Читайте также: |
|
Что же касается Матильды Сент-Гоур… Почему, интересно, молодая женщина, отмеченная такой красотой, пребывает в глубокой меланхолии, а если не в меланхолии, то либо в раздражении, либо в возбужденно-игривом состоянии, так что даже смех ее напоминает звон разбитого стекла?
Роланд признался в ответ, что не знает, поскольку никогда не был в близких отношениях ни с Сент-Гоуром, ни с Матильдой, ходят слухи, будто у бедной Матильды разбито сердце, но сама она из гордости об этом не говорит никогда.
Что же до самого Роланда Шриксдейла, то, несмотря на усилия многих заинтересованных лиц, он редко выказывал интерес к противоположному полу, когда сопровождал мать на всевозможные светские мероприятия. И память его так до конца жизни и не восстановилась полностью. А вот здоровье постепенно возвращалось к нему. Более того, по свидетельству изумленного доктора Турмана, оно более чем возвращалось! После тягот, перенесенных в пустыне, новый Роланд становился гораздо более здоровым человеком, чем был когда-либо прежде.
Кроме того, к приятному удивлению людей, знавших его с детства и помнивших, какие надежды возлагал поначалу на него отец, Роланд начал проявлять робкий интерес к лошадям — и к их разведению, и к скачкам, — к чему Элиас испытывал страсть всю свою жизнь. По-своему, неуверенно, начал он выказывать неравнодушие и к заграничным путешествиям, даже поговаривал о том, чтобы вернуться еще раз на Запад, при этом поспешно заверяя мать, что он никогда, ни за что не поедет туда теперь без нее.
— Когда ты почувствуешь себя лучше, дорогая, мы непременно поедем на поезде к Скалистым горам, — весело говорил он. — Потому что они — одно из величайших Божьих чудес, которое нельзя не увидеть.
В разговоре с Бейготом Роланд, тоже впервые в жизни, выказал какое-то детское любопытство по части состояния Шриксдейлов и сожаление о том, что в предстоящие нескольких лет, как неосмотрительно намекнул ему некий родственник, будет вынужден в судебном порядке добиваться опеки над состоянием матери.
— Мама действительно день ото дня слабеет, это правда, — сказал он дрожащим голосом со слезами на глазах, — но я не верю, что придет час, когда она перестанет быть самой собой, я в это не могу поверить. И знаете, я имею весьма смутное представление о том, что значит «опека над состоянием», мистер Бейгот, — вы мне не объясните?
Эти перемены, наряду с внезапным приездом в Филадельфию таинственного господина Алберта Сент-Гоура, не остались не замеченными Стаффордом Шриксдейлом и его сыновьями. Хотя эти четверо ожесточенно спорили по поводу того, какие именно шаги следует предпринять в отношении фальшивого наследника и может ли он даже по прошествии стольких месяцев все же оказаться не Роландом. Лайли упрямо настаивал на том, что он — Роланд, но только изменившийся.
(«В конце концов, установить личность не так уж сложно, — говорил Бертрам. — Человек либо тот, кем он рожден, — либо нет». «Но что, если мы ошибаемся? — повторял Лайли. — И если эта ошибка окажется роковой?»)
Присутствовавший при одном из приступов Роландова «озарения» Стаффорд Шриксдейл презрительно утверждал, что все это было представлением, несомненно, прекрасно сыгранным, почти по-актерски профессионально, но тем не менее представлением. Однако Уиллард тоже однажды оказался свидетелем такого «озарения» — когда, впав в состояние транса, со струящимися по лицу струйками пота, с закатившимися глазами, Роланд продекламировал большую часть Книги Притчей — и признался, что был искренне тронут… на несколько часов даже почти поверил, что Роланд — это действительно Роланд. Но Бертрам, в свою очередь, приводил вполне убедительные аргументы в пользу того, что это самозванец, а Анну Эмери и впрямь ничего не стоило обвести вокруг пальца, так что иногда даже Лайли начинал сомневаться и серьезно рассуждать о тяжести преступления, совершенного Роландом, если это не Роланд.
