Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Классика в постмодернистской системе координат: Пушкинский дом Андрея Битова

Постсовременное состояние в исследовании Лиотара. | Постмодернизм — культурный итог неоконсерватизма: вы­воды Хабермаса. | Теоретические разработки Хассана. | Исторический и трансисторический постмодернизм Эко. | Постмодернизм — итог накоплений всех культурных эпох. | Отношение постмодернизма к традиции и инновациям. | Проблема новаторства в постмодернистской литературе. | Эстетика и поэтика постмодернизма. | Восточная модификация | ПЕРВАЯ ВОЛНА РУССКОГО ПОСТМОДЕРНИЗМА |


Читайте также:
  1. joule [ʤu:l] Единица измерения работы, энергии и количества теплоты в Международной системе мер. J | дж | Дж
  2. Адм. Юст. как отрасль прайа, отрасль законодательства, наука, учебная дисциплина. Место права административной юстиции в системе российского права.
  3. Административные реформы в антикоррупционной системе.
  4. Анализ в системе маркетинга» для студентов заочной формы обучения
  5. Анализ качества переходных процессов в системе с разными законами регулирования
  6. Анализ ошибок, возникающих в системе идентификации
  7. В 1. Себестоимость в системе показателей работы предприятия

Битов Андрей Георгиевич (р. 1937) — прозаик, эссеист, публицист, киносценарист, поэт, автор статей, посвященных проблемам литературы и искусства. Начинает творче­скую деятельность как поэт в период "от­тепели". Посещает литобъединение Ле­нинградского горного института (руко­водитель — Г. Семенов). Знакомится с такими же молодыми представителями самых разно­образных литературных групп — от "абсолютных авангардистов" до "почвен­ников" Осознает, что его призвание — проза. В 1960 г. посещает литобъединение под руководством М. Слонимского, с этого же года начинает печататься (альманах "Молодой Ленинград"). В 1963 г. издает первый сборник рассказов "Большой шар". Учится на Высших сценарных курсах в Моск­ве, где в дальнейшем и живет.

После свертывания "оттепели" Битов занимает позицию легальной оппозиции, эволюционирует в направлении к неявно диссидентской. Поэтому не все его про­изведения оказались "проходимыми". Свою главную книгу — роман "Пушкинский дом" (1964-1971; нов. ред. - 1978, 1990) на родине писателю удалось из­дать только s годы гласности.

Через год после завершения рома­на Битов становится аспирантом Инсти­тута мировой литературы, печатает ста­тьи о Пушкине, проблемах художественного творчества. На протяжении 60—70-х гг. выходят книги его прозы "Дачная мест­ность" (1967), "Аптекарский остров" (1968), "Образ жизни" (1972), "Дни чело­века" (1976) и другие, которые привлекли внимание тонким психологическим ана­лизом внутреннего мира человека. Об­ращается Битов также к эссеистике

("Одно страна", 1961; "Путешествие к другу детства", 1963— 1964; "Уроки Арме­нии", 1967-1968; "Колесо", 1969-1970, "Азарт" (1971—1972) и др.); используя форму путевых записей, репортажа, воспоминаний, очерка, раскрывает свои взгляды на различные явления жизни, выявляет отношения человека и природы.

Принадлежность к числу "подписантов", издание за границей "Пушкинского дома", участие в 1979 г. в литературном альманахе "Метрополь" почти на десять лет закрывают Битову дорогу в печать. В 1986 г. изданы его "Книга путешествий", "Статьи из романа", в 1987 г. — роман "Пушкинский дом", в 1990 г. — в полном виде роман "Улетающий Монахов" (1961—1972). В поисках новых художественных форм Битов пишет роман "Преподаватель симметрии" (1987), имитируя перевод с английского, создает речь услов­но-русскую. По этому же пути идет писатель в романе "Что-то с любовью... " (1996).

На протяжении многих лет Битов работает над постмодернистским "рома­ном-странствием" "Оглашенные" (изд. 1995), куда входят повести "Птицы, или Огла­шение человека" (1971—1975), "Человек в пейзаже" (1988), роман "Ожидание обезьян" (1993). Наиболее интересует позднего Битова сфера духовной жизни, экология природы и культуры. Интервью и выступления по вопросам литературы и искусства собраны в книге его публи­цистики "Мы проснулись в незнакомой стране" (1991).

Битов — автор киносценария "Запо­ведник" (1964, 1972), снимался в кино­фильме С. Соловьева "Чужая белая и рябой" С 1991 г. — президент Русского Пен-клуба.

Непосредственным толчком к созданию романа "Пушкинский дом" явилось отчаяние, вызванное свертыванием "оттепели", нарастанием удушья и репрессий. В 1964 г. Битов присутствовал в зале районного суда, где творилась расправа над Иосифом Бродским, первым из писателей осужденным за свое творчество, стоило только пасть Хру­щеву. Той же осенью Битов садится за "Пушкинский дом" (1964— 1971). "Было ли это как-то связано, может быть, подсознательно, с судом над Бродским? Не знаю. Но было ощущение законченности эпохи, какой-то грани", — вспоминает писатель [52, с. 14]. "Пуш­кинский дом" стал и отчетом о смерти "оттепели", и формой сопро­тивления воспрянувшему варварству, с новой силой обрушившемуся на культуру, и романом самовоспитания, в процессе работы над ко­торым писатель преображал архитектуру собственной души, искал для нее новое эстетическое тело.

"Каждое новое время и каждый новый материал говорят на своем языке и диктуют параметры новой книги: вгонять же новое время и но­вый материал в параметры когда-то сложившихся манер и навыков! есть насилие над реальностью и искажение ее" [52, с. 34], — созна­вая это, Битов попытался преодолеть возобладавшую в советской литературе инерцию традиционализма. Отнюдь не отбрасывая клас­сическое наследие, напротив, как никто активно обращаясь к нему в романе, писатель вместе с тем использует новые способы его творче­ского преображения. Русская классика, представленная в виде мно­гообразных цитации, становится неотъемлемым и чрезвычайно значи­мым компонентом битовского текста. Если у Абрама Терца возникает сам образ пушкинской поэзии, то Битов создает как бы "периодическую систему элементов" русской классики, имеющих характер культурных ко­дов и играющих роль "реактива" при взаимодействии с элементами со­временной действительности. Культурные коды подвергаются перекодиро­ванию, культурные знаки словно наполняются свежей кровью, отсылают к множественности стоящих за ними смыслов.

«"Пушкинский дом" весь написан как антиучебник русской лите­ратуры», — шутит писатель [52, с. 62]. И действительно, классика в романе не абстракция, существующая сама по себе, в то время как жизнь идет сама по себе, не бесконечно удаленное от нас "вчера", тогда как мы живем "сегодня". Классика в "Пушкинском доме" вовле­чена в повествование о настоящем, это тот "магический кристалл", сквозь который можно увидеть вещи в истинном свете. Но с самого этого "магического кристалла", считает Битов, необходимо удалить мутные отпечатки пальцев, затрудняющие видение. Вот почему автор "антиучебника" выступает в книге не только как литератор, но и как литературный критик и даже как культуролог, используя три этих языка культуры как равноправные.

Выход за границы литературы в сферу литературоведения, рас­ширяющуюся до сферы культурологии, призван был раздвинуть вре-

менные и пространственные рамки произведения, дабы взглянуть на современную эпоху "со стороны", оценить ее более беспристрастно, включить в общую панораму культуристорического движения России.

Роман приобрел многомерность, чрезвычайную интеллектуальную плотность, открытость. В нем переплетается множество художествен­ных кодов, культурных знаков, "следов", отсылающих к пространству культуры. В то же время в произведении задействована категория вариативности, предполагающая множественность интерпретаций

текста.

