелологии.

Мы утонули во зле. Не то чтобы все наши поступки были дурными, но, когда нам случается совершать добрые поступки, мы от этого страдаем, так как противодействуем таким образом нашим спонтанным эмоциям: практика добродетели сводится к упражнениям в покаянии, к навыкам умерщвления плоти. Падший ангел, превратившийся в демиурга, приставленный к Творению Сатана воздвигся перед ликом Божьим, и оказалось, что на этом свете он чувствует себя непринужденнее и даже могущественнее Господа. Он вовсе не узурпатор, а наш господин, учитель и законный властелин, который одолел бы Всевышнего, если бы Вселенная сводилась к человеку. Так давайте же мужественно признаем, кому мы подчиняемся!

Великие религии здесь не ошибались: Мара — Будде, Ариман — Зоро-астру и искуситель — Иисусу предлагали землю и владычество на земле, — то, что действительно подвластно Князю мира сего. И желать устроения нового царства, всеобщей утопии или всемирной империи означает играть ему на руку, соучаствовать в его затеях и доводить их до конца, ибо больше всего он желает, чтобы мы скомпрометировали себя общением с ним и отвратились от света, от скорби по нашему достопамятному блаженству.

Закрытый пять тысяч лет назад рай открылся снова, согласно святому Иоанну Златоусту, в тот миг, когда умер Христос: туда смог проникнуть разбойник, за ним — наконец-то вернувшийся на родину Адам и небольшое число праведников, прозябавших в аду в ожидании «часа искупления».

Все заставляет верить, что он вновь закрыт на все засовы и что так будет продолжаться еще долго. Никто не может взломать его врат: немногие привилегированные, пользующиеся им, скорее всего забаррикадировались там, воспользовавшись той же системой, чудеса которой они могли наблюдать на земле. Рай этот, похоже, самый настоящий: именно о нем мы грезим в самом глубоком унынии, именно в таком раю нам хотелось бы раствориться. Внезапный импульс гонит нас к нему и в него погружает: неужели мы в один миг хотим вернуть себе то, что потеряли в незапамятные времена, и исправить ошибку, состоящую в том, что мы родились? Ничто не раскрывает метафизического смысла ностальгии лучше, чем невозможность для нее совпасть с каким бы то ни было моментом во времени. Потому-то она и ищет утешения в отдаленном, в незапамятном прошлом, которое с пренебрежением относится к векам и как бы предшествует становлению. Ностальгия как недуг — следствие восходящего к истокам разрыва, который не позволяет ей спроецировать Золотой век в будущее. Тот, который естествен в


ее глазах, остался в незапамятной древности; ностальгия стремится к нему не ради того, чтобы им упиваться, сколько для того, чтобы в нем исчезнуть, поместив в него бремя познания. Она возвращается к истокам времен, чтобы обрести подле них истинный рай, предмет ее сожалений. А ностальгии, которая исходит из рая земного, скорбь не свойственна: это ностальгия перевернутая, искаженная и поддельная, устремленная в будущее и ослепленная «прогрессом». Она всего лишь копия, всего лишь гримасничающая метаморфоза изначального рая. Неизвестно в силу чего — инфекции ли, автоматизма ли — эта метаморфоза в конце концов произошла и в каждом из нас. Волей-неволей мы нацеливаемся на будущее, превращаем его в панацею и, уподобляя возникновению совершенно иного времени в недрах времени обычного, начинаем считать его неисчерпаемой и, однако, завершенной длительностью, чем-то вроде истории вне времени. Это противоречие в терминах от рождения присуще надежде на новое царство, победе неразрешимого в лоне становления. Наши грезы о лучшем мире основаны на том, что теоретически невозможно. И разве удивительно, что ради их оправдания приходится прибегать к фундаментальным парадоксам?

