Читайте также: |
|
Несчастная Анна Эмери Шриксдейл: хотя ей всего немногим больше семидесяти пяти, кости ее сделались такими тонкими и хрупкими, что как-то, когда она, поддерживаемая Роландом, прогуливалась, бедренная кость левой ноги буквально переломилась надвое; и настолько острая боль пронзила ее, так страшно было ей думать, что вновь она окажется прикованной к постели, что бедняжка так и не оправилась, она часами лежала в забытьи, безудержно рыдала, бредила, молилась, умоляла Роланда не отходить от нее; а ранним утром 19 декабря 1916 года впала в кому, из которой, судя по словам ее врача, «ей вряд ли суждено было выйти».
— Сделайте все, лишь бы мама выжила. — Роланд места себе не находил. — Но не смейте преступать границы «естественного закона», ни на минуту искусственно не продлевайте страданий несчастной женщины!
Часами Роланд нес бессменную вахту у постели миссис Шриксдейл, домашние это отметили; гладил ее бессильно упавшую руку, говорил звонким, мальчишеским голосом, случалось даже, напевал ей колыбельные, которые она давным-давно пела ему. Потом вдруг вскакивал, требовал принести газеты и что-нибудь поесть, а также несколько бутылок эля — доходило даже до того, что он закуривал сигару прямо в спальне больной! — только потому, естественно, что слишком уж беспокоился за миссис Шриксдейл, беспокоился настолько, что обычная способность к здравому суждению оставляла его (если же врач миссис Шриксдейл делал замечание, Роланд кротко тушил сигару).
В конце концов, это свершилось, как впоследствии высчитали, между двенадцатью и часом ночи 20 декабря: Роланд незаметно вышел из спальни матери и вообще покинул Кастлвуд-Холл, чтобы, к изумлению и ужасу всей Филадельфии, никогда не вернуться.
В то время тщательно держалось в секрете, что Роланд Шриксдейл Третий, любящий и послушный сын, примерный прихожанин, молодой человек, чья застенчивость с женщинами стала притчей во языцех, сразу после возвращения с Запада приобрел совсем иную репутацию в двух-трех веселых заведениях Филадельфии: в заведении миссис Ферли на Кловер-стрит его любовно и даже не без восхищения называли Медведем, а у мадам де Вьонне на Сэнсом-стрит — Быком. Скорее из-за хорошего воспитания, нежели от намерения обмануть кого-то, Роланд обычно назывался в этих заведениях вымышленными именами — Кристофер, Хармон, Адам и т. п., а обстановка там была такова и люди, с которыми он общался, настолько дипломатичны, что лишь немногие (естественно, только мужчины) знали о его двойной жизни.
(Ибо именно это выражение — «двойная жизнь» — вообще-то говоря, грубое и шокирующее, вошло в обиход после того трагического события, которое газеты на всем Восточном побережье в своих аршинных заголовках назовут «Вторая кончина Роланда Шриксдейла»).
Именно туда, в роскошное заведение мадам де Вьонне, направился в ту ночь безутешный Роланд на своем «пежо»; и, как обычно, провел несколько целительных часов в Голубой комнате на втором этаже в обществе двух самых неотразимых красоток мадам де Вьонне, которые впоследствии засвидетельствовали незаурядную силу и неутомимость Быка. То, что бедняга Роланд ни в малейшей степени не выдал подавленности, которую, несомненно, испытывал в связи с болезнью матери, вполне соответствовало, как заявила мадам де Вьонне, безупречным манерам молодого человека; ибо он не принадлежал к числу, увы, немалому, тех зануд, которым почему-то нравится таскать за собой свои беды туда, где о них как раз положено забывать.
После сеанса терапии Роланд попрощался с девушками и мадам де Вьонне, не забыв о щедрых чаевых. Он покинул ее коричневокаменный особняк, воспользовавшись боковым выходом, и направился, укрываясь от снега, мягкими хлопьями падавшего на землю, к оставленному поблизости «пежо». Но не успел он открыть дверцу, как внезапно, настолько внезапно, что он и опомниться не успел, рядом с ним возникли двое — или трое? — мужчин приблизительно его роста и веса, которые крепко ухватили его под локти; он даже лиц их не сумел разглядеть: они надвинули ему шляпу на глаза и прижали руки к бокам.