Законченный в 1971 г.*, роман "Пушкинский дом" в 1973 г. вышел в самиздате и в том же году был напечатан за границей в журнале "Грани" (№ 103). Его "первоописателем" оказался Юрий Карабчиевский, прочитавший произведение еще в раздобытой им машинопис­ной копии и подготовивший для публикации в "Гранях" статью "Точка боли"**. Из заграничной публикации были, однако, устранены крити­ческие суждения, ибо критиковать запрещенную книгу Карабчиевский считал неэтичным. Изъятый фрагмент он передал Битову, и благодаря этому мы имеем сегодня возможность с ним ознакомиться. Статья Карабчиевского дает отчетливое представление о том, за что ценили "Пушкинский дом" в неофициальной культуре и что в этой книге сму­щало, вызывало недоумение и даже неприятие. Карабчиевский рас­сматривает роман Битова как произведение, продолжающее тради­ции психологической прозы XIX—XX вв., с позиций реализма его и характеризует.

Интерпретация Юрия Карабчиевского***

Битов — писатель, остро чувствующий всю смысловую многопла­новость языка. Он способен создавать как бы живые человеческие фигуры. Подлинное открытие Битова — образ центрального героя романа "Пушкинский дом" Левы Одоевцева.

Лева вполне соответствует тому классическому определению "типического героя в типических обстоятельствах", над которым так часто иронизирует Битов. Битовский персонаж во всем верен ориги­налу, с которого "списан": это несвободный советский человек, нау-

* К столетию первой публикации романа Ф. Достоевского "Бесы", как иронизи­рует Битов ("Бесы" были впервые напечатаны в журнале "Русский вестник", 1871, № 1, 2, 4, 7, 9—11 и 1872, № 11, 12). Однако работа над комментариями к "Пушкинскому дому" продолжалась до 1978 г.В этом же году книга вышла в США. На родине "Пушкинский дом" был издан в урезанно-искалеченном виде под названием "Молодой Одоевцев, герой романа" в 1971 г., в полном виде — в 1987 г. в "Новом мире" (№ 10—12). В связи с выходом первого в СССР отдельного издания книги (1990) автор добавил послесловие, большую часть которого занимают "обрезки" 1971 г., не попавшие тогда в роман.

** В сокращенном автором виде включена в книгу Ю. Карабчиевского "Улица Мандельштама" (США, 1989), в полном виде напечатана в "Новом мире" (1993, № 10) в рубрике "Юрий Карабчиевский. Филологическая проза".

*** СМ.: Карабчиевский Ю. Точка боли // Нов. мир. 1993. № 10.

чившийся умещаться в границах дозволенного, уже их, кажется, и не замечая. Многое в его натуре искажено, побуждает совершать без­нравственные поступки. Но совесть не окончательно заглохла в ге­рое. Тема совести главная в романе вообще, в чем выявляет себя тесная связь с традицией русской классической литературы. Харак­терная черта повествования — бессобытийность, оформляемая как фабула ощущений, восприятий, пониманий — фабула чувства в ши­роком смысле слова. Вместе с тем писатель расшатывает структуру романа за счет наслаивания на условную художественную плоть мощного автолитературоведения, дереализации воссозданной в нем реальности, что особенно заметно при чтении второго и третьего разделов. Нарушение границ условности приводит к утрате доверия читателя к прочитанному. Мы взялись читать художественное произведение, даже подзаголовок прочли на титульном листе: "роман", — и не надо нам каждый раз напоминать, что это не теле­фонная книга. Этим своим настойчивым напоминанием — того не бы­ло, этого не было — автор, против собственного желания, дает неог­раниченную и такую ненужную нам свободу выбора, и поскольку голод наш в основном уже утолен, то мы и начинаем привередничать, откладывая в сторону куски похуже. В полный ужас приводит прило­жение к третьему разделу, продолжение повествования и после того, как развязка уже произошла. В противоестественной реанимации повествования и после финала — ошибка Битова.

 

Хотя Карабчиевский оговаривается, что у такого крупного писа­теля, как Битов, интересны не только удачи, но и неудачные моменты, чувствуется, что критик не вполне понимает в этот раз столь ценимого им автора. Бросается в глаза, что Карабчиевский отвергает в романе именно то, что выводит "Пушкинский дом" за рамки реализма. С дру­гой стороны, представитель второго поколения русских постмодернистов, Виктор Ерофеев, прочитавший роман Битова впервые еще в изда­нии "Ардиса", не признает его вполне постмодернистским.

Интерпретация Виктора Ерофеева*

"Пушкинский дом" — памятник шестидесятничеству, возведенный блистательным "шестидесятником", не его идеологом, не его крити­ком, а его свободно мыслящим современником. При всей подлинно­сти воссозданной писателем картины, мастерстве лепки образов, смелости мысли, способной преодолевать либеральные стереотипы, слабость авторской концепции — в недостаточно радикальном пере­осмыслении художественного опыта прошлого, в большей степени

* СМ.: Ерофеев Вик. Памятник прошедшему времени. Андрей Битов. Пушкинский дом: Роман // Октябрь. 1988. № 6.

привязывающем к традиции, нежели отрывающем от нее. Битов пер­вым или одним из первых в современной русской прозе заговорил о слабости человека, о его душевных пределах, эмоциональном "оледенении". Но Битов слишком рационален: во всем, начиная от архи­тектоники романа и кончая заданностью характеров героев, проступает диктатура авторитарного ума, что сказывается прежде всего в отноше­нии писателя к слову: оно не значит больше, чем ему определено по за­данию. Смущают и литературоведческие неточности и промахи. "Пушкинский дом" — скорее талантливо выполненный памятник самому психологическому роману, нежели прорыв в новое измерение искусства.

 

Упреки Виктора Ерофеева, как нам кажется, имеют нормативный ха­рактер. Он выступает как представитель иной разновидности постмодер­низма, принципам которой Битов следовать не обязан. Разнообразие типов постмодернизма — плюс, а не минус для русской литературы.

После публикации "Пушкинского дома" на родине к восприятию его как произведения постмодернистского, требующего постмодерни­стских же критериев прочтения, подходили постепенно. Но, хотя пост­модернистская принадлежность романа не обозначалась, она тем не менее проступала сквозь те трактовки "Пушкинского дома", которые давали литературные критики различных направлений.

Интерпретация Виктора Чалмаева*

Битов — наследник "профессорско-университетской культуры", один из лидеров современной интеллектуальной прозы. Его "Пушкинскому дому" присущ сложно организованный музыкальный ритм, наращива­ние, скрещивание, разбегание ведущих тем-мотивов, появление "пауз" — статей Левы Одоевцева, рукописей из семейного архива. Но Битов несколько злоупотребляет моментами одержимости культурой, гипертрофией книжности в своем герое, отчего порой в романе просто "душно". Писатель, будто заимствуя нечто из опыта модернизма, говорит нам: мир в романе стал... текстом, не ищите чего-то вне текста, единствен­ная реальность — это жизнь текста. Главного героя романа можно уподо­бить "глубокоуважаемому шкафу", набитому книгами и рукописями, своего рода медиуму, через которого говорит библиотека.

 

Чалмаев не скрывает, что семиотический взгляд на художествен­ное произведение ему чужд, тем не менее он оценивает роман ско­рее положительно.

* СМ.: Чалмаев В. Испытание надежд... Перестройка и духовно-нравственная ориентация современной прозы // Москва. 1988. № 4.

Интерпретация Владимира Новикова*

Важнейшая особенность "Пушкинского дома" — интертекстуаль­ность. Здесь цитата на цитате сидит и цитатой погоняет. В романе использовано множество литературных источников, классика расши­ряет пространство жизни обыденной. Под знаком Пушкина рассмат­ривает Битов современного русского интеллигента — "бедного всад­ника" перед лицом жизни-рока. Лева Одоевцев — скромный филолог, ищущий в пушкинских текстах новые, не замеченные прежде кристал­лы разума и добра. Это нормальный человек, не лучше и не хуже других, заслуживающий нормального же отношения. Главному герою противостоит "мелкий бес" Митишатьев. Для него растление других — средство компенсации собственной неполноценности. Нигде не взять Митишатьеву того, чем при всех своих недостатках и при всей своей инфантильности наделен Лева, — внутренней свободы. Внутренняя же свобода — это и есть та тайная свобода, о которой писал Пушкин.