Пока христианство удовлетворяло умы, утопия не могла их совратить; с тех пор как оно стало их разочаровывать, она попыталась их завоевать и обосноваться в них. Утопия стремилась к этому уже в эпоху Возрождения, но преуспела в том лишь два столетия спустя, в эпоху «просвещенных» суеверий. Так родилось Будущее, видение бесповоротного блаженства, управляемого рая, где нет места случайности, где малейшая оригинальность воспринимается как ересь или провокация. Описывать его — значит входить в подробности невообразимого. Сама идея идеального города — это пытка для разума, затея, которая делает честь сердцу и позорит интеллект. (Как мог снизойти до нее Платон? Ведь я чуть было не забыл сказать, что именно он является прародителем всех этих заблуждений, взятых у него и отягченных Томасом Мором, основоположником иллюзий Нового времени.) Построить общество, в котором наши поступки каталогизированы и упорядочены по устрашающим рубрикам — где из милосердия, доведенного до неприличия, власти интересуются даже нашими задними мыслями, — значит перенести муки ада в Золотой век или, скажем, при содействии дьявола создать филантропическую организацию. Жители Города Солнца — утопий-цы, гармонийцы, — их отвратительные имена похожи на их судьбу, и этот кошмар обетован и нам, раз мы тоже возвели его в идеал.

Для того чтобы превознести преимущества труда, утопиям понадобилось заняться опровержением Книги Бытия. В этом вопросе они больше всего выражают интересы человечества, погрязшего в тяжелой работе, гордого за то, что оно находит удовольствие в последствиях падения, из которых наиболее тягостным остается зачарованность производительностью. С показной гордостью мы несем стигматы племени, демонстрирующего «пот лица», превратившего его в символ благородства, суетящегося и изнуряющего себя восторженно. Отсюда ужас, внушаемый нам, нашей породе отверженных избранником, который отказывается вкалывать либо преуспевать в какой бы то ни было области. На отказ, который мы ставим ему в упрек, способен только он, хранящий воспоминание о незапамятном блаженстве.


Не находя себе места среди других людей, он подобен им и, однако, как бы не сообщается с ними; куда бы он ни взглянул, он не ощущает себя здешним; все, что он замечает, кажется ему узурпацией — даже сам факт, что у него есть имя... Его начинания терпят крах, и он занимается делами безо всякой веры: для него это лишь подобия, от которых его отвращает четкий образ иного мира. Человек, вытолкнутый из рая, чтобы он больше не мечтал о нем и не страдал, обретает в качестве компенсации способность хотеть, тянуться к действию, погружаться в него с энтузиазмом и блеском. Но какое усилие должен предпринимать и к какому объекту должен приставлять себя человек безвольный, с его отрешенностью и сверхъестественным маразмом? Ничто не побудит его выйти из состояния отсутствия. А между тем и ему самому не удается полностью избежать всеобщего проклятия: он изнуряет себя сожалениями и расходует на них больше энергии, чем мы тратим на все наши подвиги.

Когда Христос уверял, что «царство Божие» находится не «здесь» и не «там», а внутри нас, он заранее осуждал утопические конструкции, для которых всякое «царство» неизбежно является внешним и не имеет никакого отношения ни к нашему глубинному «я», ни к нашему личному спасению. Эти схемы оставили в нас такой отпечаток, что избавления мы теперь ожидаем только извне, от хода событий или от шествия масс людей. Таким образом, недавно наметился Смысл истории, который стал новой модой, не добавив, однако, ничего нового к тому, что было в прежней моде, моде на Прогресс. Тем не менее следовало бы забраковать не само понятие, а одно из словесных его воплощений, которым злоупотребляют. В области идеологии не так-то просто было бы производить обновления без помощи синонимов.

Сколь бы разнообразно ни маскировалась идея способности к совершенствованию, она проникла в наши обычаи: согласились с ней даже те, кто ставят ее под сомнение. Никто не хочет допустить того, что история развертывается — и только, независимо от какого бы то ни было направления и цели. «А ведь цель-то у нее есть, она к ней стремится, она почти достигла ее», — провозглашают наши желания и теории. Чем больше какая-нибудь идея наполнена безотлагательными обещаниями, тем больше у нее шансов восторжествовать. Неспособные обрести «царство Божие» в самих себе или, скорее, слишком лукавые, чтобы желать там его искать, христиане поместили его внутри становления: они извратили заповеданное, чтобы обеспечить свой успех. Впрочем, и сам Христос произнес двусмысленность: с одной стороны, отвечая на инсинуации фарисеев, он ратовал за внутреннее, избавленное от времени царство, а с другой — сообщил ученикам, что спасение близко и они вместе с «нынешним поколением» узрят завершение всего. Поняв, что люди пойдут на мученичество за несбыточную мечту, но не за истину, он заключил сделку с их слабостью. Если бы он действовал иначе, он подверг бы опасности свое дело. Но то, что для него было уступкой или тактикой, для утопистов стало непреложным законом или страстью.