— Ведь в таком случае это, наверное, означает, что настоящий Роланд, наш кузен, убит? — вопрошал он.
Они не сомневались, что ключом к разгадке тайны является Сент-Гоур, поскольку о нем никто ничего не знал, кроме Роланда. Итак, они наняли частного детектива, мистера Гастона Баллока Минза из Национального агентства Уильяма Дж. Бернса (которое нередко выполняло в Вашингтоне труднейшие задания министерства юстиции). Но после десяти изнурительных месяцев расследования Минз объявил, что не смог раздобыть вообще никакой информации о Сент-Гоуре — даже записи о его рождении или послужного списка.
— Если когда-либо существовал несуществующий человек, — воскликнул в сердцах Минз, — так это и есть Алберт Сент-Гоур.
Шриксдейлы замечали, что на людях Роланд тщательно следит за тем, чтобы оставаться Роландом, но в иных ситуациях становится все более небрежен.
Например, время от времени его видели выпившим.
Например, время от времени его видели курившим — как сигареты, так и сигары.
Например, он или некто, неотличимо похожий на него, по слухам, посещал несколько раз бордель в южной части Филадельфии и там представлялся хозяйке как Кристофер.
Например, в августе в Ньюпорте, катаясь на семейной яхте «Альбатрос», он случайно упал за борт на глубине не менее пятнадцати футов и, ко всеобщему удивлению, легко и уверенно выплыл сам, не дожидаясь помощи, хотя Роланд никогда в жизни не проплыл и дюйма и с детства панически боялся воды! («Где это ты научился так хорошо плавать?» — спросили его родственники, и Роланд несколько уклончиво ответил: «Наверное, там, на Западе, — я действительно не помню».)
В том же месяце, там же, в Ньюпорте, кузены соблазнили ничего не подозревавшего Роланда на прогулку вдоль берега и во время прогулки напомнили ему, как когда-то, когда они были мальчишками, он любил бороться с ними на песке… особенно с Бертрамом. Неужели он не помнит?
— Боюсь, ничего подобного я не помню, — осторожно сказал Роланд, на всякий случай, бочком, отходя подальше.
— Но ты должен помнить, братец, — настаивал Бертрам, наступая на него, — именно ты всегда предлагал поиграть в эту игру!
Под дружный смех Лайли и Уилларда Бертрам притворился, будто готов напасть на Роланда. День был солнечный и ветреный, настроение у всех — ребячливо-задорное и легкомысленное; роскошный обед, длившийся два часа, закончился, а вечером предстоял еще более роскошный четырехчасовой ужин.
— Ну вот, теперь ты это знаешь, — сказал Бертрам высоким мальчишеским голосом, делая ложный выпад в сторону Роланда, — знаешь, что именно ты всегда был зачинщиком! Ты всегда наскакивал на нас сзади, хватал, валил с ног, и мы боролись, топчась и катаясь в грязи, в песке, в зарослях вереска. Да, малыш Роланд был в детстве сущим наказанием.
— Мне трудно в это поверить, — нервно сказал Роланд, лихорадочно размышляя, что делать. Его бросило в жар, и он снял на минуту панаму, чтобы вытереть вспотевший лоб.
— Ему трудно в это поверить! — издевательски повторил Бертрам, оскалив зубы в зловещей улыбке. — Неужели мы стали такими трусливыми старыми козлами, что боимся испачкать рубашки?!
Пока Уиллард и Лайли с интересом наблюдали за происходящим, покуривая сигары, Бертрам прыгнул на Роланда и грубо обхватил его голову и плечи, применив прием, который в борьбе называют «хамерлок». Однако в считанные секунды — никто даже не успел ничего сообразить — Бертрам сам оказался поверженным на землю, причем с такой неистовостью, что у него перехватило дыхание, несколько минут он лежал неподвижно, как мертвый.
