Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Дар Гумбольдта 20 страница

Дар Гумбольдта 9 страница | Дар Гумбольдта 10 страница | Дар Гумбольдта 11 страница | Дар Гумбольдта 12 страница | Дар Гумбольдта 13 страница | Дар Гумбольдта 14 страница | Дар Гумбольдта 15 страница | Дар Гумбольдта 16 страница | Дар Гумбольдта 17 страница | Дар Гумбольдта 18 страница |


Читайте также:
  1. 1 страница
  2. 1 страница
  3. 1 страница
  4. 1 страница
  5. 1 страница
  6. 1 страница
  7. 1 страница

Когда я забирал пальто, ко мне подошел судебный пристав Урбановича, вытащил из куртки листок бумаги и протянул его мне.

— Из офиса Томчека по телефону передали это сообщение, — сказал он.

— Какой-то парень с иностранным именем. Пьер, кажется.

— Пьер Такстер?

— Я записал то, что мне продиктовали. Он хочет, чтобы вы встретились с ним в три возле Художественного института. А еще вас спрашивала какая-то парочка. Парень с усами и рыжая девушка в мини-юбке.

— Кантабиле, — кивнул я.

— Они не назвались.

Половина третьего. Как много всего произошло за такое короткое время. Я пошел в магазин быстрого обслуживания и купил осетрины, свежие булочки, чай «Туайнингс» и мармелад «Купер», который делается по старинному рецепту. Я хотел попотчевать Такстера привычным для него завтраком, если, конечно, он останется у меня ночевать. Он всегда кормил меня отменно. Гордился своим столом и сообщал мне французские названия блюд. Я ел не просто помидоры, а salade de tomates, не хлеб с маслом, а tartines, а также boulli, brule, farci, fume, не говоря уже о прекрасных винах. Такстер имел дело только с лучшими поставщиками и никогда не предлагал мне ничего неудобоваримого.

По правде говоря, я ждал визита Такстера с нетерпением. Я всегда радовался нашим встречам. Временами мне даже казалось, что я смогу открыть ему свою удрученную душу, хотя конечно же я не настолько глуп. Он врывался прямо из Калифорнии, с длинными волосами, как при дворе Стюартов, в великолепном парадном костюме небесно-голубого бархата, купленном на Кингс-роуд, и плаще карабинерского покроя. Широкополую шляпу он купил в магазине для черных стиляг. На шее у него обязательно болтались дорогие цепочки и завязанный элегантным узлом платок из шелка уникальной расцветки. Светло-коричневые ботинки, закрывающие щиколотки, спереди украшали оригинальные холщовые вставки с искусной кожаной аппликацией в виде геральдической лилии. Нос у него очень кривой, смуглое лицо горит румянцем, а леопардовые глаза доставляли мне тайное удовольствие. Вот почему я выложил пять долларов за осетрину, едва заслышав от судебного пристава, что Такстер в городе. Я очень тепло относился к нему. Но теперь меня мучил серьезный вопрос: понимал ли он, что делает? И вообще, не мошенник ли он? Проницательный человек может ответить на этот вопрос, а я не мог. Рената, в те моменты, когда удостаивала меня обращения как с будущим мужем, часто говорила:

— Хватит спускать деньги на Такстера. Скажешь, он обаятельный? Безусловно. Талантливый? Очень. Только жулик.

— Никакой он не жулик.

— Что? Имей хоть каплю уважения к себе, Чарли! Нельзя же все принимать на веру. А эта его чушь насчет высшего света?

— Ах это! А кто не хвастается. Люди просто умирают, если не могут рассказать про себя чего-нибудь хорошего. А о хорошем надо говорить, не будь слишком сурова.

— Ладно, пусть. А его нестандартный гардероб! Его уникальный зонтик. Ему подходит только зонтик с натуральным изгибом ручки. Но ни в коем случае не промышленного производства, гнутый паром. Это же надо — дерево должно вырасти именно с таким изгибом. Особый винный погреб, особый атташе-кейс, который можно купить только в одном лондонском магазине, особая кровать с водяным матрасом и атласными простынями, на которой он возлежит в престижном Пало-Альто с уникальной милашкой и смотрит по уникальному цветному телевизору соревнования по теннису на Кубок Дэвиса. Не говоря уж об уникальном мудаке Чарли Ситрине, который за все это платит. И почему мужики такие придурки?