Огромный шаг вперед был сделан в тот день, когда люди поняли, что для того, чтобы лучше друг друга мучить, им следует собраться и организоваться в общество. Если верить утопиям, им это удалось лишь наполовину,


и поэтому утопии предложили людям помочь, предложили им создать условия для осуществления полного счастья, но взамен потребовали, чтобы те отказались от своей свободы или — если они пожелают ее сохранить — чтобы они пользовались ею исключительно, дабы кричать о своей радости посреди страданий, которые они наперебой друг другу обеспечивают. Таким предстает запечатленный в утопиях смысл их дьявольской заботы. Как в таких условиях не замыслить утопию наоборот: ликвидацию ничтожного блага и безмерного зла, связанных с существованием какого бы то ни было социального строя? Проект заманчив, а искушение непреодолимо. Как положить конец такой громадной совокупности аномалий? Для этого потребовалось бы нечто сравнимое с универсальным растворителем, который искали алхимики и действенность которого можно было бы проверить не на металлах, а на общественных институтах. Пока ищут его формулу, мимоходом заметим, что своими позитивными сторонами алхимия и утопия схожи: пытаясь делать былью в разных областях мечту о родственной, если не тождественной трансмутации, первая винит в своих неудачах не подлежащее изменению в природе, вторая — не подлежащее изменению в истории. И эликсир жизни, и идеальный город вырастают из одного и того же порока духа или из одной и той же надежды.

Подобно тому как народ, стремящийся выделиться среди других народов, унизить их и подавить или попросту обрести оригинальное лицо, нуждается в какой-нибудь безумной идее, которая повела бы его и поставила бы перед ним цели, не соизмеримые с его реальными возможностями, общество эволюционирует и самоутверждается лишь в тех случаях, когда ему внушают или прививают идеалы, совершенно не соответствующие его сущности. В жизни общностей утопия выполняет такую же функцию, какую мессианская идея выполняет в жизни народов. Идеология — это имитация и как бы вульгарное выражение мессианского или утопического визионерства.

Никакая идеология не бывает сама по себе ни хорошей, ни плохой. Все зависит от момента, в который ее принимают. Идея коммунизма, к примеру, на мужественный народ действует стимулирующе; она благоприятствует его продвижению вперед и экспансии. На народ нестойкий она может оказать менее благоприятное влияние. Не будучи ни истиной, ни ложью, идея коммунизма ускоряет ход истории, и Россия приобрела свое нынешнее могущество не благодаря ей, а через нее. Смогла бы она сыграть ту же самую роль, если бы ей следовали на территории остальной Европы? Стала бы принципом обновления? Хотелось бы надеяться. Во всяком случае, вопрос допускает лишь навеянный аналогиями исторического порядка непрямой и произвольный ответ. Достаточно поразмыслить над тем, что делало христианство в первые его века: оно нанесло смертельный удар по античному обществу, парализовало и добило его. Зато для варваров, чьи инстинкты от соприкосновения с ним оживились, оно стало благословением. Не обновив одряхлевший мир, оно возродило к жизни лишь возрожденных. Аналогичным образом в ближайшем будущем коммунизм принесет спасение лишь тем, кто и так спасен. Он не сможет дать ощутимую надежду обреченным на смерть, а тем более — воскресить трупы.


Указав на смехотворные стороны утопии, обратимся к ее заслугам и, раз люди вполне довольствуются существующим обществом, вряд ли подозревая об угрожающем им зле, возьмем с них пример и присоединимся к их незнанию.