 

К статьям из "Пушкинского дома" как к специальному предмету исследования обратился Андрей Немзер.

Интерпретация Андрея Немзера**

В "Пушкинском доме" предпринята попытка создания свободного романа по типу "Евгения Онегина" Пушкина. Параллель с пушкин­ским произведением можно обнаружить уже в потребности продлить книгу после слова "конец", оставив ее финал открытым. Аура "Пуш­кинского дома" окутывает и критические статьи Битова. Горьковато начинается "Предположение жить" — битовское "воспоминание" о Пушкине. Горечь сохранится до конца. Горечь оставленности. Горечь от недосягаемости идеала. Горечь оттого, что, пытаясь "вспомнить" Пушкина, мы все чаще вспоминаем себя.

Литературно-критические работы Битова — не научные исследо­вания, а форма художественного творчества. Все это пусть и высокая, но игра. Более того, думается, что и ведет ее Битов для того, чтобы опровергнуть возможность существования самой литературоведче­ской науки. Возможно, по этой причине героем романа стал филолог, научными штудиями маскирующий "полого" (Элиот) человека в себе. Напрашивается параллель между Левой Одоевцевым Битова и Алек­сеем Семеновым, героем поэмы "Однофамилец" Чухонцева.

При всей любви Битова к Пушкину, его праве писать так, как счи­тает нужным, существует искушение, которое несет в себе представ­ление о жизни как романе и романе как жизни. И все-таки следует

* СМ.: Новиков В. Тайная свобода // Знамя. 1988. № 3.

** СМ.: Немзер А. В поисках жизни: Андрей Битов. Статьи из романа. М.: Сов. писатель, 1986 // Урал. 1988. № 9.

принять предложенные автором "Пушкинского дома" правила игры. Пишешь-пишешь рецензию да вдруг и ловишь себя на мысли: а если все твои соображения уже предусмотрены Битовым, если все это лишь "версия и вариант" к его сюжету...

 

Интерпретация Марка Липовецкого*

Роман Битова посвящен феномену симуляции реальности. Симу­ляция реальности предстает как закон тоталитарной эпохи. Она есть следствие незамечания катастрофы и существования так, как будто ничего не произошло. Чистый образец новой человече­ской породы, выведенной в результате тотальной симуляции, — Митишатьев. Это истинный гений симуляции, ни к каким другим формам бытия попросту не способный. Сходство с Митишатьевым в какой-то момент обнаруживают фактически все персонажи романа. Лева Одоевцев, в отличие от многих, видит симулятивную природу действи­тельности и понимает, сколь опасно появление своего и подлинного на фоне всеобщей симуляции. С точки зрения деда, Модеста Платоновича Одоевцева, Лева представляет симулятивную реальность, с точки зрения Митишатьева он вызывающе аристократичен своей при­частностью к подлинной реальности культуры. В этой "двойной коди­ровке" секрет образа Левы.

Симуляцией оборачивается и контакт с классической традицией. Момент повторения (цитирования), реализованный как через систему заглавий, эпиграфов и т. п., так и через постоянные акцентированные сопряжения героев романа с устойчивыми художественно-поведен­ческими моделями ("лишним человеком", "бедным Евгением", "героем нашего времени", "мелким бесом" и "бесами", "романтической любовью" и ситуацией "дуэли"), выявляет глубочайшие расхождения, деформа­ции, стирающие предыдущий смысл. Все то, что внутри классического контекста подлинно, в "современности" оказывается симуляцией. На­стоящее время романа есть единственная реальность, обладающая свойством подлинности вопреки симулякрам истории, повседневности, социальной и индивидуальной психологии, культурной традиции нако­нец. Попытка "средствами самой литературы ...воскресить жизнь" (Д. М. Сегал) оборачивается трагикомическим фиаско. Выясняется, что выйти из порочного круга симулякров н е к у д а...

 

На четвертьвековой юбилей "Пушкинского дома" откликнулся Вя­чеслав Курицын.

* СМ.: Липовецкий М. Разгром музея: Поэтика романа А. Битова "Пушкинский дом" // Нов. лит. обозрение. 1995. № 11.

Интерпретация Вячеслава Курицына*

Миф о великой русской литературе способствовал ее превраще­нию в музей: вещь состоялась, обрела смысл, смысл закончился, про­изошел, завершен, закрыт, понят (или концептуализирован как непо­знаваемый).

Лева — хранитель концепта музея. Лева ЗНАЕТ, какие чувства должно переживать, не пережив их в опыте, ибо он способен мыслить смысл как готовый и где-то существующий: словно его можно брать и пользоваться.

"Разгром музея", существующего в Левином сознании, начинается со встречи с дедом. Дед живет не существующими, а текущими смыслами. Образ деда отчасти "навеян" судьбой Бахтина, а Бахтин как раз отри­цал закрытые смыслы. Другой мощный сюжет, размывающий представле­ние о законченных смыслах, — история Левиных любовей, уроки того, что отношения не "существуют", а всегда определяются здесь-и-сейчас.

"Музейные позиции" Лева сдает неохотно. В деле превращения мертвого музея в живой, закрытого смысла в открытый, завершенно­сти в принципиальную незавершенность Битов преуспел больше сво­его героя. Во-I, структура романа принципиально разомкнута в самые разные стороны. Пример рассовмещения — история "души" (первая часть) и история "тела" (вторая часть), два повествования об одном и том же времени, которые ухитряются практически не пересекаться. Далее — вариативность повествования, большое количество версий сюжета. Далее — неопределенность границ романа: отдельно суще­ствует комментарий, отдельно выходила книга "Статьи из романа" (где наряду со статьями "из романа" были статьи, к нему отношения не имеющие), масса вставных текстов, наконец, концептуализация открытости структуры. Во-II, Битов отказывается от завершающей авторской позиции. Книгу написало очень много людей. В ней есть рассказы дяди Диккенса и эссе деда. Цитаты из словаря Даля и газе­ты. Статья Левы о трех поэтах. Да и у основного текста романа и комментариев — несколько разные рассказчики. Автолитературоведение, рефлексия над собственным авторством сопровождают весь текст "Пушкинского дома".

Тема "разгрома музея" вносит сомнение в то, что "реальное" чет­ко отделено от "виртуального".

 

I Нетрудно заметить, что, расходясь в интерпретации романа, трак­товке образа его главного героя, критики во многом сходятся ме­жду собой, характеризуя поэтику книги. И те особенности, которые

* См.: Курицын В. Отщепенец: Двадцать пять лет назад закончен роман "Пушкинский дом" // Лит. газ. 1996. 5 июня. № 23.

рецензенты выявляют, суть родовые черты постмодернизма. Присмот­римся к ним с большей пристальностью.

Название произведения цитатно и восходит к названию пред­смертного стихотворения Александра Блока "Пушкинскому дому". Предваряют роман два эпиграфа — пушкинский: "А вот то будет, что и нас не будет" (проект эпиграфа к "Повестям Белкина", 1830) и бло-ковский:

Имя Пушкинского Дома

В Академии Наук)

Звук понятный и знакомый,

Не пустой для сердца звук! [55, т. 3, с. 376].

Это как бы теза и антитеза, не отменяющие друг друга: напоминание о смерти, невечности пребывания человека на земле и утверждение бессмертия гения, беспредельно расширившего русский культурный космос.