Этот разговор произошел после того, как Такстер сообщил мне по телефону, что находится на пути в Нью-Йорк, откуда отправится в плавание на «Франс», но по дороге заглянет в Чикаго поговорить о «Ковчеге».

— А за каким чертом он собрался в Европу? — поинтересовалась Рената.

— Ну, ты же знаешь, он первоклассный журналист.

— А почему первоклассный журналист путешествует первым классом на «Франс»? Это же пять дней. У него что, столько свободного времени?

— Наверное, есть немного.

— А мы летим, да еще эконом-классом, — ввернула Рената.

— Летим… Директор судоходной компании «Френч лайн» приходится Такстеру родственником. Двоюродный дядюшка. Они с мамашей никогда не платят. Старушка знает плутократов всего мира. Она выводит в свет их дочерей-дебютанток.

— Только этих богачей Такстер не нагревает на полсотни акций. Плутократы прекрасно знают, кто им не заплатит. А тебя как угораздило совершить такую глупость?

— По правде говоря, банк мог бы и подождать еще несколько дней. Его чек уже отправился в путь из миланского «Банко Амброзиано».

— А с какого боку здесь итальянцы? Он же говорил, что активы его семьи находятся в Брюсселе.

— Нет, во Франции. Понимаешь, его доля тетушкиного наследства лежала в банке «Креди Лионне».

— Сперва он тебя надувает, а потом еще и голову забивает идиотскими объяснениями, которые ты повсюду повторяешь. Все эти европейские связи слизаны прямо из старых фильмов Хичкока. А теперь он собрался в Чикаго, и что же он делает? Велит своей секретарше позвонить тебе. Самому набрать номер или ответить на звонок ниже его достоинства. А ты сам снимаешь трубку, и эта цыпочка говорит тебе: «Не вешайте трубку, соединяю с господином Такстером» — и ты ждешь с трубкой у уха. При этом, напоминаю, разговор оплачиваешь ты. И все ради того, чтобы Такстер сообщил тебе, что приезжает, а когда именно, сообщит позже.

Все это сущая правда. Притом, что я рассказывал Ренате далеко не все. Такстер не раз попадал в списки несостоятельных должников, ввязывался в скандалы в загородных клубах, ходили слухи, что он нечист на руку. Мой друг питал какое-то старомодное пристрастие к дебошам. Не останься больше ни одного грубияна, Такстер, исключительно из любви к старине, возродил бы этот тип. Но я также чувствовал, что здесь кроется какой-то глубокий смысл, что за эксцентричностью Такстера в конце концов проявится какая-нибудь особая духовная цель. Я знал, что рискованно давать за него финансовое поручительство, поскольку видел, как он на голубом глазу обманывал других людей. Но не меня же, думал я. Должно же быть хоть одно исключение. В общем, я поставил на свою неприкосновенность и проиграл. Мы были близкими друзьями. Я любил Такстера. И знал, что он никоим образом не желает мне зла. Но в конце концов зло свершилось. Такой уж он человек. Стоило ему попасть в безвыходное положение, и жизненный принцип взял верх над дружбой. Впрочем, теперь я могу считать себя покровителем той формы искусства, которую являет собой Такстер. А за это следует платить.

Итак, Такстер только что лишился дома под Сан-Франциско, с плавательным бассейном, теннисным кортом, собственноручно посаженной апельсиновой рощей и правильным садом, дорогущим спортивным «моррисом», микроавтобусом и винным погребом.