Невозможно переоценить вклад утопий в обличение злодеяний собственности, в обличение той мерзости, которую она собой представляет, и тех бедствий, причиной которых она стала. И мелкий, и крупный собственник осквернен и развращен уже по своей сути: его испорченность передается всякому предмету, которого он касается или который он присваивает. Стоит возникнуть угрозе его «состоянию», стоит лишить его богатств, и он будет вынужден проявить такую сознательность, на какую обычно вряд ли способен. Чтобы вновь обрести человеческий облик и вернуть себе «душу», ему необходимо разориться и смириться с разорением. И революция поможет ему. Возвратив его к изначальной наготе, она уничтожает его на ближайшее будущее и спасает для абсолюта, ибо освобождает (разумеется, внутренне) именно тех, кого поражает в первую очередь, то есть имущих. Она их реклассирует, водворяет в прежнее состояние и вновь приводит к преданным ими ценностям. Но даже еще до того как обрести средство или воспользоваться удобным случаем для их поражения, революция поддерживает в них исцеляющий страх: она тревожит их сон, питает их кошмары, а кошмар — это начало метафизического пробуждения. Стало быть, революция оказывается полезной именно в качестве фактора разрушения. Будь она даже зловещей, ее в любой случае оправдает одно: только она знает, какой разновидностью террора воспользоваться, чтобы потрясти этот мир собственников, наиболее жуткий из всех возможных миров. Не побоимся напомнить лишний раз, что любая форма собственности портит, опошляет, льстит монстру, спящему в душе каждого из нас. Владеть хотя бы даже метлой, считать что угодно своим имуществом означает быть сопричастным всеобщей гнусности. Какое чувство гордости вы испытываете, обнаружив, что вам ничего не принадлежит, какое это вдруг для вас откровение! Вы считали себя последним из людей, и вот, внезапно, вы изумлены и как бы озарены вашей бедностью. Вы от этого не страдаете, напротив, бедность наполняет вас гордостью. И все, чего вам еще хочется, — это стать таким же неимущим, как святой или безумец.

Когда человек устает от традиционных ценностей, он непременно повернется к отрицающей их идеологии. И соблазняет она именно и прежде всего отрицанием, а отнюдь не своими позитивными формулами. Желание опрокинуть общественный порядок означает готовность пройти через кризис, в основе которого в большей или меньшей мере лежат коммунистические идеи. Это верно сегодня, как было верно вчера, как будет верно и завтра. Все происходит так, словно, начиная с Ренессанса, умы испытывали поверхностное увлечение либерализмом, а глубинное — коммунизмом, который вовсе не является результатом стечения обстоятельств и исторической случайностью. Он — наследник утопических систем, пожинающий плоды долгого и скрытого труда. Будучи вначале капризом или результатом раскола, впоследствии он обрел все признаки судьбы и сделался ортодоксией. В нынешнее время сознание может проявляться лишь в двух формах бунта: ком-


мунистической и антикоммунистической. Однако как можно не заметить, что антикоммунизм равнозначен яростной и проникнутой ужасом вере в коммунистическое будущее?

Если пробил час какой-нибудь идеологии, все — даже враги — способствует ее успеху. Ни диспуты, ни полиция не могут остановить ее распространение или отсрочить ее триумф. Она хочет и может осуществляться и воплощаться; но чем лучше ей это удается, тем сильнее она подвергается риску себя исчерпать. Утвердившись, она лишится своего идеального содержания, растратит ресурсы и в конце концов, скомпрометировав идею спасения, которое она якобы несет, выродится в болтовню или в жупел.

Судьба, уготованная коммунизму, зависит от темпа, в котором он будет расходовать свои резервы утопии. Пока он ими обладает, он неизбежно будет искушать не испробовавшие его общества. Наделенный свойствами, каких нет ни у одной из других идеологий, он, отступая здесь, наступая там, совершит кругосветное путешествие, заменит собой отжившие и пошатнувшиеся религии и повсюду будет предлагать современным толпам абсолют, достойный их небытия.

Взятый сам по себе, он предстает единственной реальностью, которую еще можно принять, если сохранять хоть малую толику иллюзий относительно будущего: вот почему все мы в той или иной мере коммунисты... Но разве не бесплодны попытки судить о теории, не учитывая аномалий, присущих ее практическому осуществлению? Человек всегда будет рассчитывать на пришествие справедливости; ради того, чтобы она восторжествовала, он откажется от свободы, но впоследствии пожалеет об этом. Что бы он ни предпринимал, его действия и мысли подстерегает тупик: будто справедливость является не итогом, а отправной точкой, условием и ключом к происходящему. Нет такой новой общественной формы, которая была бы в состоянии сохранять преимущества старой формы: примерно одна и та же сумма неудобств встречается во всех типах общества. Проклятое равновесие, непоправимый застой, от которого одинаково страдают индивиды и общности... Теории здесь бессильны, ибо глубины истории непроницаемы для теорий, появляющихся на ее поверхности. Христианская эра была чем-то совершенно иным, чем христианство; эра коммунистическая, в свою очередь, не дает представления о коммунизме как таковом. Не существует ни чисто христианских, ни чисто коммунистических событий.