Эпиграфы проясняют смысл названия произведения. "Дом" для пи­сателя — Родина, Россия, Петербург, а в более узком значении — русская литература, духовная обитель русского интеллигента. Пуш­кинское имя, вынесенное в заглавие, фиксирует сложившееся в Рос­сии отношение к Пушкину как к главному культурному герою-демиургу русской нации, обожествленному, но не разгаданному по­томками. В этом своем качестве вечно юного и живого "праотца" ев­ропеизированной русской культуры Пушкин у Битова — эталон, мера всех вещей, чудесный подарок, который получает от рождения рус­ский человек. Но у каждого свой Пушкин, как свой он у Лермонтова, Гоголя, Тютчева, Фета, Тургенева, Достоевского, Мережковского, Вяч. Иванова, Блока, Розанова, Цветаевой, Мандельштама, Ахматовой, Ходасевича, Булгакова, Набокова, Г. Иванова...

Если судить по позднейшим статьям Битова, связанным с "Пуш­кинским домом" как сообщающиеся сосуды ("Битва", 1971—1983; "Предположение жить (Воспоминание о Пушкине)", 1980—1984), в его восприятии Пушкина есть оттенок, накладываемый полудиссидентским положением писателя, которое в некоторых отношениях родственно положению зрелого Пушкина (зависимость от цензуры, невозмож­ность опубликовать едва ли не лучшие вещи, непонимание, травля). Читая Пушкина глазами инакомыслящего также и между строк, Битов реконструирует надтекст ряда известных пушкинских произведений, побуждая взглянуть на них по-новому и лучше понять поэта. Способ­ность постичь "внутренний климат" пушкинских текстов, воссоздать "человеческое состояние автора" в момент их написания — вот, видимо, то главное, что добавил от себя к пушкинскому портрету Битов. И может быть, более всего другого в период создания романа интере­совал Битова Пушкин как поэт, сохранивший духовную свободу в усло­виях несвободы. В одной из бесед автор "Пушкинского дома" сказал:

"Для меня, как и для многих, какой-то вершиной свободы остается Пушкин. Не потому, что он звал на баррикады, а как раз наоборот. <...> Это другие параметры понимания жизни" [52, с. 67].

Вживаясь в Пушкина, Битов стремится постичь пушкинскую "фор­мулу" тайной свободы* как необходимого условия творчества. В ее ос­мыслении он идет по пути, проложенному представителями русской религиозной философии (Владимир Соловьев, Дмитрий Мережков­ский, Василий Розанов и др.), "пушкиниана" которых в годы советской власти находилась под запретом (см.: [228]), а также поэтами "сереб­ряного века" (и прежде всего — Александром Блоком).

В работе "Значение поэзии в стихотворениях Пушкина" Вла­димир Соловьев писал: "Основной отличительный признак этой по­эзии — ее свобода от всякой предвзятой тенденции и от всякой пре­тензии. <...> По мысли и внутреннему чувству Пушкина все значение поэзии — в безусловно-независимом от внешних целей и намерений, самозаконном вдохновении, создающем то прекрасное, что по са­мому существу своему и есть нравственно доброе" [400, с. 398].

Дмитрий Мережковский в книге "Вечные спутники: Пушкин" указы­вал: "Его не сравнивают ни со Львом Толстым, ни с Достоевским: ведь те — пророки, учителя или хотят быть учителями, а Пушкин только поэт, только художник" [287, с. 5]. Пушкин, убежден Мережковский, "менее всего был рожден политическим борцом и проповедником. Он дорожил свободою, как внутреннею стихиею, необходимой для раз­вития гения" [287, с. 10]. Потребность в этой высшей свободе приво­дит Пушкина к столкновению с русским варварством, что, по Мереж­ковскому, было главной причиной преждевременной гибели поэта.

Чтобы сохранить свою свободу, Пушкин, согласно Мережковско­му, мало-помалу отдалялся от читателей, в конце концов внутренне уединившись совершенно.

Особенно пристальное внимание Битова вызывает Блок, в сход­ных исторических обстоятельствах обратившийся к Пушкину за под­держкой и опорой в противостоянии культурному варварству. Блоковский эпиграф и отсылает к прославленным строкам поэта

Пушкин! Тайную свободу

Пели мы вослед тебе!

Дай нам руку в непогоду,

Помоги в немой борьбе! [55, т. 3, с. 376],

процитированным в конце романа в главе "Сфинкс".

* Выделение Пушкиным слов "тайная свобода" курсивом содержит указание на цитирование, зашифрованное использование некоего дискурса. Есть основания пред­полагать, что Пушкин отсылает к Лицейскому Словарю, составленному в 1815—1817 гг. чле­нами созданного в Лицее "тайного общества", в которое он входил. Составление Словаря, включавшего статью "Свобода", имело характер конспиративной игры. В переписке члены "святого братства" указывали: "Наш Словарь". И их "республика", и свобода были тайными. Позднее на лицейский дискурс наложился декабристский.

Специальной оговоркой "Блока не понимают!"* Битов предостерегает от упрощенной (сугубо политической, антибольшевистской) трактовки блоковской цитаты, побуждает искать за общепонятным иной, скрытый смысл. Приблизиться к его постижению позволяет "пушкинская" речь Бло­ка "О назначении поэта", дата написания которой помечена тем же чис­лом, что и дата написания стихотворения: 11 февраля 1921 г.

В своей речи Блок называет Пушкина сыном и творцом гармонии. Гармония же (согласие мировых сил, порядок мировой жизни) проти­востоит хаосу (первобытному стихийному безначалию), из которого порождается. Внося гармонию в мир, испытывая ею сердца, поэт ока­зывается деятельной силой мировой жизни, устроителем духовного космоса — культуры. Это назначение поэта требует самоотверженно­го служения искусству (священной жертвы Аполлону), а не внешнему миру (от которого бежит призванный Аполлоном).

Пушкинская тайная свобода, согласно Блоку, — "вовсе не личная только свобода, а гораздо большая" [55, т. 6, с. 166]. Она предпола­гает полное отстранение (освобождение) в акте творчества от внеш­него мира и самого себя — "ничтожного", погружение в бездонные глубины духа (недоступные для государства и общества, созданных цивилизаций), где катятся звуковые волны, которые поэт призван вы­зволить из родной безначальной стихии, привести в гармонию. Так в духе своей "музыкальной философии" интерпретирует Блок сти­хотворения Пушкина "Поэт и толпа", "Поэт", "Из Пиндемонти", "К Н. Я. Плюсковой", "Пора, мой друг, пора", цитируемые в его "пушкинской речи".

Перекликаясь с Владимиром Соловьевым**, на статью которого в своей речи Блок ссылается, обосновывая причины смерти Пушкина, он вместе с тем скрыто полемизирует с утверждением Соловьева: «Поэт не волен в своем творчестве. Это — первая эстетическая ак­сиома. Так называемая "свобода творчества" не имеет ничего обще­го с так называемой "свободой воли"» [400, с. 405]. Вслед за Пушки­ным Блок настаивает: "Покой и воля. Они необходимы поэту для освобождения гармонии" [55, т. 6, с. 167]. Если у Соловьева поэт в процессе творчества пассивен (исполняет волю Аполлона), то у Блока — пассивно-активен, ибо не только внимает веленью Божьему, но и проявляет волю к осуществлению этого веления.

* Битов А. Пушкинский дом: Роман. — М.: Известия, 1990. С. 359. Далее ссылки на это издание даются в тексте.

** См. суждение Владимира Соловьева, которое как бы развивает Блок: "... свобода тут принадлежит прежде всего тем поэтическим образам, мыслям и зву­кам, которые сами, свободно приходят в душу, готовую их встретить и принять. И сама поэтическая душа свободна в том смысле, что в минуту вдохновения она не связана ничем чуждым и противным вдохновению, ничему низшему не послушна, а повинуется лишь тому, что в нее входит или приходит к ней из той надсознательной области, которую сама душа тут же признает иною, высшею и вместе с тем своею, родною" [400, с. 405].

Битов чутко ощущает свободно-волевое начало творчества как Пушкина, так и Блока ("Битва", 1971 — 1983), учится у них тайной сво­боде как естественному способу существования художника слова, лишившись которой он перестает быть художником. Тайная свобода, по Битову, — синоним художественности*, единство жизни и текста — судьба. К такому единству он и пришел в "Пушкинском доме".