В сентябре я летал в Калифорнию выяснить, почему не выходит наш «Ковчег». Такстер встретил меня чрезвычайно тепло. Мы вышли побродить по его владениям и погреться под ярким калифорнийским солнцем. В то время во мне пробуждалось новое космологическое восприятие солнца. В какой-то мере солнце — наш Создатель. В наших душах присутствует солнечная полоса. Свет прорастает в нас и движется навстречу свету солнечному. Так что солнечный свет — не просто внешнее сияние, открывшееся нашему темному разуму; свет для глаз так же важен, как мысль для разума. Так рассуждал я. О, благословенный счастливый день! Небо изливало на нас удивительно нежное пульсирующее синее тепло, над головой висели апельсины. Такстер надел свой любимый наряд — черный плащ, — а пальцы его босых ног прижимались друг к другу, как спрессованный инжир. Он как раз сажал розы и попросил меня не разговаривать с садовником-украинцем: «Он был охранником в концлагере и до сих пор остается ярым антисемитом. Я не хочу, чтобы он впал в бешенство». И я почувствовал, что в этом прекрасном месте перемешались злобные души, глупые души и души любящие. Самым младшим детям, чистым и невинным, Такстер разрешил играть с опасными ножами и банками с ядохимикатами для роз. Никто не пострадал. Обед, накрытый возле сверкающего бассейна, оказался настоящим действом: Такстер в черном плаще с кривой трубкой и поджатыми пальцами босых ног, с угрюмым достоинством высокого ценителя разливал по бокалам вина двух сортов. Его смуглая, очень юная жена с радостью занималась всеми приготовлениями, практически не попадаясь на глаза. Она была вполне довольна своей жизнью, хотя деньгами тут и не пахло, совершенно точно. Даже автозаправочная станция за углом отказалась принять чек Такстера на пять долларов. Мне пришлось заплатить со своей кредитки. Так что молодая жена держалась поодаль от игроков в теннис, от пловцов в бассейне, от тех, кто потягивал вина, разъезжал на автомобилях, играл на рояле или работал в банке.

Предполагалось, что «Ковчег» будет верстаться на новом оборудовании ИБМ, чтобы не зависеть от дорогостоящих услуг наборщиков. Ни одна другая страна не дает своему народу столько разных забав и не засасывает таких высокоодаренных личностей в самые глухие уголки, где безделье соседствует с болью. Такстер строил для редакции «Ковчега» отдельное крыло. Пьер твердил, что если наш журнал не заимеет отдельное помещение, его личная жизнь пострадает. Он нанял группу студентов по тому же принципу, что и Том Сойер, чтобы вырыть котлован под фундамент. Он разъезжал в своем «моррисе», заглядывал на чужие стройплощадки, чтобы посоветоваться с монтажниками и спереть несколько листов фанеры. Финансировать эту бурную деятельность я отказался наотрез.

— Говорю тебе, твой дом сползет в котлован, — сказал я. — Ты хоть какие-нибудь строительные нормы соблюдаешь?

Но Такстер горел той волей к победе, что приводит к успеху маршалов и диктаторов: «Мы бросим в атаку двадцать тысяч человек, а если потеряем больше половины, попробуем что-нибудь другое».

В «Ковчеге» мы собирались печатать выдающиеся, блестящие вещи. Но где же взять весь этот блеск? Он-то есть, это точно. Допустить, что его в природе не существует, означает нанести цивилизованному народу и человечеству в целом смертельное оскорбление. Нужно сделать все возможное, чтобы восстановить репутацию и авторитет искусства, значимость мысли, целостность культуры и величие вкуса. Рената, должно быть, тайком просмотрела мои банковские счета и, несомненно, знала, сколько средств я вкладываю в журнал как глава предприятия.

— Кому нужен твой «Ковчег», Чарли, и каких таких тварей вы собрались спасать? Ведь на самом деле ты далеко не такой уж идеалист — в тебе полно враждебности, и в этом своем журнале тебе небось до смерти хочется напуститься на кого только можно, крушить всех направо и налево. Высокомерие Такстера и близко с твоим не сравнится. Ты не станешь разубеждать его, даже если он решит, что ему и убийство сойдет с рук, но только потому, что ты в сто раз надменнее его.

— У меня все равно пропадают деньги. Лучше я их вложу в журнал.