— Мистер Шриксдейл, — сказал один из них фальцетом, — нас срочно послала за вами Анна Эмери.
— Но… я вполне способен и сам доехать… как раз к ней и направляюсь. — Роланд попытался вырваться. Но второй мужчина, упершись мускулистой рукой ему в подбородок так, что ему пришлось, давясь и задыхаясь, встать на цыпочки, сказал точно таким же тонким глумливым голосом:
— Мистер Шриксдейл! Нас послал ваш давно упокоившийся отец с заданием немедленно доставить вас к нему.
«Алберт Сент-Гоур, Эсквайр»
— Значит, вот как? «…он, человек, шагнул над тесным миром, возвысясь, как Колосс!..» — негромко декламирует Абрахам Лихт, заканчивая свой тщательный туалет и обращаясь к собственному отражению в зеркале в четверть первого пополудни 21 декабря. — Да, именно так, точно.
При помощи ручного зеркала он несколько минут критически оглядывает себя со всех сторон и находит вид удовлетворительным — хотя несколько седых прядей и морщины на лбу при таком освещении в глаза все же бросаются; к тому же, как он и опасался, избыточный вес чуть портит римский абрис его лица. В то же время выходной костюм — в данном случае фрак, высокий французский воротник, бабочка — подчеркивает его врожденный аристократизм и, можно сказать, возвышает дух.
Дух или тлеющий огонь? Через час будущий муж заедет за Эвой Клемент-Стоддард, чтобы сопровождать ее в Лэнгорн-Холл; отметить помолвку миссис Клемент-Стоддард и Алберта Сент-Гоура, эсквайра, там соберется вся Филадельфия.
В назначенный час адмирал Клемент объявит день свадьбы: 30 марта 1917 года.
— Я доволен? Почти. Мне больше ничего не надо? Почти. Я всех победил? Почти.
И я люблю эту женщину.
Глубоко посаженные глаза, в которых мерцает тайна; улыбка, подлинная улыбка Абрахама Лихта на какой-то головокружительный миг накладывается на улыбку Алберта Сент-Гоура.
И увидел Бог, что это хорошо.
В этот момент кто-то звонит в дверь, и слуга Сент-Гоура спешит открыть.
Абрахам Лихт настолько поглощен сегодняшним вечером — апофеозом, или почти апофеозом всего, к чему он стремился на протяжении целой жизни, — что решает снисходительно отнестись к странному поведению дочери на минувшей неделе. Он объясняет частые отлучки Милли из дома, как и ее удивительную рассеянность, своей предстоящей женитьбой. (Ибо, естественно, Абрахам ничего не знает об Уоррене Стерлинге, даже имя молодого человека ему неведомо; не говоря уж о стремительно обретающих форму собственных свадебных планах этого джентльмена и его, Сент-Гоура, дочери — а может, это будет тайное похищение?) «Милли ревнива, Милли опасается будущего, бедняжка, ее можно понять. Но неужели я, отец, брошу ее? Никогда!» Еще он решил выкинуть на время из головы Дэриана… от которого только нынче утром получил неприятное, вызывающее письмо.
(Письмо Дэриана, чего трудно было ожидать от такого послушного и разумного сына, выглядело как непозволительно грубый выпад против Абрахама Лихта, которого он называет «дурным отцом». Дэриан возлагал на него вину за смерть Софи — его и Эстер молодой матери — и, далее, упрекал его в забвении ее памяти. Дэриан явно писал письмо в отчаянии, поспешно нанизывая слова; четырехстраничное послание, написанное на тетрадном листе, кончалось так: «Ты лишил нас матери, ну а я отрекаюсь от всего, что связано с отцом. Клянусь, мы больше не увидимся. Отныне я ни слова тебе не скажу. Я тебе больше не сын — ДО КОНЦА ДНЕЙ СВОИХ.
P.S. Деньги за очередной семестр в Вандерпоэле я нашел сам, но на следующий год сюда не вернусь.
Дэриан».)
«С Дэрианом разберусь в свое время, — неуютно поеживается Абрахам Лихт, — а пока остается надеяться, что малому достанет такта не поделиться своим возмущением с Эстер».
