Читайте также: |
|
«И уж я-то никогда не повторю ошибки Терстона, — с содроганием думает Харвуд. — Убить такую суку, как та верещавшая тетка, и не суметь сбежать! — Он смеется, представляя, как Терстон дергается в петле. Его высокий, похожий на викинга старший брат, на которого женщины на улице смотрели коровьим влюбленным взглядом, в то время как его, гораздо более зрелого и сильного, они вообще не замечали. — Единственный непростительный грех — не суметь сбежать».
Как и Абрахам Лихт, Харвуд — человек сердитый.
Не важно, почему или на кого, это чувство само себя питает и само себя оправдывает.
Он всегда подозревает, что его обманывают. Таково кредо американца — меня обманывают! Кто-то другой, любой другой, живет лучше, чем я, не потому, что заслуживает, а потому, что ухитряется урвать больше моего; жизнь меня надувает, или меня надувают другие люди, мужчины и женщины; я должен получить то, что мне причитается, но никогда не получу. Если я кому-то нравлюсь, то нравлюсь недостаточно. Если меня любят, то любят недостаточно. Если мной восхищаются, то восхищаются недостаточно. Если боятся, то боятся недостаточно. Под разными личинами Харвуд сорвал не один куш, это правда, и бывали времена, когда его карманы лопались от долларов, но денег никогда не бывало столько, сколько он ожидал и заслуживал. Их никогда не было столько, сколько мог на его месте заграбастать другой.
Я мог бы всех вас поубивать, не без удовольствия думает он, бредя в толпе по шумным улицам Денвера.
Если бы у всех у вас была одна-единая шея, я мог бы всех вас убить собственными руками. Он вспоминает, как шея той женщины (ее имя он уже забыл, потому что Харвуда не интересуют мелочи) хрустнула под его пальцами.
Ему сейчас двадцать восемь лет, и он похож на человека, который никогда не был ребенком. Набрякшие веки, сердито поджатые губы, волосы, словно перья калечного цыпленка, неопрятные усы и бачки, мощные мускулистые плечи, походка вразвалку, как у борца… У стороннего наблюдателя, даже мужчины, при виде Харвуда возникает неприятное ощущение, которое он, наверное, испытал бы при виде разъяренного бизона или извивающейся гремучей змеи. Бедный Харвуд: даже когда он улыбается, его зубы сверкают злобно, даже когда на нем чистое белье, оно почему-то не кажется свежим, каким бы лосьоном он ни пользовался, от него пахнет свиным жиром, краденый золотой перстень-печатка, окантованный бриллиантами, на его мизинце выглядит дешевой подделкой. Однако свое достоинство у него есть. Есть своя гордость. И свои планы.
«Когда-нибудь всякий человек в Соединенных Штатах будет знать меня, — думает он, — каким бы ни было мое проклятое имя».
Роланд Шриксдейл Третий, известный также как Роберт Смит, занимает видное место в его планах.
Все же удача существует, думает Харвуд, хотя отец учил их презирать веру в удачу как свойство слабых и инфантильных. Удача существует, никаких сомнений, просто до сих пор у Харвуда ее не было.
Если он выигрывает (его специальность — покер и кости), то через несколько дней проигрывает больше, чем выиграл. Когда он торговал вразнос универсальным эликсиром доктора Мертона, ему удалось продать множество склянок этого зелья больным женщинам, но поставщик из Канзаса обманул его, не сообщив о побочных эффектах, включая — в отдельных случаях — летальный исход: череда смертей следовала за ним по пятам.
Или взять его деятельность в «Кэмп янки бейсин».