— Не вложишь, а выбросишь на ветер, — фыркнула она. — С какой стати ты финансируешь эту калифорнийскую обираловку?

— Все-таки лучше, чем отдавать деньги юристам и правительству.

— Если ты еще раз заговоришь о «Ковчеге», считай, что потерял меня. Но напоследок просто скажи, зачем это тебе?

Я был искренне признателен за такой провокационный вопрос. Закрыв глаза, чтобы сконцентрироваться, я ответил:

— Все идеи, рожденные за последние несколько столетий, изжили себя.

— Кто бы говорил! — перебила Рената. — Теперь-то ты понимаешь, что я имею в виду под высокомерием?

— Но, ей-богу, они себя изжили. Идеи общественные, политические, философские теории и литературные концепции (бедный Гумбольдт!), сексуальные идеи и, думаю, даже научные.

— Что ты знаешь обо всем этом, Чарли? Да у тебя воспаление мозга!

— Обретая самосознание, массы принимают за новшество давно выдохшиеся идеи. Да и откуда им знать? У людей стены оклеены всеми этими премудростями.

— Не слишком ли серьезное заявление вот так, походя?

— Я серьезно! Все самое великое, более всего необходимое для жизни сдало свои позиции и отступило. От этого люди фактически гибнут, утрачивая всякую личную жизнь; у миллионов людей, многих, многих миллионов внутренний мир попросту отсутствует. Понятно, во многих странах из-за голода или полицейской диктатуры никакой надежды на внутренний мир и быть не может, но здесь, в свободном мире, что послужит нам оправданием? Под давлением общественного кризиса сфера личного отступает. Признаю, частная жизнь сделалась настолько омерзительной, что мы рады от нее избавиться. Хоть это и бесчестно, мы примиряемся с бесчестием и заполняем свою жизнь так называемыми общественными интересами. И что же мы слышим, когда обсуждаются эти самые общественные интересы? Обанкротившиеся идеи последних трех веков. В общем, кончина личности, к которой, кажется, все испытывают только презрение и отвращение, сделает истребление рода человеческого или применение водородной бомбы излишним. Я имею в виду, что уничтожать пустые души и безмозглые тела — пустая трата времени. Во всем мире за последние десятилетия на высших правительственных постах не было практически ни одного Человека. Человечество должно вернуть себе творческую мощь, возродить жизнь мысли, снова начать жить по-настоящему, не допуская больше надругательства над душой, и сделать это нужно как можно скорее. Или конец! Вот тут-то личности вроде Гумбольдта, преданные старым никчемным идеям, в самый ответственный момент теряют поэтический дар и упускают случай.

— Но он просто рехнулся. Разве можно обвинять его во всех смертных грехах? Я никогда его не видела, но мне то и дело кажется, что ты нападаешь на него слишком уж рьяно, — заметила Рената. — Насколько я поняла, ты считаешь, что вместо гибельной жизни поэта он жил предписанной и утвержденной жизнью среднего класса. Но ты рядом с собой никого не поставишь. Даже Такстер для тебя просто комнатная собачка. Ему-то определенно ничего не светит.

Конечно, она была права. Такстер всегда твердил: «Нам нужен какой-нибудь манифест», — он считал, что я прячу этот самый манифест в рукаве.

А я отвечал ему:

— Ты имеешь в виду живой объект поклонения, как у йогов или комиссаров? У тебя слабость ко всякой жути. Ты бы ничего не пожалел, чтобы стать таким, как Мальро[285], и невозбранно рассуждать о западной цивилизации. Но что общего у тебя с этими вымученными идеями? Манифесты — это очковтирательство. Мировой бардак никуда не денется.

И потому он ценен, загадочен, мучителен и многообразен. А что касается стараний выделиться, все вокруг и без того уже достаточно свихнутое.