Лайли и Уиллард, подскочив к брату, пытались поднять его, а Роланд, склонившись над ним и заламывая руки, не переставал извиняться и утверждать, что ему и в голову не приходило, что такое может случиться. В сущности, он даже не понял, что произошло — у него и в мыслях не было причинить кому-нибудь боль. Бертрам попытался сесть, обхватив руками голову. Его аккуратные темные усы были в песке, кожа стала пепельно-серой. Пока братья утешали его, его вывернуло наизнанку, потом он стал давиться и задыхаться, на него напал приступ безудержного спазматического кашля, потом его снова вырвало чем-то белым и жидким, словно каша. В течение всего этого времени бедный Роланд суетился вокруг, извиняясь и твердя, что он не понимает, что же все-таки произошло. Лайли и Уиллард с мрачно-непроницаемыми лицами смотрели на него, не произнося ни слова, и видели, как, несмотря на все свое волнение, Роланд сохранял оборонительную стойку, чуть наклонив вперед корпус и согнув в коленях жилистые ноги, видели, какими мускулистыми вдруг стали его плечи, как напряглись жилы на его бычьей шее, как через расстегнутую рубаху стальным блеском посверкивали темные курчавые волосы. Панама в ходе потасовки слетела у него с головы, и без нее лоб казался сейчас на удивление широким и квадратным. А пуще всего поражали глаза: холодно-стальные, очень трезвые, мечущие быстрые взгляды.
— Наверное, это там, на Западе, я научился защищаться, — серьезно произнес Роланд, — но во время болезни забыл об этом. Братец Бертрам, прости меня!
Но Бертрам и не собирался прощать, еще меньше — забывать.
Когда после Дня труда Шриксдейлы собрались уезжать из Ньюпорта, Бертрам, как бы случайно проходя мимо Роланда (хлопотавшего об удобствах для матери на время путешествия), тихим, но бешеным голосом произнес:
— Ты ведешь зачарованную жизнь, кузен, но это только до тех пор, пока жива Анна Эмери.
На какую-то долю секунды могло показаться, что Роланд вот-вот сорвется, посмотрит обидчику прямо в лицо и скажет что-то резкое, но вместо этого он с безукоризненной сдержанностью — которая всегда так восхищала Сент-Гоура, — просто, голосом Роланда ответил:
— Моя мама, знаешь ли, еще молода, ей только-только перевалило за семьдесят. Если Бог справедлив, она переживет всех нас!
«Патетическая»
I
Восьмое декабря 1916 года. Благотворительный концерт в пользу Объединенного церковного фонда Вандерпоэла, штат Нью-Йорк, проходил в только что отстроенном Фрик-Холле, в кампусе Вандерпоэлской мужской академии. Все билеты на вечер были распроданы; аудитория, насчитывавшая более пятисот человек, принимала артистов тепло и доброжелательно. И вот остался последний номер программы: шестнадцатилетний учащийся академии Дэриан Лихт, до того в течение вечера аккомпанировавший большинству солистов — виолончелисту, меццо-сопрано, ирландскому тенору и струнному трио, — исполняет первую часть бетховенской Сонаты № 8 до-минор, больше известной под названием «Патетическая». Сидящий за огромным сверкающим «Стейнвеем» пианист похож на ребенка, его фигура напряжена, как сжатая пружина, когда он встряхивает головой, светло-каштановые волосы взвиваются, словно легкие языки пламени, узкое лицо с удлиненным подбородком в ярких огнях рампы выглядит желтовато-серым — но какие сильные у него пальцы, как летают они над клавишами, кажется, будто, загипнотизированный музыкой, Дэриан сам сочиняет ее у всех на глазах.
Вот теперь детство позади. А ведь я в своем тщеславии полагал, что оно уже закончилось несколько лет назад.
Поскольку для данной аудитории бетховенская соната слишком длинна и требует от слушателя слишком большого напряжения, Дэриан играет усеченную версию, составленную для него профессором Херманном.