Хармон Лиджес не был в этой компании управляющим в строгом смысле слова. В сущности, он не имел почти никакого отношения к шахтам, а являлся помощником мастера на дробилке — не слишком хорошо оплачиваемая должность, но это по крайней мере менее унизительно, чем быть рабочим. (Хотя ему явно недостает внешнего лоска и воспитанности джентльмена, Лиджес, родной сын Абрахама Лихта, наделен предубеждениями аристократа, для которого физический труд оскорбителен.) Вскоре по прибытии на разрез компании «Янки бейсин», располагавшийся в горах Медисин-Боу, Лиджес понял, что здесь занимаются не столько добычей, сколько обработкой руды, и возможности для воровства в высшей степени благоприятны: мелкие обломки минералов, которые проваливаются в щели транспортеров и собираются в поддонах, богаты золотой пылью, нужно лишь научиться извлекать ее и быть достаточно сообразительным, чтобы не попасться. В качестве помощника мастера Лиджес нанял команду подручных, которые после работы должны были помогать ему загружать лохани отходами руды, скопившимися в поддонах барабанной дробилки, соскребать тонкую амальгаму с медных поддонов и отчищать сами поддоны — то есть выполнять самую трудоемкую, но и самую выгодную из всех работ. Неосведомленному человеку эта операция может показаться безобидной: остатки породы, грязь, мелкая черная пыль. И в самом деле, кто, кроме человека с богатым воображением, догадается, что из всего этого можно добывать несметные сокровища и играючи наполнять карманы тысячами долларов? Разумеется, затея была опасной, потому что можно было попасться; сомнительное занятие может довести до беды. Но разве результат не стоит риска? «Бунт рабов против хозяев — чертовски правильная вещь», — решил Лиджес. Со времени своего прибытия на Запад он слышал бессчетное число рассказов о том, как рабочие-золотодобытчики сколачивали огромные богатства, день за днем тайком вынося маленькие «красивые камешки» из разрезов, в которых работали, и продавая их скупщикам краденого; «красивыми камешками» называли редкие экземпляры рудных обломков с вкраплениями твердого золота, слишком драгоценные, чтобы смиренно отдавать их хозяевам. Но предприятие Лиджеса закончилось внезапно и унизительно всего через месяц после того, как началось, когда один из его самых надежных, как казалось, помощников сбежал, прихватив большую часть добычи, а другой, надышавшись ядовитых ртутных паров в процессе конденсации амальгамы по заданию Лиджеса, обезумел, решил, что это Божье наказание, и во всем сознался мастеру. После этого Лиджесу пришлось сматываться из «Янки бейсин» верхом на лошади с прогнутой спиной, бросив все, что могло бы свидетельствовать о его гениальности, и имея при себе лишь прохудившийся мешочек с черным песком, из которого, когда в Манассе его просеяли, вышло золота всего на 97 долларов, каковые Лиджес и проиграл в покер тем же вечером.
Была ли та катастрофа судьбой или просто временной неудачей, но «кто-то должен был за нее заплатить».
V
Хармон Лиджес и Роберт Смит, готовые к приключениям, выехали из Денвера утром 15 апреля 1914 года. Смит робко признался, что у него есть приличная сумма денег в дорожных чеках и что он может получить еще, «когда бы и где бы они ему ни понадобились».
По плану Хармона Лиджеса они должны были доехать по железной дороге до Эль-Пасо; если обстоятельства сложатся благоприятно, возможно, они рискнут пересечь границу с Мексикой.
По плану Хармона Лиджеса они совершат бросок на север до окрестностей Биг-Хорна в южной части Монтаны.
Они будут пешком бродить по горам, пересекут ледник Лонга, исследуют неизвестный каньон, тянущийся вдоль реки Колорадо; посетят золотые прииски; наведаются на одно из крупных ранчо (например, на «Флаинг-Эс» к востоку от Ларами, где Лиджеса, по его словам, всегда радушно принимают); будут охотиться — на медведей, лосей, антилоп, горных львов!.. будут ловить рыбу — горную форель, черных окуней, щук! (Не слишком опытный охотник, Лиджес имеет смутное представление о том, как нужно экипировать экспедицию, но, к счастью, его взволнованный партнер этого не замечает.)
— И будем часто ночевать на природе, правда? Если погода позволит, — говорит Смит.
— Конечно, — отвечает Лиджес. — Мы все время будем ночевать в палатке.
Смит так увлечен планами на предстоящие несколько месяцев и прокладыванием на крупномасштабной карте маршрута по западным штатам, что напрочь забыл бы послать телеграмму матери, если бы Лиджес предусмотрительно не напомнил ему об этом.
— Да, спасибо! Я напишу, чтобы мама не волновалась, если от меня некоторое время не будет известий, — говорит Смит, оттягивая пальцами губу. — Минимум две недели, да, Хармон? Или три? Или четыре?
— Почему бы тебе не написать на всякий случай — пять, чтобы она не тревожилась? — отвечает Лиджес.
Итак, двое друзей покидают Денвер весенним днем, таким сияющим и солнечным, что Хармону Лиджесу приходится надеть солнцезащитные очки; Роберт Смит возбужден, как ребенок. Он заявляет, что уже «полностью оправился от болезни». Хватая спутника за руку, он объявляет, что уже чувствует себя «стопроцентным мужчиной».
На что Лиджес с широкой ухмылкой отвечает:
— Надеюсь, что так, Роберт.