Пьер Такстер всегда рвался к Культуре, как безумный. Этот ярый сторонник классического образования усердно занимался с монахами латынью и греческим. Французскому выучился у гувернантки и продолжил изучение в колледже. К тому же, он самостоятельно изучил арабский, прочел эзотерические книги и надеялся вызвать всеобщее изумление публикациями в научных журналах в Финляндии и Турции. С особым уважением говорил о Панофски или Момильяно[286]. Представлял себя Бертоном[287] или Лоуренсом[288] Аравийским. Иногда он перевоплощался в порфироносный гений, выведенный бароном Корво[289], отвратительно опустившийся в Венеции, и писал что-то странное и страстное, необычное и утонченное. Он хватался за все. Играл Стравинского на фортепьяно, очень много знал о Русском балете Дягилева. По Матиссу и Моне считался крупным специалистом. У него был собственный взгляд на зиккураты[290] и Ле Корбюзье[291]. Такстер мог подсказать, и часто подсказывал, что и где купить. Именно это раздражало Ренату. Например, у настоящего атташе-кейса застежка не может быть сверху, только сбоку. Такстер обожал атташе-кейсы и зонтики — только в Марокко на специальных плантациях растут ручки для порядочных зонтиков. Но в довершение всего Такстер называл себя толстовцем. А если на него нажать, признавался, что является христианином пацифистом анархистом и исповедует свою веру в простоте и чистоте души. Конечно же я любил Такстера. Как я мог не любить его? Не говоря уже о том, что нервный зуд, не дававший покоя его бедной голове, делал из него идеального редактора. Разносторонность интересов, культурное чутье. И журналистом он был превосходным. Это многие признавали. Он работал на хорошие журналы. Из всех без исключения его уволили. А нужно Такстеру было только одно — чтобы какой-нибудь находчивый и терпеливый редактор послал его в подходящую командировку.

Такстер ждал меня у входа в Художественный институт, между львами, одетый именно так, как я и предполагал: в плаще, в синем бархатном костюме и ботинках с холщовыми вставками. Изменилась только прическа: теперь он носил волосы в стиле эпохи Директории с ниспадающими на лоб прядями. Из-за холода его лицо сделалось пунцовым. Багровая полоска широкого рта, бородавки, кривой нос, глаза, как у леопарда, внушительная фигура… Мы крепко обнялись, как всегда радуясь встрече.

— Привет, старик! Какой чудесный чикагский денек. В Калифорнии мне жутко не хватает холодного воздуха. Это какой-то ужас. Его просто там нет. Ну что ж, давай начнем прямо с этих дивных Моне.

Мы оставили атташе-кейс, зонтик, осетрину, булочки и мармелад в гардеробе. Я заплатил два доллара за вход, и мы поднялись в зал импрессионистов. Там висел норвежский зимний пейзаж Моне, на который мы всегда шли смотреть в первую очередь: домик, мост и падающий снег. Сквозь пелену снега розовел дом, а пространство заполнял восхитительный морозный воздух. Тяжкое бремя снега, самой зимы без труда снимала потрясающая мощь света. Глядя на этот чистый розоватый снежный неясный свет, Такстер водрузил на искривленную переносицу волевого носа пенсне, поблескивающее стеклами и серебряной оправой, и лицо его покраснело еще сильнее. Он прекрасно понимал, что делает. Картина задавала верный тон его визиту. Только я, ясно представляя весь спектр его мыслей, не сомневался, что он обдумывает, как выкрасть из музея такой шедевр, а вслед за этим перед ним промелькнули двадцать дерзких краж произведений искусства — от Дублина до Денвера — с подготовленными для бегства автомобилями и скупщиками краденого. Может быть, он даже представил себе какого-нибудь миллионера, поклонника Моне, соорудившего тайный сейф в бетонном бункере и готового заплатить кучу денег за этот пейзаж. Такстер жаждал размаха (собственно говоря, здесь я с ним солидарен). И все же он оставался для меня загадкой. То ли он добр, то ли жесток — я мучился, но не мог решить окончательно. Такстер сложил пенсне и повернул ко мне румяное смуглое лицо, его кошачий взгляд сделался еще более хищным, каким-то мрачным и даже немного косоглазым.

— У меня есть одно дело в Лупе, — заявил он, — до того, как закроются магазины. Пошли отсюда. После этой картины я ничего больше не воспринимаю.