— Никогда не следует испытывать любовь любителей музыки к музыке, — шутливо предупредил Дэриана старый немец, — особенно в конце концерта.
Все части великой сонаты представлены в композиции, но каждая соответствующим образом отредактирована. Хотя Адольф Херманн в зале, без сомнения, сидит, подавшись вперед на стуле, не сводит глаз со своего ученика и слушает со всепоглощающим вниманием, даже забывая вытирать маслянистые капельки пота, выступающие на его толстом лице, Дэриан играет так, словно вокруг никого нет. Его покойная мать Софи в этом почти пустом, ярко освещенном зале не появится.
Дэриан Лихт. Ученик пятого класса, создавший себе репутацию независимого, замкнутого и высокомерного мальчика. Одноклассники относятся к нему как к оказавшемуся среди них взрослому: со сдержанным уважением, однако без теплоты. Хотя несколько друзей — во всяком случае, он верит в это — у него есть: такие же неприкаянные, как он сам, словно прыщами, отмеченные необычными талантами (в шахматах, в поэзии, высшей математике, беге на длинные дистанции). Из писем своей сестры Эстер Дэриан знает: отец разочарован тем, что его сын в потоке из девяноста мальчиков занимает всего лишь двенадцатое место и так и не сумел завести важных друзей, например, подружиться с соседом по комнате Родди Сьюэллом.
То ли еще было бы, как разозлился бы отец, узнай он, что Дэриан манкирует уроками, потому что его интересует только музыка, что он и усилий-то никаких не прилагал, чтобы подружиться с Родди или другими богатыми сынками. По правде сказать, Дэриан как раз избегает Родди, когда тот болтается в их общей комнате в ожидании звонка на обед. (В столовой старшие мальчики только и говорят что о войне: США должны объявить войну Германии, пацифисты, как сказал Рузвельт, — просто трусы; мальчики надеются, что война не закончится к тому времени, когда они смогут принять в ней участие.)
Странно, что Дэриан Лихт пренебрегает богатыми однокашниками. По слухам, его обучение оплачено лишь до конца текущего семестра. За весенний не внесено ни пенни. Директор Мич как-то позвал Дэриана к себе в кабинет, чтобы поговорить с ним доверительно, не поставив мальчика в неловкое положение (потому что Мич с гордостью вспоминает выдающуюся гостевую проповедь Абрахама Лихта, произнесенную в их часовне, и его намек на то, что когда-нибудь он создаст фонд в поддержку школы); директор деликатно спросил Дэриана, не в курсе ли тот финансовых дел своего отца, потому что школа располагает некоторыми средствами на случай чрезвычайных обстоятельств и при необходимости их можно использовать. Нет. Я не в курсе, сэр. Можно мне идти, сэр? Я ничего не знаю о делах своего отца.
Эстер переписывалась с Дэрианом, иногда к ее письмам несколько строк добавляла Катрина. Раз в несколько месяцев от Милли приходила открытка, при виде которой сердце Дэриана начинало колотиться от предчувствий и страха, потому что бодрый наклонный почерк Милли было трудно разбирать и порой Дэриан с уверенностью мог прочесть только: «Дорогой Дэриан» и «С любовью, твоя сестра Милли». Абрахам Лихт жил теперь в Филадельфии, но у него был запасной почтовый ящик в Камдене, Нью-Джерси, на другой стороне реки. От Эстер Дэриан с удивлением узнал, что их брат Харвуд вернулся на Восток, но где он живет и воссоединился ли с отцом, было неясно.
О Терстоне никаких известий не приходило никогда. Он отправился «по делам» в Южную Америку и не вернулся, во всяком случае, насколько было известно Эстер и Дэриану; он ни разу не написал оттуда ни единого слова. И все же как странно, что на все вопросы о старшем сыне Абрахам Лихт всегда реагировал лишь молчаливым пожатием плеч. Кто? Терстон? Ах да. Нет, не знаю. Так много времени прошло с тех пор, как Дэриан в последний раз видел Терстона, что иногда он задавал себе вопрос: не был ли его высокий красивый белокурый добродушный брат всего лишь… приснившимся ему видением? Или бурной, душераздирающей музыкальной фразой?