Рискнем высказать предположение, что сама структура романа во многом предопределена поэтической (в своей основе) природой творческой личности Битова. Он тяготеет к тому типу художников сло­ва, которые, испытывая прилив вдохновения, пишут «враз, одним ду­хом, за один "присест"» [53, с. 84]. Но, по наблюдениям писателя, при самом могучем подъеме, если работать без остановки и пере­дышки сидя за столом до рассвета, можно написать максимум три­дцать страниц (в дальнейшем оттачиваемых, может быть, год). Это объем рассказа, статьи, главы, "жанр — из одной точки состояния духа..." [53, с. 84]. В лучшем случае, полностью выключившись из ре­альной жизни, состояние, принципиально адекватное состоянию пер­вого дня, можно "растянуть" на неделю. Даже если перед внутренним взором писателя маячит образ непрерывного целого, возвращается он к работе над книгой в чем-то иным и в ином состоянии. Роман, по Битову, — "жанр, в котором неизбежно меняется сам автор, жанр, отражающий, чем дальше, тем больше, изменение не столько героев, сколько самого автора. <...> В романе неизбежны отношения автора с героем и набегающим текстом" [53, с. 84].

"Пушкинский дом" обладает внутренним единством, целостностью, пропорциональностью, но едва ли не каждая из составляющих его частей — это и самостоятельное, завершенное произведение (рас­сказ, эссе, статья...).

Как и "Улетающий Монахов", "Пушкинский дом" в каком-то смыс­ле — тоже роман-пунктир, выросший из вспышек авторского озаре­ния. Иллюзия спонтанного создания текста как бы прямо на глазах читателя сознательно поддерживается на протяжении всего произве­дения. Но в отличие от "Улетающего Монахова" в "Пушкинском до­ме" Битов прибегает к различным языкам культуры как равноправным, по-своему реализует принцип "вмещения", столь ценимый им у Пуш­кина ("Он не противоречив — он одновременен. Пока одни выбира­ют, он — вмещает" [53, с. 257]).

Писатель использует различные жанры и жанровые образования: элементы семейно-бытовой хроники, психологического и философско­го романов, сентиментальной новеллы, мемуарной и эпистолярной литературы, научной статьи, эссе, литературоведческого исследова-

* "Мастерство — частно, оно вроде "умения жить". Художественность же — это не профессиональный признак, это не способ, а та "тайная свобода", о которой говорили Пушкин и Блок:

Терпенье смелое во мне рождалось вновь" [53, с. 82].

ния, комментарии, благодаря чему возникает широкий социально-бытовой и культурный фон, на котором представлен главный герой. Плюрализм резко дифференцированных друг от друга, замкнутых в собственных локусах культурных языков — одна из самых примеча­тельных особенностей "Пушкинского дома". Автор прибегает к своего рода сверхъязыку, многоуровневой организации текста. Помимо трех разделов текста, маркированного как авторский, роман включает в себя три приложения: "Две прозы", "Профессия героя", "Ахиллес и черепаха", следующие — соответственно — за каждым из разделов, и постприложение "Сфинкс", помещенное после слова "Конец", а также лирические отступления, комментарии, "Обрезки (Приложение к ком­ментарию)", включающие в себя стихотворный конспект романа "Пушкинский дом" под названием "Двенадцать". При несомненной симметричности и даже кольцеобразности построения "Пушкинского дома", в котором начала и концы зеркально отражаются друг в друге*, композиция произведения обладает большой степенью свободы. Если опустить "вставные" части или хотя бы одну из них, роман не утратит присущей ему законченности, но, безусловно, станет более одноли­нейным. Отказываясь от "сплошного", непрерывного, нерасчлененно­го повествования, обладающего необратимой хронологической по­следовательностью, Битов и "основные" разделы строит из семи (каждый) относительно законченных и самостоятельных главок, многие из которых при желании можно было бы поменять местами, не раз­рушив произведения.

Художественное пространство и время битовского романа ра­зомкнуты, дискретны, неоднородны, альтернативны. Писатель утвер­ждает:

"Мы бредем в настоящем времени, где каждый следующий шаг является исчезновением предыдущего и каждый, в этом смысле, явля­ется финалом всего пути. Поэтому настоящее время романа есть цепь финалов, линия, по которой отрывается прошлое от несуществующе­го будущего, трассирующая дискретность реальности, которой мы изрешечены насквозь. Любая точка настоящего является концом прошлого, но и концом настоящего, потому что жить дальше нет ни­какой возможности, а мы живем. Собственно "любой" точки у на­стоящего и быть не может, настоящее — само есть точка, точка в математическом смысле, которую можно уподобить лишь остренькому уколу, и то нельзя.

И вот на острие этого укола и помещается та нравственная про­блема, и если не проблема, то особый случай, касающийся взаимо­отношений автора и героя" (с. 347).

* Начинается произведение с пролога, озаглавленного "Что делать?", и заканчи­вается комментарием, последние слова которого "ч т о д е л а т ь"; текст пролога, описывающий послепраздничное петербургское утро 196... года и тело, распростер­тое на полу музея Пушкинского дома, полностью повторяется в первом эпилоге.

Чтобы удержать замкнутые в собственных культурных локусах час­ти романа во взаимном притяжении, автор использует жесткий струк­турный каркас, на котором крепится выстраиваемое им здание "Пушкинского дома". Ему нужна организующая "кристаллическая ре­шетка", какую Битов обнаруживает, например, в поэзии: "Мы гово­рим: "Непостижимо прекрасно". И еще мы говорим: "Невероятная свобода". Какая же тут свобода, когда она отовсюду стеснена: обры­вистым дыханием строки, усыпляющим топтанием ритма, побрякива­нием обязательных рифм на веточках строк... это не вольное древо речи — новогодняя елка. Напрашивается полезная мысль, что для проявления высшей свободы, которая есть поэзия, необходима изна­чальная клетка, золоченая тюрьма, незыблемый канон, откуда с тем большим свистом, чем все это теснее, вырывается вольное слово или истинный смысл" [53, с. 49].

Канон пропорциональности, которому следует Битов, "внушен" ему Петербургом / Ленинградом, в котором он родился и вырос и образ которого навсегда впечатлен в его душу. Зато многие другие каноны художник отвергает, и прежде всего все более омертвевавший канон социально-психологического романа. При этом Битов как бы демонстрирует, что в состоянии написать роман такого типа (и на высоком уровне), но не хочет создавать еще одну вариацию того, что уже было в литературе. Например, вполне правдоподобно, каза­лось бы, описав вид мертвого героя, писатель вдруг заявляет: "Не могу сказать, почему эта смерть вызывает во мне смех... Что делать? Куда заявить?.." (с. 7). Как можно понять, это смех над самим собой, описавшим тысяча первую литературную смерть, так что у самого впечатление, будто он уже о ней читал. И в других случаях автор сам же ловит себя на слове (обороте)-штампе, на который читатель ско­рее всего (если бы ему не показали) не обратил внимания, и как бы чертыхается ("отплевывается"): "... понял, что у Левы это настоящее, протянул руку, мудрое слово (его-то одно и мог сказать "дядя Дик­кенс"), скупую мужскую... тьфу)" (с. 40)*. Еще более разителен пример с новеллой "Метелица", приписываемой одному из персонажей. Она написана хорошим литературным слогом и воссоздает как бы реаль­ный жизненный факт. Но условный автор**, сам того не сознавая, переписал уже написанное — пушкинскую "Метель". Воспроизводя отрывок, маркируемый как извлечение из религиозно-философского сочинения 1913 г., Битов замечает: "То ли мы это уже писали, то ли кто-то уже читал..." (с. 126), — т. е. раньше, чем запрещенный ориги­нал, узнали (по более поздним источникам) его стилевой код.