Мы забрали свои вещи и вышли через вертящуюся дверь на улицу. Оказалось, что в Маллерс-билдинг некий торговец по имени Бартельштейн продает антикварные вилки и ножи для рыбы. Такстер хотел купить у него набор.

— По поводу серебра сейчас нет согласия, — решительно заявил он. — Считается, что серебро придает рыбе неприятный привкус. Но я верю в серебро.

Зачем ему понадобились рыбные ножи? Для чего, для кого? Банк отобрал у Такстера дом в Пало-Альто, но без средств он не остался. Он однажды проговорился, что у него есть и другие дома, один в итальянских Альпах, а другой в Бретани.

— Маллерс-билдинг? — переспросил я.

— Бартельштейн известен всему миру. Его знает моя мать. Ей нужны ножи для одного из великосветских клиентов.

В этот момент к нам подошли Кантабиле и Полли, выдыхая клубы декабрьского пара, и я увидел, что у обочины урчит двигателем белый «тандерберд», демонстрируя через открытую дверцу свою кроваво-красную обивку. Кантабиле улыбался, но какой-то противоестественной улыбкой, выражавшей не радость, а скорее нечто иное. Возможно, так он отреагировал на облачение Такстера — плащ, шляпу и старомодные ботинки — и его пылающее лицо. Я тоже почувствовал, что краснею. А Кантабиле, напротив, был необычайно бледен. Он вдыхал воздух так, будто его вот-вот отберут. Весь его вид выражал смятение и злость. Изрыгающий клубы дыма «тандерберд» блокировал движение. Поскольку большую часть дня я размышлял о жизни Гумбольдта, а Гумбольдта, в свою очередь, сильно занимал Т.С. Элиот, я подумал так, как подумал бы он, о лиловом часе, когда мотор в человеке содрогается от ожидания, как вздрагивающее, ждущее пассажира такси. Но я оборвал себя. Момент требовал моего полного присутствия. Я кратко представил друг другу присутствующих:

— Миссис Паломино, мистер Такстер — и Кантабиле.

— Шевелитесь, в темпе, запрыгивайте! — распорядился Кантабиле. Тоже мне, повелитель выискался.

Я проигнорировал все три его требования.

— Нет, — сказал я. — Нам надо многое обсудить, и я гораздо охотнее пройду два квартала до Маллерс-билдинг пешком, чем застряну в пробке с тобой за компанию.

— Ради бога, садитесь в машину, — до того он стоял, склонившись ко мне, но эти слова выкрикнул так громко, что даже выпрямился.

Полли подняла свое милое личико. Она наслаждалась. Ее густые прямые волосы, по структуре такие же, как у японок, только ярко-рыжие и подстриженные каскадом, ровно спадали на зеленое укороченное полуприлегающее пальто. Славные щечки Полли говорили, что в постели она умеет доставить удовольствие. Все пройдет на уровне к полному удовлетворению сторон. Откуда некоторым известно, как найти женщину, которая создана удовлетворять и получать удовлетворение? Я тоже умею определять таких женщин по щечкам и улыбке, но только после того, как их найдут другие. Между тем, с серой непроглядности, окутавшей небоскребы, посыпались комья снега, и сзади послышался какой-то приглушенный гул. Должно быть, самолет перешел звуковой барьер или просто ревел двигателями где-то над озером — поскольку грозовые раскаты предвещают тепло, а наши покрасневшие лица щипал мороз. В сгущавшихся сумерках поверхность озера отливала жемчужно-серым, этой зимой воду возле берега очень рано затянуло ледком — белая каемка получилась грязноватой, но все-таки белой. Так что в смысле красоты Чикаго с природой в доле, несмотря на то, что историческая судьба сделала этот город грубым по сути: грубый воздух, грубая почва. Но пока Кантабиле подталкивал меня к «тандерберду», бурно жестикулируя руками в тонких охотничьих перчатках, невозможно было постичь значение жемчужных вод с ледяной кромкой и сумрака, роняющего снег. Но если кто-то ходит на концерт, чтобы подумать о своем под аккомпанемент камерной музыки, то почему нельзя извлечь такую же пользу из общения с Кантабиле? Человек, столько лет проживший практически затворником, снова и снова с мучительной дотошностью анализировавший свое сокровенное «я», склонявшийся к мысли, что будущее человечества зависит от его возвышенных исследований, а потом совершенно разочаровавшийся в своих устремлениях достичь хотя бы понимания среди современных интеллектуалов, до которых он пытался достучаться, и решивший следовать путеводной нитью духа, который обнаружил в себе, надеясь увидеть, куда приведет этот путь, нашел своеобразный стимул в таком человеке, как Кантабиле.