Только спустя несколько часов после неприятного разговора с директором Мичем на Дэриана накатила волна стыда. Папа не заплатил за его обучение! Он сделал из меня нищего. Сообщника преступления. Дэриан как раз направлялся в часовню позаниматься на органе, но при этой мысли развернулся и побежал назад, в директорскую резиденцию, чтобы, задыхаясь, спросить, может ли он сделать что-нибудь, чтобы оплатить отцовский долг. Например, поработать в столовой или в школьном саду? Директор посмотрел на него с жалостью и раздражением.
— Тебе пора бы знать, Дэриан, что подобные вещи — не в традициях Вандерпоэла. К тому же ты поставишь в неловкое положение своих одноклассников.
За спиной сурового седовласого директора виднелись бюсты Шекспира и Мильтона, белые, гладкие, со слепыми белыми глазницами и абсолютно безмятежными лицами. Символ Вандерпоэлской академии, похожий на объятый пламенем скипетр, был выгравирован на бронзовой доске над школьным девизом — «Monumentum aere perennius»[24]. Дэриану было интересно: что испытали бы эти давно почившие в бозе люди, знай они, что неким непредсказуемым для них самих образом станут бессмертны, даже при том, что в обычном смысле слова… умрут? Директор Мич хотел было уже отпустить Дэриана, как вдруг ему пришла в голову мысль: предстоящий концерт. Объединенный церковный фонд снимает зал во Фрик-Холле, и концерт организует фонд, а не академия; возможно, Дэриан захочет принять в нем участие, за что получит скромное вознаграждение?
— В самом деле? — с надеждой спросил Дэриан. — Я с радостью, доктор Мич. — Дэриан согласился сразу же, но потом, в течение многих дней, даже недель, сомневался, правильно ли поступил. Выступать перед публикой, в то время как собственные музыкальные способности казались ему еще такими сырыми, такими далекими от совершенства, что нередко служило для него источником тяжких мучений! Конечно, он совершил ошибку. От маячившего впереди страха сцены его одолевала бессонница.
Гонорар Дэриана за этот вечер как аккомпаниатора и солиста должен был составить тридцать пять долларов.
Адольф Херманн был ошеломлен и раздосадован тем, что Дэриан будет принимать участие в концерте.
— Прежде они просили об этом меня. То есть иногда они по этому случаю нанимали меня, если слово «нанимать» здесь уместно. — Профессор Херманн замолчал, с тоской глядя на ученика. И того пронзила неприятная мысль: неужели учитель музыки обижается на него? — Эти американцы понятия не имеют, что такое серьезный ценитель музыки. Ты должен опасаться их влияния. Они «милые» люди, и им от тебя нужна «милая» музыка. Они даже заплатят тебе — как можно меньше, только чтобы не было стыдно. А единственное, что они заберут у тебя взамен, — это твоя душа.
Дэриан с улыбкой ответил:
— Профессор Херманн, я еще никогда в жизни не зарабатывал тридцать пять долларов. Это не много, но — вот же они! А кроме того, после концерта меня вместе с другими участниками накормят холодным ужином в городской резиденции Фрика.
И я приглашу на концерт отца. И Милли, и Эстер, и Катрану — мою семью!