Если утопия была иллюзией, рассматриваемой как абсолютная реальность, то коммунизм пошел еще дальше: он стал иллюзией декретированной, предписанной. Это — вызов, брошенный вездесущности зла, принудительный оптимизм. К нему с трудом приспособится тот, кто в силу опыта и испытаний живет в упоении утраченными иллюзиями и кто, по примеру автора Книги Бытия, не захочет ассоциировать Золотой век со становлением. Не то чтобы он презирал маньяков «неопределенного прогресса» и их усилия, направленные на то, чтобы справедливость восторжествовала на этом свете; но он, к своему несчастью, знает, что справедливость физически невозможна, что она является грандиозным нонсенсом, единственным идеалом, о котором можно говорить с уверенностью, что он никогда не осуществится, и против которого природа и общество, похоже, мобилизовали все свои законы.


Эта раздерганность, эти конфликты присущи не одним только отшельникам. С большей или меньшей интенсивностью их переживаем и мы: разве мы не дошли до того, что желаем разрушить вот это общество, зная о разочарованиях, уготованных нам обществом, которое его заменит? Тотальное, пусть даже бесполезное потрясение, революция без веры — это все, на что еще можно рассчитывать в эпоху, когда ни у кого больше не осталось наивности, достаточной для того, чтобы быть настоящим революционером. Когда же, оказавшись во власти неистовства интеллекта, человек предается неистовству хаоса, он начинает действовать, словно безумец, не утративший, однако, умственных способностей; как сумасшедший, возвышающийся над своим сумасшествием, или как бог, который в приступе трезвой ярости находит удовольствие в уничтожении как своего творения, так и самого себя.

Отныне наши утопические мечты о будущем неотделимы от наших страхов. Утопическая литература в годы своего возникновения восставала против Средневековья, против того почета, каким тогда пользовался ад, и против исповедуемой людьми того времени любви к видениям конца света. Можно подумать, что столь оптимистические системы были созданы Кампанеллой или Мором с единственной целью подорвать веру в галлюцинации, например, святой Хильдегарды1. Сегодня же, примирившись с ужасным, мы имеем возможность лицезреть контаминацию утопии и апокалипсиса: «новая земля», которую нам обещают, все больше обретает очертания нового ада. Да мы и сами ждем этого ада и даже считаем своим долгом ускорить его приход. Два жанра, казавшиеся нам столь не схожими, утопический и апокалипсический, теперь взаимопроникают и оказывают влияние друг на друга, формируя третий жанр, удивительным образом способный к отображению того типа реальности, который нам грозит и которому мы тем не менее говорим «да», вежливое и лишенное иллюзий. Таков наш способ оказаться безупречными перед лицом рока.

VI. ЗОЛОТОЙ ВЕК

I

«Жили те люди, как боги, со спокойной и ясной душою, горя не зная, не зная трудов. И печальная старость к ним приближаться не смела. Всегда одинаково сильны были их руки и ноги. В пирах они жизнь проводили. А умирали, как будто объятые сном. Недостаток был им ни в чем не известен. Большой урожай и обильный сами давали собой хлебодарные земли. Они же, сколько хотелось, трудились, спокойно сбирая богатство...»*

Этот портрет Золотого века перекликается с описанием библейского Эдема. Оба как нельзя более условны: нереальность не умела быть драматичной. Но по крайней мере им принадлежит заслуга в определении образа статичного мира, где личность непрерывно созерцает самое себя, где царит

*Гесиод. Труды и дни. Пер. В. В. Вересаева. — Примеч. пер.