— Идем! — рявкнул он.

— Нет, мне нужно обсудить дела с мистером Такстером.

— А, у нас еще будет куча времени, — заявил Такстер.

— А как же рыбные ножи? Или необходимость в рыбных ножах вдруг отпала?

— поинтересовался я у него.

От гнева Кантабиле сорвался на визг:

— Я же просто пытаюсь принести тебе немного пользы, Чарли! Всего пятнадцать минут твоего времени, и я отвезу тебя прямо к Маллерс-билдинг за этими проклятыми ножами. А кстати, как пошло дело в суде? Знаю как! Они небось приготовили целый поддон миленьких чистеньких бутылочек, чтобы было куда нацедить твоей кровушки. Да тебя же выжали досуха. У тебя чертовски измученный вид. С полудня ты постарел лет на десять. Но я знаю, как тебе помочь, Чарли, и докажу это! Сегодня десять штук — и к четвергу у тебя будет пятнадцать, а если нет, я позволю тебе врезать мне по башке той самой битой, которую я опробовал на твоем «мерседесе». Стронсон ждет. Ему срочно нужны наличные.

— Ничего не хочу слышать, я не ростовщик, — ответил я.

— Не будь дураком. Нам надо торопиться.

Я посмотрел на Полли. Она предупреждала меня насчет Кантабиле и Стронсона, и я взглядом переспросил ее. Улыбкой она подтвердила свое предостережение. Но зато от души забавлялась решимостью Ринальдо запихнуть нас в «тандерберд», усадить на красную кожаную обивку распахнутого настежь, хищно урчащего автомобиля. У него все выглядело как похищение. Мы стояли на широком тротуаре перед Институтом. Любители криминальных легенд рассказали бы вам, что по этому самому месту знаменитый Дион О'Баньон[292] обычно проносился на своем «бугатти» со скоростью сто шестьдесят километров в час, заставляя пешеходов бросаться врассыпную. Кстати, я говорил об этом Такстеру. Куда бы мы ни шли, Такстер всегда желал испытать что-нибудь характерное для этого места, почувствовать саму его сущность. Впитывая атмосферу Чикаго, он наслаждался, широко улыбался, а потому заявил:

— Если не попадем к Бартельштейну сегодня, заскочим к нему завтра утром по дороге в аэропорт.

— Полли, — приказал Кантабиле, — садись за баранку. Я вижу патрульную машину.

Мимо припаркованного «тандерберда» пытались протиснуться автобусы. Движение совершенно застопорилось. Полицейским пришлось включить голубую мигалку еще на Ван-Бюрен-стрит. Такстер пошел к машине следом за Полли, а я сказал Кантабиле:

— Езжай, Рональд. Оставь меня в покое.

Он окинул меня гневным, обличающим взглядом. Я видел перед собой дух, столь же, сколь и мой, преисполненный сложностей, но иного, бесконечно далекого вида.

— Я не хотел применять силу, — сообщил он, — но ты вынуждаешь меня заломить тебе руки. — Его пальцы в обтягивающих жокейских перчатках вцепились в мой рукав. — У твоего давнего приятеля Алека Сатмара большие неприятности, или могут быть большие неприятности — это уже от тебя зависит.

— Что? Каким же это образом?