Профессор Херманн выразил невнятную надежду на то, что, будучи его protégé, Дэриан не продаст себя задешево людям, которые ничего не смыслят в музыке и, следовательно, недостойны ее. В течение долгого времени старик говорил убедительно и страстно, а Дэриан сидел за роялем, испытывая нарастающее беспокойство, его пальцы шевелились — ему хотелось наконец добраться до пожелтевших клавиш старого замусоленного, но по-прежнему прекрасно звучавшего «Безендорсера». Какое ему, шестнадцатилетнему парню, дело до метаний старика, когда ему хочется играть? И какую музыку! Бетховенскую «Патетическую». Он разучивал и репетировал ее много недель и только-только начал обретать почву под ногами. Но профессор Херманн, вытирая платком взмокшее лицо, все продолжал говорить о сложившейся в Европе «трагической» ситуации, которая может отравить весь цивилизованный мир; о безумной воинственности великой германской нации, направленной против слабых нейтральных стран; об огорчительной природе антинемецких настроений в Штатах…
— Похоже, для американцев теперь все немцы — варвары и гунны.
Дэриану трудно было определить по напыщенной, осложненной сильным тевтонским акцентом речи учителя музыки, вызван ли его гнев на вандерпоэлских обывателей их предвзятым отношением к нему как вероятному предателю, затаившемуся среди них, или его собственной нелюбовью к ним как к религиозным ханжам. Поэтому на все это словоизвержение он ответил невнятным согласием, твердо зная, что не изменит своего решения участвовать в концерте.
Собственную музыку я буду играть только для себя, не для чужих ушей.
Ведь музыка возникает на кончиках пальцев и проходит через нас насквозь. Мы не слышим ее, мы ее подслушиваем.
— Дэриан, у тебя должна быть своя гордость, — сказал профессор Херманн, кладя тяжелую руку на плечо Дэриана, как делал это часто, и Дэриан услышал сопение прямо у своего уха, ощутил на щеке влажное дыхание старика. — Мы оба должны быть гордыми, потому что ты — ученик Адольфа Херманна. И поэтому прошу тебя: не продавай себя задешево!
— Да, сэр. — Нахмурившись, Дэриан занес руки над клавиатурой, он был готов играть.
— …потому что как только они поймут, что мы хотим им угодить, как только мы унизимся до их грубого капиталистического уровня ради денег, — продолжал профессор Херманн, — нам конец, наша священная цель — музыка — будет поругана. Ты понимаешь, mein Kind[25]?
Я не ваш Kind. Я вообще ничей не Kind.
Даже Бах, Моцарт, Бетховен продавали свою музыку. Даже великим гениям надо есть.
Но Дэриан ничего не ответил, он с радостью окунулся наконец в начальные такты великой сонаты.
Вскоре после этого Дэриан Лихт начал понемногу зарабатывать музыкой. Он обучал основам музыкальной грамоты детей нескольких школьных педагогов, в том числе внуков Мича; по воскресеньям играл на органе в вандерпоэлской Свободной баптистской церкви; его даже нанимали играть на свадьбах, где он с листа аккомпанировал полногрудой местной певице, которая своим нежным сопрано пела «Не сплетай мне праздничного венка» из «Лукреции». Как легко было понравиться аудитории, заставить людей улыбаться; но какое искушение — взять ассонансный аккорд, исполнить, к их пугливому восторгу, таинственный Первый прелюд Шопена или какое-нибудь аритмичное и какофоничное маленькое сочинение самого Дэриана Лихта! Однако он сдерживался. Он слишком нуждался в добром к себе отношении и в деньгах, которые приносило такое отношение. Я сам буду оплачивать свое образование, я удивлю доктора Мича. Я удивлю отца, который меня бросил.
На самом деле Дэриан не верил, что Абрахам Лихт его бросил. Пока не верил.
Хорошей репутации Дэриана в округе способствовало то, что он был вежливым, доброжелательным и утонченно-привлекательным юношей с ярко выраженными «женскими» чертами лица, особенно глазами — они у него были мечтательными, обрамленными густыми ресницами и огромными, как мистически-задумчивые глаза какого-нибудь экзотически красивого андрогина с картины художника-прерафаэлита. Хотя Дэриан не считал себя робким и в глубине души был весьма надменен, он производил впечатление застенчивого молодого человека, скромного и неуверенного в себе — таких юношей женщины обожают и могут «продвинуть». Абрахаму Лихту не было нужды говорить своему младшему сыну то, что он и без него интуитивно понимал: женщины «продвигают» молодого человека настолько, насколько он, по их мнению, «талантлив», то есть привлекателен для них и не представляет видимой угрозы.