Ненамеренная вторичность как результат использования чужих литературных кодов, ощущение невозможности неповторимого лично-

* Оборван трафаретный оборот "скупая мужская слеза".

** Битов, по его признанию, прибегает к стилизации "по памяти" новелл непро­фессионального автора И. А. Стина, услышанных в магнитофонной записи.

го стиля в эпоху "текстуализации" сознания, "фрагментации" субъекта и получит в постмодернистской литературе обозначение "deju vu", ("дежа вю"), или "уже было". Вырваться из-под власти "дежа вю"* (посредством авторской маски, пастиша, шизоанализа и других средств) каждый по-своему будут стремиться писатели-постмодернисты.

От кошмара "уже было", свидетельствующего о том, что код реа­лизма "износился", и бежит Битов, создавая "Пушкинский дом". Он, по собственным словам, "попёр на стену и беспрепятственно прошел насквозь" (с. 346).

Писатель не пытается сохранить в глазах читателя иллюзию: это жизнь, а, напротив, постоянно подчеркивает: это художественное произведение, подчиняющееся своим собственным законам, это текст.

Во-первых, на "текстовой" характер произведения указывает включение в него на равных с остальным авторским текстом много­численных цитации русской классики, русской литературы XIX—XX вв. вообще. В том или ином виде цитируются Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Тургенев, Л. Толстой, Достоевский, Тютчев, Фет, Чернышевский, А. Островский, Чехов, Блок, Сологуб, Бунин, Хлебников, Маяковский, Ходасевич, Ильф и Петров, Набоков, Д. Андреев, Кушнер, Ю. Алешковский, Горбовский. Сюда же следует добавить заимствования из зарубежной литературы (Дюма, Диккенс, Марк Твен, Ремарк). В каче­стве культурных знаков используются имена Писарева, Горького, Фа­деева, Шолохова, Есенина, Пастернака, Джойса, Тынянова, Бахтина, О. Волкова, Домбровского, Ермилова, Кожинова. Наряду с литера­турными в тексте встречаются цитации, представляющие неофициаль­ный советский фольклор, а также массовую советскую культуру. Час­то цитации остраняются путем иронизирования, пародирования.

Во-вторых, нарративный срез романа весь прослоен многочис­ленными "вставками", имеющими собственные заглавия, маркирован­ными именно как тексты. Их функция "собственно текстов" (религиозно-философских, литературоведческих, культурологических) как бы усиливает иллюзию подлинности, невыдуманности всего остального. На самом деле, дает понять Битов, это просто разные дискурсы. Раз­личными средствами писатель выявляет риторическую природу нарра­тивного дискурса. Приостанавливая повествование, начинает расска­зывать о том, как он пишет роман, теоретизирует, полемизирует, рефлексирует по поводу собственного произведения. Чем дальше от начала, тем более решительно умаляет Битов роль автора-нарратора, которого теснят вымышленные авторы, пока, наконец, сам не

* Deja vu (франц.) — уже виденное. В буквальном значении — "признак заболе­вания человека, характеризующийся симптомом ощущения, что все виденное в на­стоящее время (лица, события, обстановка) уже наблюдалось когда-то в прошлом" [404, с. 84].

входит в текст в качестве автора-персонажа. Текст, таким образом, покрывает собой все. Его природа интертекстуальна.

События и характеры современной эпохи на всем протяжении романа соотносятся с известными сюжетами и героями русской клас­сики, что подчеркнуто названиями разделов, частей, глав и эпигра­фами к ним. В названии первого раздела — "Отцы и дети (Ленинград­ский роман)" перекодировано название тургеневского романа; в на­звании второго — "Герой нашего времени (Версия и варианты первой части)" — романа Лермонтова; название третьего раздела — "Бедный всадник (Поэма о мелком хулиганстве)" — каламбур, представляющий собой контаминацию из названий произведений Пушкина и Достоев­ского: "Медный всадник" и "Бедные люди" (по принципу хиазма пере­кликающийся с названием эпилога "Утро разоблачения, или Медные люди"), "ПРОЛОГ, или Глава, написанная позже остальных" имеет название "Что делать?" и цитатно воспроизводит названия двух ро­манов Чернышеского. Главы внутри разделов отсылают нас то к "Пророку" Пушкина и Лермонтова и "Безумию" Тютчева, то к "Фа­талисту" и "Маскараду" Лермонтова, то к "Бесам" Пушкина и Досто­евского и "Мелкому бесу" Сологуба, то к "Выстрелу" и "Медному всаднику" Пушкина, то к "Бедным людям" Достоевского, то к "Дуэли" Пушкина и Чехова, то к "Снежной маске" и "Двенадцати" Блока, то к "Трем мушкетерам" Дюма. Приводимые автором названия представ­ляют собой культурные коды, сигнализирующие о стоящих за ними текстах, их героях и проблемах, художественных особенностях и т. д. Их наличие в произведении соответствует принципу эстетической эконо­мии, в то же время широко раздвигая культурное пространство ро­мана, активизируя мысль читателя.

Ключом к более глубокому пониманию соответствующих разде­лов, частей и глав являются предваряющие их эпиграфы, представ­ляющие собой цитаты из вышеназванных произведений. Они "подталкивают" к диалогу с классикой, проецированию эпизодов ро­мана о современности на типологически родственные эпизоды тек­стов писателей XIX — начала XX в., которые играют роль эталона.

Автор, прибегая к обнажению приема, заявлял: "Мы склонны в этой повести, под сводами Пушкинского дома, следовать освященным, музейным традициям, не опасаясь перекличек и повторений, — на­оборот, всячески приветствуя их, как бы даже радуясь нашей внут­ренней несамостоятельности. Ибо и она, так сказать, "в ключе" и может быть истолкована в смысле тех явлений, что и послужили для нас здесь темой и материалом, — а именно: явлений, окончательно не существующих в реальности Так что необходимость воспользо­ваться даже тарой, созданной до нас и не нами, тоже, как бы ужалив самое себя, служит нашей цели" (с. 7). Отсюда — ироническая харак­теристика жанра "Пушкинского дома" как романа-музея. А один из ранних вариантов обозначения жанра произведения - роман-по-

пурри (на классические темы), или филологический роман. При этом отчетливо выявляется тенденция к снижению современного героя, применительно к которому цитатные названия и эпиграфы чаще всего воспринимаются как пародийные. Можно сказать, что их использова­ние подчинено приему игры, являясь одним из выразительных средств характеристики персонажей.

Тенденция к снижению характерных для русской классической ли­тературы мотивов, героев и сюжетных положений подается как одна из неотъемлемых особенностей ее развития, начиная с послепушкинской эпохи и до наших дней. Наиболее отчетливо выявляет себя дан­ная закономерность в игре с такими культурными знаками, как "пророк", "герой нашего времени", "маскарад", "дуэль", "бесы". Пока­зательно, что для объяснения современной эпохи, феномена "совет­ского человека" Битову потребовалась едва ли не вся "периодическая система" русской классики, — настолько сложны исследуемые им яв­ления, настолько искажены представления о них, сложившиеся под воздействием тенденциозно ориентированной пропаганды (в том чис­ле беллетристической). Рассматривая и оценивая их под углом зрения, присущим русской классической литературе и с помощью созданных ею образцов, Битов обретает более объективный взгляд на вещи, предельно ответственное отношение к слову, которое должно выдер­жать "соседство" с эстетическими ценностями, уже прошедшими про­верку временем. Известная "вторичность" автора не пугает, во-первых, потому, что постмодернистская "вторичность" — не "простое повторение" (с. 403), а творческое переосмысление созданного ра­нее, во-вторых, потому, что и "гении, как правило, не изобретали но­вых форм, а синтезировали накопленное до них" (с. 403).