вечное настоящее — время, общее всем райским видениям, время, выдуманное в противовес самой идее времени. Чтобы замыслить его и к нему стремиться, нужно ненавидеть становление, ощущать тяжесть и катастрофичность последнего и желать любой ценой вырваться из его плена. Это желание — единственное, на которое еще способна немощная воля, жаждущая где-нибудь упокоиться и распасться. Если бы мы безраздельно приняли вечное настоящее, истории бы не было, или, во всяком случае, она не стала бы синонимом бремени или муки. Когда она слишком тяготеет над нами и удручает нас, невыразимое малодушие овладевает всем нашим существом: перспектива еще потрепыхаться среди столетий принимает размеры кошмара. И тогда удобства мифологического века начинают до боли искушать нас, а если нам случалось заглядывать в Книгу Бытия, ее скорбные разглагольствования переносят нас в блаженное оцепенение первозданного сада, перед нашим мысленным взором появляются образы ангелов, и у нас возникает желание проникнуть в их тайну. Чем больше мы о них думаем, тем чаще они возникают из нашей усталости, причем не без некоторой пользы для нас: не позволяют ли они нам оценить степень нашей непринадлежности к этому миру и неспособности найти в нем свое место? Какими бы неощутимыми и нереальными они ни были, они между тем все же более реальны, чем мы, думающие о них и взывающие к ним, тени или имитации теней, иссохшая плоть, отлетевшее дыхание. И вот, превратившиеся от всех наших бед в задыхающихся призраков, мы думаем о них и обращаемся к ним с мольбами. Вопреки тому, что утверждает известная элегия1, в их природе нет ничего «ужасного»; нет, ужасное — это когда мы доходим до того, что можем общаться только с ними, или когда мы, полагая, что они находятся в недосягаемой дали, внезапно видим, как они возникают из сумерек нашей крови.

II

Поскольку боги, по словам того же Гесиода2, скрыли от нас «истоки жизни», Прометей решил их для нас открыть. Оказавшись повинным во всех наших несчастьях, он не осознавал этого, хотя и кичился трезвомыслием. Речи, вложенные в его уста Эсхилом3, во всех отношениях отличны от слов, которые мы только что прочли в «Трудах и днях»: «В былые времена люди видели, но плохо, слушали, но не понимали... Они совершали поступки, но никогда не размышляли». Тон ясен; дальше цитировать нет нужды. В целом Прометей ставил им в упрек то, что, погрузившись в первозданную идиллию, они жили в согласии со своей природой, девственной по отношению к сознанию. Пробудив в них дух и разлучив их с теми «истоками», к которым они прежде припадали, не пытаясь измерить их глубины или смысл, он наделил их не блаженством, но проклятием и муками титанизма. Они прекрасно обходились без сознания; он же навлек его на них, загнал их в него, и оно породило у них драму, которая продолжается в каждом из нас и пресечется лишь вместе с родом человеческим. Чем дальше идет время, тем больше сознание овладевает нами, получает все большую власть над нами и отрывает нас от жизни. Мы хотим уцепиться за нее снова и, поскольку нам это не удается, сердимся и на сознание, и на жизнь, затем взвешиваем их смысл и данные и, ожесточившись, в конце концов начинаем винить самих себя. Этого не предвидел тот мрачный филантроп, невольный искуситель, нео-


сторожный и незадачливый змий, которого извиняет разве что иллюзия. Люди слушали; разве им следовало понимать? Он принудил их к этому, бросив в поток становления, в историю; иначе говоря, изгнав их из вечного настоящего. Какая разница, виновен он или нет! Он заслужил свое наказание.

Первый ревнитель «науки», он стал современным человеком в наихудшем значении слова. Его бахвальство и бред предвосхищают многие учения прошлого века: утешают нас лишь его страдания, на которые он обрек себя своим экстравагантным поведением. Орел — вот кто понял его и, разгадав наше будущее, пожелал избавить нас от мук. Но импульс был дан: людям уже пришлись по душе уловки соблазнителя, который, вылепив их по своему образу и подобию, обучил, несмотря на запрет богов, рыться, как и он сам, в подоплеке жизни. Он — подстрекатель бестактностей и преступлений сознания, того убийственного любопытства, что мешает нам пребывать в гармонии с миром: разве, идеализируя знание и поступок, не разрушил он бытие, а вместе с бытием — и возможность Золотого века? Терзания, на которые он нас обрек, правда, не такие ужасные, как его собственные муки, но длиться им суждено гораздо дольше. Свою неумолимую, словно рок, «программу» он реализовал великолепно... но навыворот; все, что он нам проповедовал и что навязал нам, пункт за пунктом обернулось вначале против него, а потом и против нас. Невозможно потрясти безнаказанно первозданную бессознательность: тех, кто на это посягнул по примеру Прометея, постигла та же неумолимая судьба: их тоже пожирают, у них есть и свой утес, и свой орел. И ненависть, которой они вознаграждают Прометея, тем более яростна, что в нем они ненавидят самих себя.


Дата добавления: 2015-07-19; просмотров: 84 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
III. В ШКОЛЕ ТИРАНОВ 3 страница| III. В ШКОЛЕ ТИРАНОВ 5 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.014 сек.)