Но в любом случае все это теряло значение, когда Дэриан Лихт садился за клавиатуру: рояля ли, органа ли — не важно. Не важно, был ли то большой концертный «Стейнвей» или фортепьяно, изготовленное безвестным американским мастером, дорогой орган в школьной часовне или сопящий орган с ножными педалями в баптистской церкви. Как только Дэриан начинал играть, верх в нем брала другая, более сильная индивидуальность. Сам ли я, Дэриан, говорю в такие моменты или это во мне говорит музыка? Но что значу «я» отдельно от музыки? Даже когда он исполнял собственные, весьма своеобразные, шероховатые композиции, ему казалось, что он — всего лишь инструмент, посредством которого рождается музыка, что она существует где-то сама по себе, на другой сетке координат или на другой плоскости существования, замороженная в тишину, как статуя, и обреченная на эту тишину, если бы не случайность в лице Дэриана Лихта!
О подобных парадоксах он любил поговорить с Адольфом Херманном, но в последние полгода, после гибели «Лузитании» и подъема антинемецких настроений в Соединенных Штатах, старик испытывал все большие сомнения в будущем Дэриана. Как будто его будущее как-то связано с будущим Германии или самого профессора Херманна! — сердился про себя Дэриан.
— Для таких людей, как мы, ничего, кроме музыки, не существует, — говорил, бывало, вздыхая, Херманн, — но разве может существовать «музыка» без «цивилизации»?
Первым невольным побуждением Дэриана было тут же смело выкрикнуть: «Может!»
Ни для кого не оставалось секретом, что ряды учеников Адольфа Херманна неудержимо редели. Их родители, некогда столь почтительные и льстивые, теперь избегали встреч с ним на улице. Даже соседи, знавшие его много лет, стали с ним холодны, чтобы не сказать грубы; аптекарь, торговец канцелярскими товарами, зеленщик английского происхождения — все они демонстрировали ему теперь открытую враждебность. Какой-то «шутник» испоганил его крыльцо, дегтем намалевав на нем «ГУНН», а однажды, пока профессор занимался с Дэрианом, мальчишки стали бросать камни в окна прихожей и разбили несколько стекол. От вандерпоэлской полиции было мало толку, поскольку и она была настроена против всех немцев — точно в соответствии с тем, что говорил профессор Херманн. Что же делать? Куда бежать? Вандерпоэл был его домом, Соединенные Штаты — его страной, потому что он порвал все связи с Германией, военная доктрина родины вызывала у него глубокое отвращение, он вообще отвергал войны, какими бы целями они ни прикрывалась, а пуще всего — войны за имперскую экспансию.
— Единственное, на что я надеюсь, если говорить о цивилизации, это что война скоро закончится и Германия, осознав свои ошибки, заслужит прощение…
Годом раньше Адольф Херманн бушевал по поводу широко разрекламированной инициативы Генри Форда снарядить корабль мира «Оскар Второй», который и отплыл в Европу в начале декабря с миссией выплатить миллион долларов любому, кто сможет остановить войну. Это была такая безумная, такая тщеславная и ребяческая по своей самонадеянности идея, что, по мнению Херманна, в ней было даже нечто невинное — «наивная американская духовность». Неделями Дэриану приходилось выслуширать суждения Херманна о Генри Форде, «Оскаре Втором» и абсурдности попыток вступить в диалог с такой имперской мировой державой, как Германия; однако, когда предприятие потерпело фиаско и «Оскар Второй», как злорадно кричали газеты, бесславно вернулся со своим невостребованным миллионом долларов и подхватившим тяжелую простуду великим Фордом в Америку, профессор Херманн впал в глубокое уныние.