Не избежал Битов и воздействия зарубежной и эмигрантской ли­тературы. Ее влияние проявилось в использовании способов психоло­гической характеристики персонажей, разработанных модернизмом. Сам писатель признается, что испытал влияние Марселя Пруста, его "Любви к Свану", когда начал роман, когда писал "Фаину" и "Аль­бину" (с. 403). Но это влияние скрещивается с усвоением творческих открытий Достоевского. Воздействие "Дара" и "Приглашения на казнь" Набокова, которые Битов прочитал, когда "Пушкинский дом" на три чет­верти был уже написан, сказалось в "отделке финала" (с. 406), разви­вающего традиции игровой литературы, целиком построенного на обна­жении приема, представляющего собой "выход из романа" в сферу психологии творчества. Таким образом, учителя Битова — не только реа­листы, но и модернисты, и, впитывая их опыт, он предпринимает попытку направить русскую прозу в новое русло. Писатель как бы и сам еще не знает, что получится, по ходу создания произведения размышляет о зако­нах, методах и приемах литературного творчества.

В многочисленных лирических отступлениях, выделенных курсивом и цитатно (по отношению к книге Нины Берберовой) озаглавленных

"Курсив мой", автор как бы перевоплощается в литературоведа, вы­сказывающего суждения, делающего обобщения на основе собствен­ного опыта. Он теоретизирует, опровергает, утверждает. В сущности, битовские лирические отступления — маленькие литературоведческие эссе, посвященные неизученным, спорным вопросам художественного творчества. В скрытой форме писатель полемизирует с представле­ниями теоретиков социалистического реализма о художественной условности, отрицает обязательность изображения жизни в формах самой жизни, "отделяет" литературу от жизни, акцентирует ее эстети­ческую природу, утверждает: "...мы хотим еще раз подчеркнуть, что для нас литературная реальность может быть воспринята реально­стью лишь с точки зрения участника этой реальности. И что, в этом смысле, то, что принято полагать за оптимальный реализм, а именно: всё — "как было", как бы без автора, — является в высшей степени условностью, причем не откровенной, не вызывающей доверия, фор­мально формалистической. И тогда мы сочтем за реализм само стремление к реальности, а не одну лишь привычность литературных форм и даже норм" (с. 59). Битов отстаивает право писателя исполь­зовать материал не только самой жизни, но и предшествующей куль­туры, иронизируя: "Лермонтов оправдывался перед публикой в том, что присвоил Печорину звание Героя Нашего Времени, а мы — про­ходит какой-то век! — извиняемся уже за одно то перед ним самим, перед товарищем Лермонтовым, что позволяем себе смелость проци­тировать его..." (с. 132). Автор "Пушкинского дома" раскрывает "цитатную" природу культуры как форму преемственного наследова­ния духовных ценностей, накопленных предшественниками, подшучи­вает над усваивающими вершки потомками и над самим собой:

"...Даже трудно оценить общий вес подобного цитирования в нашем образовании... Иногда кажется, что именно благодаря ему начитанные люди знают имена "Христа, Магомета, Наполеона" (М. Горький), или Го­мера, Аристофана, Платона, или Рабле, Данте, Шекспира, или Руссо, Стерна, Паскаля... и ряд их "крылатых" выражений.

И название этого романа — краденое. Это же учреждение, а не название для романа! С табличками отделов: "Медный всадник", "Герой нашего времени", "Отцы и дети", "Что делать?" и т. д. по школьной программе... Экскурсия в роман-музей...

Таблички нас ведут, эпиграфы напоминают..." (с. 133—134).

Точно так же вправе считает себя писатель интегрировать в лите­ратуру не собственно литературные жанры — такие, как литературо­ведческая статья, хотя бы и достаточно вольного содержания (такова "историческая новелла" Левы Одоевцева "Три пророка"), научная монография культурологического характера (представленная отрыв­ком из главы "Бог есть" якобы утраченных записок выдающегося рус­ского филолога Модеста Платоновича Одоевцева), эссе (в наиболее законченном виде представленное приложением к третьей части

Ахиллес и черепаха"). Все это — объекты рефлексии "по поводу" культуры. Введение их в "Пушкинский дом" способствует наращиванию культурного пространства, раздвигает рамки романа, оказывает воздействие на его жанровую трансформацию. Использованы в про­изведении и некоторые методы литературоведческого исследования и даже принципы оформления материала (появление приложений и комментариев, сноски на с. 357, отсылка к примечаниям в журнале "Вопросы литературы" № 7 за 1976 г.).

Сближение литературы и литературоведения — весьма характер­ная черта постмодернизма, и у Битова она реализует себя с большой степенью продуктивности. Позднее писатель вспоминал: "Нас... при­зывали писать "как классики", следовать священной традиции. Только ведь не рассказы и повести писали наши классики — нечто совер­шенно другое. Оттого и половина ими написанного была вовсе не "художественной": исповеди, дневники, письма. Они были заняты ка­кой-то другой работой, о которой наш советский молодой автор уже и представления не имел" [51, с. 565]. Если мы правильно понимаем Битова, он как бы предлагает раздвинуть сложившиеся к середине XX в. представления о том, что есть литература (как явление художествен­ной письменности), на новой, плюралистической, основе стремится восстановить первичную нерасчлененность разных видов культурного творчества. Пушкинский литературный энциклопедизм был для русско­го постмодерниста одним из важнейших ориентиров движения в этом направлении.

Доминирующим является в произведении культуристорический подход, предопределяющий надклассовую позицию, мышление в масштабах целых культурных эпох.

Если согласиться с точкой зрения, что в своей исторической судь­бе человечество идет от варварства к культуре и от культуры к циви­лизации, причем эти состояния воспроизводятся при каждом крупном историческом переломе и могут сосуществовать с преобладанием чего-то одного в ту или иную эпоху, то можно сказать, что XIX и XX века в истории России соотносятся в "Пушкинском доме" с эпохой культуры (XIX в.) и эпохой цивилизации (XX в.), утверждающейся через наступле­ние на культуру и возрождение варварства.

"Культура, — писал Николай Бердяев, — не есть осуществление новой жизни, нового бытия, она есть — осуществление новых ценно­стей. <...> Новая жизнь, высшее бытие дается лишь в подобиях, об­разах, символах. <...> Цивилизация есть переход от культуры, от со­зерцания, от творчества ценностей к самой "жизни", искание "жизни", отдание себя ее стремительному потоку, организация "жизни"... <...> В эпоху цивилизации культура продолжает жить в качествах, а не ко­личествах, она уходит в глубину" [47, с. 164, 167, 172]. Согласно Бердяеву, воля к культуре всегда захлестывалась в России волей к

"жизни", имевшей две направленности: религиозную и социальную. Битову, однако, по-видимому, важнее проакцентировать момент выс­шего подъема и высшего цветения русской культуры, нежели другие сопровождавшие ее развитие тенденции. Классика в "Пушкинском доме" и олицетворяет самое культуру как просветляющую духовную силу, манифестирующую "событие" истины. Классика у Битова — знак приобщения к вечному, озаряющему все мгновения-переживания жиз­ни, наделяющему их смыслом. Из романа видно, что классика унас­ледована пореволюционной эпохой, утратившей, однако, ключ к ее пониманию, а потому превратилась в Сфинкса, в зашифрованный текст ("Сфинкс"). Адекватное восприятие ее кодирующей системы оказывается невозможным в связи с обрывом питавшей культуру ду­ховной традиции. Наполняющая литературу тайнопись, священная символика делаются недоступными. Лишаясь своего живого значения, классика получает либо музейную, либо утилитарную ценность, при­спосабливается к прагматике дня. "На этих путях умирает душа куль­туры, гаснет смысл ее" [47, с. 170], люди утрачивают духовную почву "под ногами", а вместе с ней подлинные ориентиры бытия: зло может осознаваться ими как добро, часть истины приниматься за целое, что оборачивается катастрофой*. И все-таки подспудное воздействие культуры дает себя знать, так как культурные элементы предшествую­щих эпох в том или ином виде присутствуют в современной.