Но об этих неприятных вещах Абрахаму Лихту долго думать не хочется, потому что мерцающий земной шар снова представляется ему размером с яблоко, которое надо сорвать и разжевать с хрустом, а дни, месяцы и годы, ведущие к этому мигу, — пустяком, «не более чем дуновением ветерка». Даже при желании он не мог бы возродиться в облике того испуганного ребенка шести или семи лет, которого однажды нашли измученным и голодным на сельской дороге неподалеку от необозримых мюркиркских болот; он не мог бы возродиться ни таким, каким был тогда, ни голодным юношей, любовником, мужем, каким доводилось быть после… Что же касается женщин, которых было много в его жизни и на которых он потратил столько чувств, то их он и вовсе вспоминать не хочет. Они разочаровали его: но с Эвой Клемент-Стоддард все будет иначе.
Можно надеяться, что у них и ребенок будет. Сын? Впрочем, и дочь неплохо! На замену тем, кто его предал.
Он пребывает в таком приподнятом настроении, его так взбодряет бокал хереса, из которого он прихлебывает во время своего длительного и придирчивого туалета, что поначалу Абрахам Лихт едва обращает внимание на странные большие коробки, которые посыльный доставил на имя «АЛБЕРТА СЕНТ-ГОУРА, ЭСКВАЙРА»; они обернуты в жесткую серебристую бумагу и обвязаны позолоченными лентами с бантиками; необычного размера — одна вроде шляпной, другая — цилиндрической формы, третья — квадратная, остальные — длинные и узкие, как для цветов. Даже если в приложенной к посылке визитке:
ПРИВЕТСТВУЕМ И ПОЗДРАВЛЯЕМ!
ГУЛЯЙ — ПРОЩАЙ!
АЛБЕРТУ СЕНТ-ГОУРУ, ЭСКВАЙРУ —
таится какая-то насмешка, то не в таком сейчас Абрахам настроении, чтобы обращать на это внимание. Напротив, пребывая в возвышенных чувствах, он думает, что эти изящно обернутые дары и должны быть посланы ниоткуда — ниоткуда и никем.
«Проклятие! Совсем не осталось времени, — думает Абрахам, бросая взгляд на золотые карманные часы — не единственный подарок из семейного достояния Эвы. Но очень уж хочется побыстрее открыть одну-другую коробку: может, там найдется что-нибудь, что позабавит мою голубку?»
И, насвистывая любимую арию из «Дон Жуана», он поспешно разворачивает пакет средних размеров, отмечая попутно его необычную тяжесть. Ясно, что это не одежда. Тогда что? Предмет искусства?
Оказывается — жестянка со знакомой эмблемой продуктовых магазинов «Фортнэм», Лондон. (Все правильно, Алберт Сент-Гоур когда-то жил в Лондоне.) Крышка закрыта плотно, так что открыть ее стоит некоторых усилий; приходится воспользоваться столовым ножом, орудуя им, как рычагом; заглянув внутрь, он некоторое время потрясенно разглядывает содержимое — кусок сырого мяса? Баранина? Говядина? Покрытая темными курчавыми волосами? К горлу подкатывает приступ тошноты. Кому пришло в голову доставлять посылку из мясного магазина таким диким образом? На внутренней стороне крышки запеклась свежая кровь, к ней прилипли костный мозг, ошметки хрящей, отвратительные клочья мяса.
— Какой кошмар! — восклицает Абрахам. Уж где-где, но в Филадельфии…
Дрожащими руками, но с той стоической решимостью, что характерна для всей его жизни и карьеры, с сознанием того, что надо идти до конца, даже если конец этот горек, Абрахам срывает обертку с еще одной коробки и заглядывает внутрь, чтобы увидеть — о Боже! — отрезанную по самую лодыжку мертвенно-белую обнаженную человеческую ступню с искалеченными пальцами и ногтями, под которые забилась грязь.
Стиснув зубы, Абрахам угрюмо берется за коробку поменьше — в ней несколько фунтов кишок, собранных в отвратительно-склизкую кучку.
Жаль, право, напишет впоследствии Абрахам Лихт в своих мемуарах, что, воображая себя баловнем судьбы, на самом деле с удачей он был не в ладах, на самом деле она ему изменяла, потому что стоило начать с коробки из-под шляп, где была голова Харвуда, и я сразу оценил бы весь ужас положения и избавил себя от дальнейшего.
Дата добавления: 2015-07-12; просмотров: 63 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Зачарованная жизнь 5 страница | | | Кровавая Роза! 1 страница |