— Мне следовало бы поддержать идею, вместо того чтобы издеваться над ней, — сказал он. — Я бы должен был добровольно отправиться вместе с ними как американский гражданин немецкого происхождения. Но что теперь говорить об этом, Дэриан, — поздно.
Еще более огорчительным было то, что профессор Херманн становился все более эксцентричен как педагог. Потому что, когда он наконец заканчивал свои напыщенные монологи и переходил к уроку, было уже поздно, занятия, начавшись в полдень, порой затягивались до позднего вечера, и Дэриан оставался без ужина. Иногда старик требовал, чтобы Дэриан играл «Патетическую» от начала до конца, не обращая внимания на ошибки; иногда, если игра Дэриана его не удовлетворяла, обрушивал тяжелый кулак на клавиши и начинал читать испуганному мальчику лекцию. Потому что существовал канон, по которому следовало исполнять сонаты Бетховена, и множество способов, по которым их играть не следовало. Адольф Херманн был уверен, что для глубокого понимания Бетховена необходима тевтонская чувствительность, к примеру, ни один француз не мог, с его точки зрения, правильно исполнять музыку Бетховена. Поэтому учитель приходил в бешенство, когда Дэриан играл Бетховена, Баха, Моцарта или Шуберта в «нетевтонской» манере, во всяком случае, в манере, отличающейся от его собственной, которую он тут же демонстрировал Дэриану.
— Разве ты не Лихт? Разве ты не один из нас, несмотря на свое «американское» рождение, парень? — воскликнул он однажды.
Случались дни, когда Дэриан все делал не так, и дни, когда его игра вызывала у старика слезы.
— Как прекрасно. Как утонченно. И какая мощь скрывается под этой утонченностью. Но все равно когда-нибудь ты предашь меня, Дэриан, я знаю. — Тяжелая теплая рука неловко сжимала плечо Дэриана с любовным упреком.
Дэриан же верил, что музыкальное произведение, даже написанное величайшим композитором, множество разных исполнителей могут интерпретировать множеством разных способов. В зависимости от самых неожиданных факторов: от случая, интуиции, времени суток, погоды, прихоти исполнителя и даже особенностей инструмента. Он вполне мог представить себе сочинение, которое называлось бы «Рояль с оборванными струнами и Покоробившаяся скрипка». Технически сложная пьеса, но слушателей она повеселит! (Правда, не Адольфа Херманна. Его идеальным слушателем такого произведения не назовешь.) Предаваясь мечтам во время уроков, задумчиво глядя в любое окно, попадавшееся на глаза, Дэриан теоретизировал: музыка не должна быть обязательно серьезной только потому, что серьезна «серьезная» музыка; почему бы ей не быть такой же грубоватой, энергичной, шумной и воодушевляющей, как парадный военный марш, или как неслаженный хор баптистов, или как крик кузнеца, погоняющего лошадь, или даже как само пыхтенье кузнечных мехов? Его завораживало шипение воздуха в паровом радиаторе отопления в его спальне; вода, капавшая из крана ритмично и в то же время непредсказуемо: кап-кап-кап… кап… кап-кап; сначала медленное, потом вдруг ускоряющееся постукивание пальцев Абрахама Лихта по крышке стола — тук-тук, — невольно выдававшее его потаенные чувства, даже когда улыбающаяся маска на лице, казалось, скрывала все, что у него внутри. Америка была живой симфонией автомобильных клаксонов, конского ржания, петушиного пения, белья, хлопавшего на ветру… Какая удушливая традиция считать, что каждый такт в музыкальном произведении должен быть сыгран в строго определенной последовательности, строго определенном темпе или даже ключе, в котором написал его композитор. «А как же тогда быть с тишиной, с белыми полями по краям нотных листов?» — размышлял Дэриан, взволнованный собственной дерзостью.
Дата добавления: 2015-07-12; просмотров: 59 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Зачарованная жизнь 2 страница | | | Зачарованная жизнь 4 страница |