Битов вскрывает метаморфозу, которую претерпевает культура, рассматривая феномен аристократии. Несмотря на полушутливый и далеко не комплиментарный характер его рассуждений, из "Пушкинского дома" с неопровержимостью явствует, что, и утратив свою господствующую социальную роль и во многом деградировав, аристократия (та ее часть, которая не была истреблена при совет­ской власти) сохранила к себе отношение как к явлению более высо­кой человеческой породы. Битов пишет: "Как ни странно, именно в наше время существует тенденция некоторой идеализации и оправ­дания аристократии...**" (с. 95). Как бы отвечая на вопрос, почему такое отношение к аристократии оказалось возможным, Бердяев в работе "Христианство и классовая борьба", не скрывая двойственной природы аристократии (как и любого класса), обращает внимание на те выработанные ею культурные ценности, которые приобрели обще­человеческое значение: благородство, мужество, чувство чести, уме­ние владеть собой, свободу от ressentiment, способность к бескоры­стному наслаждению красотой, утонченность. "У аристократа все наследственно, по наследству передано от предков, и физические и

* Конкретизировать представление об этом может глава "Борьба с духовностью" из книги Даниила Андреева "Роза Мира".

** Сноска автора: "Здесь и дальше мы рассуждаем именно об аристократии, а не об интеллигенции. К тому же мы рассуждаем лишь о той, пусть даже малой и не слишком крупной ее части, в отношении которой наше последующее рассуждение будет полностью точным" (с. 95).

душевные свойства, и богатства. Все выработано длительным процес­сом, все отстоялось, как старое вино. И тем более подлинный ари­стократизм, чем более длинный ряд столетий передал аристократу его качества. Аристократия первая получила возможность досуга, без которого не может быть выработан более высокий тип культуры, утонченность манер, которым потом будут подражать другие классы", — указывает этот философ [48, с. 87]. Подражая аристократии, менее совершенные человеческие типы могут вместе с тем испытывать к ней ненависть, питаемую завистью к тому, чем сами не обладают, и пре­следовать аристократию как своего врага. Но тем не менее "элемент аристократический входит во всякий новый строй общества, уже не аристократический, и сохраняет психологическую и эстетическую цен­ность, утеряв социальное значение" [48, с. 87].

Презрение аристократии к другим слоям общества, замкнутость на себе и у Бердяева, и у Битова — причина ее хорошей приспособ­ляемости к новым временам, к которым она относится примерно так же, как к дурной погоде, не изменяя себе ни в чем. Однако отсутст­вие в ее жизни какого-либо более высокого смысла, чем сохранение своей аристократической природы, недостаточная раскрытость жиз­ненным процессам и у Бердяева, и у Битова — условие ее упадка и вырождения.

Как особое явление культуры рассматривают и философ, и писа­тель духовную и умственную аристократию, живущую "интересами мысли и творчества, ценностями духовными" [48, с. 89].

Духовный аристократизм — качество не наследственное, не родовое, а личное. Оно связано с личной одаренностью, с лич­ным творчеством, а потому и даровое, и трудовое одновременно. Если родовую аристократию выделяет среди других культура по­ведения, то духовную — способность к творчеству высших форм культуры.

В каждом веке духовная аристократия составляет ничтожную часть, но это тот "вечный элемент человеческого общества, без которого оно не может достойно существовать. Это есть вечное иерархическое начало, возвышающееся над борьбой классов" [48, с. 91]. И несмотря на то, что все классы требуют от духовной аристократии служения своим интересам, в противном случае преследуя ее, она стремится исполнить свое предназначение. "Духовная аристократия имеет пророческое, в широком смысле слова, призвание служить лучшему будущему, пробуждать дух но­вой жизни, творить новые ценности" [48, с. 90—91] и тем самым способствовать духовной аристократизации общества. Отрицаю­щий важность осуществления данных задач социум неизбежно создает варварскую цивилизацию.

Бердяев не отождествляет понятия "духовный аристократ" и "интел­лигент", хотя во многих Отношениях они близки.

Согласно Сигурду Шмидту, слово "интеллигенция"* вошло в рус­ский язык в 20—30-е гг. XIX в. и было уже в словаре лиц пушкинского круга. Оно встречается, например, в дневниковой записи В. А. Жу­ковского от 2 февраля 1836 г., в "Опыте философского словаря" профессора А. И. Галича, где объясняется как "разумный дух" ("высшее сознание"). В Россию слово "интеллигенция", придуманное О. де Бальзаком, пришло из Франции; во французском же языке то­гда не привилось и было заимствовано в дальнейшем из русского для обозначения "класса интеллектуалов". В России понятие "интелли­генция" изначально ассоциировалось не только с принадлежностью к высшему свету и с европейской образованностью, но и с нравствен­ным образом мыслей и поведением. Оно получает распространение в российском обществе в 60-е гг. XIX в. благодаря П. Д. Боборыкину, ха­рактеризовавшему интеллигенцию как самый образованный, культур­ный и передовой слой общества [см.: 469].

Если духовный аристократ — непременно творец духовных ценно­стей, то интеллигент чаще их хранитель, комментатор, "пропаган­дист", связной различных культурных эпох. В отличие же от интеллектуа­ла интеллигент — человек, обладающий высоким уровнем не только умственного, культурного развития, но и нравственности.

У Битова, тонко чувствующего все эти оттенки значений, идет иг­ра с понятиями "аристократ", "духовный аристократ", "интеллигент", "интеллектуал".

Чтобы сделать закономерности культуристорического процесса более зримыми, писатель сливает в одном лице аристократа по про­исхождению, аристократа духа, интеллигента, прослеживает судьбу этого человеческого типа в условиях советской действительности (образ Модеста Платоновича Одоевцева).

Хотя, как пишет Бердяев, духовных, умственных аристократов не любят в массе своей ни аристократы родовые, ни буржуазия, ни про­летариат, — степень нелюбви нарастает по восходящей пропорцио­нально существующей между ними дистанции в социальном положе­нии, степени образованности и одухотворенности. В революционную эпоху ненависть к элите оправдывается доктриной большевистско-пролетарского ницшеанства, выливается в геноцид, направленный против носителей культуры (аристократии, духовенства, интеллигенции и др.). Культурный слой общества оказывается предельно истощенным, что имело следствием угасание культурной памяти, варвариза­цию нравов, духовное оскудение нации.

В условиях геноцида духовный аристократизм** приводил "к чис­той гибели, а мутация интеллигента сохраняла жизнь..." [52, с. 65]. По этой причине, утверждает писатель, интеллигенция прежнего типа в

* У Николая Кузанского в качестве единого "мир определяется "интеллигенцией" (собирающим смыслом)" [478, с. 264].

** Или "полная интеллигентность", по Битову.

России исчезла. Исчезла как социальный слой, напоминая о себе редкими уникумами. На смену ей приходят интеллектуалы с "резиновой" моралью, дезориентированные люди, приученные вос­принимать действительность сквозь призму внедренных в сознание социальных мифов и не видящие очевидного, не представляющие жизни без фальши, лицемерия, душевного раздвоения.

Битов вводит в русскую прозу новый литературный тип — героя нашего времени, живущего с самоощущением интеллигента, на са­мом деле им не являясь, сохранившего лишь рудименты интеллигент­ности, да и то за счет пренебрежения реальностью, а вступая в кон­такт с жизнью, неизменно оказывающегося марионеткой обстоятельств, никогда, в сущности, не бывающего самим собой. В этом смысле Ле­ва Одоевцев не существует самостоятельно, он проявляется как ре­акция на те или иные воздействия действительности, являясь аморф­ным сгустком сформировавшей его эпохи. Поэтому едва ли не две трети романа занимает предыстория героя*. Собственно сюжет, который должен бы, по мысли автора, &quo


Дата добавления: 2015-11-16; просмотров: 206 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
Чистое искусство как форма диссидентства: "Прогулки с Пушкиным" Абрама Терца| Карта постмодернистского маршрута: "Москва — Петушки" Венедикта Ерофеева 1 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.045 сек.)