— Я скажу. Все дело в той симпатичной клептоманке — ее муж один из моих людей. Ее поймали, когда она пыталась украсть в «Филдс» кашемировое пальто. А Сатмар — ее адвокат, сечешь? Я сам порекомендовал Сатмара. Он явился к судье и попросил не отправлять ее в тюрьму, поскольку она нуждается в психиатрическом лечении, и обязался проследить, чтобы она действительно лечилась. Суд постановил освободить ее под поручительство Сатмара. А Сатмар привез эту курочку прямиком в мотель, раздел, только трахнуть не успел, потому что она сбежала. Выскочила голышом, прикрытая только полоской бумаги, которой заклеивают унитазы. На глазах у свидетелей. Она вовсе не хотела трахаться в мотеле. Ее единственный интерес — воровство. Ради тебя я пока удерживаю ее мужа.

— Вечно ты городишь какую-нибудь чушь, Кантабиле. Все это ерунда, полная ерунда. Бывает, конечно, что Сатмар ведет себя как идиот, но на монстра он никак не тянет.

— Ладно, тогда я спущу с поводка мужа. Думаешь, твоего приятеля не попрут из адвокатуры? Да ко всем чертям, как пить дать.

— Ты все это выдумал с какой-то бредовой целью. Будь у тебя хоть что-нибудь против Сатмара, ты бы уже вовсю его шантажировал.

— Ладно-ладно, иди своей дорогой, брось его на произвол судьбы. Я прирежу этого сукина сына и разделаю его тушку.

— Мне все равно.

— Да как ты смеешь так говорить! Знаешь, кто ты? Ты этот, изоляционист[293], вот кто. Ты даже знать не хочешь того, что интересно другим.

Вечно мне указывают на мои недостатки, а я ем обвинителей широко распахнутыми глазами, принимая все всерьез и сильно обижаясь. Лишенный метафизической стабильности человек вроде меня оказывается для стрел критики святым Себастьяном. Как ни странно, мне все-таки удавалось сдерживаться. Как и сейчас, при том, что Кантабиле крепко держал меня за рукав клетчатого пальто, обдавая паром интриг и осуждения, вырывавшимся из темных сопел его белоснежного носа. Но мне это не кажется знаком того, что обстоятельства непременно складываются против меня, — для меня это возможность использовать обстоятельства для получения скрытой информации. Последнее, что мне удалось выудить, говорило вот о чем: я по своим склонностям отношусь к людям, которые нуждаются в микро— и макрокосмических идеях или в вере, будто все, что ни происходит в человеке, имеет всемирно-историческое значение. Эта вера одухотворяет природу и проявляет смысл сочной молодой листвы и свисающих с апельсиновых деревьев плодов в саду, где незамутненное эго невинно и благодарно общалось со своим Создателем, и прочая, и прочая. Возможно, для меня это единственный способ оставаться самим собой. Но в настоящий момент мы стояли на широком промерзшем тротуаре проспекта Мичиган, между зданием Художественного института, переливавшимся всеми цветами радуги предрождественским потоком машин и белыми фасадами небоскребов «Пипл Газ» и прочих компаний.

— Кем бы я ни был, Кантабиле, ни мой друг, ни я с тобой не поедем.

И я поторопился к «тандерберду», пытаясь остановить Такстера, который уже устраивался на сиденье. Опустившись на мягкую обивку, он втаскивал зацепившийся за порожек плащ. Вид у него был очень довольный. Я просунул голову внутрь и сказал:

— Выходи. Мы пойдем пешком.

Но Кантабиле втолкнул меня в машину рядом с Такстером. Навалился сзади и втиснул внутрь. А потом отодвинул переднее сиденье до упора назад, чтобы я не мог выбраться. Он громко хлопнул дверцей и сказал:

— Жми, Полли.

Полли так и сделала.

— Ты понимаешь, какого черта ты творишь, а? — поинтересовался я. — Впихнул меня в машину, держишь насильно.

— У нас на хвосте копы. Мне некогда спорить, — ответил Кантабиле.


Дата добавления: 2015-07-19; просмотров: 45 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
Дар Гумбольдта 19 страница| Дар Гумбольдта 21 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.02 сек.)