Хотя Смит сообщил матери, что они с другом направляются на юг, в Нью-Мексико, Лиджес внезапно меняет план: от проводника-индейца он услышал, что к северу от Боулдера, в горах Медисин-Боу, сейчас отлично клюет форель, поэтому им посоветовали сначала отправиться в горы. Естественно, Смит соглашается:
— Я целиком в твоих руках, Хармон. Едем куда скажешь.
Тогда Лиджес на деньги Смита покупает два железнодорожных билета до Боулдера, и мужчины, уютно устроившись в отдельном купе, разглядывают пробегающие мимо окна пейзажи или смотрят друг на друга и разговаривают по-мужски. Их беседа течет естественно — они спокойны и свободны. Смит признается, что у него никогда не было друга, с которым он мог бы говорить открыто.
— Для меня это — как откровение, — застенчиво произносит он. — Не только Запад, Хармон, но и ты. Особенно ты!
Это признание заставляет Лиджеса покраснеть от полусердитого удовольствия.
Путешествуя в поездах, наемных экипажах, взятых напрокат автомобилях, ужиная вдвоем, Лиджес и Смит становятся такими близкими друзьями, что в душе Смита для Лиджеса не остается ни одного потаенного уголка, хотя сын богача ни разу даже не намекнул на свое истинное происхождение. Иногда Лиджесу бывает трудно ненавидеть его, хотя он понимает, что должен; иногда это не составляет для него никакого труда. Потому что Смит болтает без умолку. Потому что Смит ест нервно и рассеянно, словно не чувствует вкуса пищи. Потому что Смит потеет даже больше, чем сам Лиджес, и часто, преодолев всего лишь один лестничный пролет или быстро пройдясь по улице, задыхается. Глаза у Смита карие, подернутые туманной пленкой (у Лиджеса они серо-стальные), кожа у Смита пастельно-бледная, а теперь покрытая солнечными ожогами (у Лиджеса она имеет оттенок мореного дуба). Его голос нередко звучит слишком пронзительно и заставляет людей оборачиваться. Он скорее хихикает, чем смеется, причем хихикает слишком часто. (Лиджесу, чтобы рассмеяться, приходится делать над собой усилие. Зачем люди вообще смеются — для него остается тайной.) Особенно раздражает Лиджеса толстая родинка Смита возле левого глаза, он замечает, что на руках у него — множество бородавок. У Смита, как и у него самого, четко очерченные брови, кустистые и темные (темнее, чем волосы на голове), и он имеет привычку смотреть искоса. (Лиджес не может припомнить, была ли у него самого такая привычка прежде или он перенял ее у Смита.)
Странно, думает Лиджес, что Смит никогда не заговаривал об их внешнем сходстве. Неужели он настолько туп? Неужели никогда не посмеет открыто взглянуть Лиджесу в лицо? Неужели он не видит?
Впрочем, никто вокруг тоже не замечает их сходства, в общественных местах, во всяком случае, их пара пока не привлекала нежелательного внимания.
«Какой он уродливый! — думает иногда Лиджес, вопреки собственной воле продолжая изучать лицо Смита. И тут же, смутившись, жалеет его: — Но ведь он же ничего не может с собой поделать, как и я».
— Знаешь, Хармон, — вдруг говорит Смит как-то утром в конце апреля, когда они выезжают во взятом напрокат автомобиле туристского класса «пирс-эрроу» из Форт-Коллинза, Колорадо, — я не всегда просыпаюсь по утрам с Богом. С верой в Бога. То есть я знаю, что Бог существует, но не всегда в это верю.
На что Лиджес невнятно отвечает, что, мол, его тоже посещают подобные сомнения.
— Боюсь, я иногда совершаю грех перед лицом Святого Духа, — говорит Смит дрожащим голосом, невидящими глазами глядя на замечательный пейзаж. — Я имею в виду, что порой отчаиваюсь и не верю, что буду спасен. И только совершенная любовь Иисуса Христа позволяет мне вернуться к себе.
На что Лиджес отвечает, что с ним, мол, это тоже часто случается.
— …А кроме того, здесь, на Западе, на этих бескрайних просторах, кажется, что Христу слишком далеко идти до меня, — продолжает Смит. Он ерзает на своем пассажирском сиденье, смотрит на спутника и, волнуясь все больше, добавляет: — Видишь ли, Хармон, Бог есть, это безусловно. И Христос есть — я в этом не сомневаюсь. Но порой здесь, так далеко от всего, я не совсем понимаю, какое они ко мне имеют отношение.
— В самом деле, — бормочет Лиджес.
— …И тем не менее, — теперь Смит говорит почти агрессивно, словно намеренно взвинчивая себя, — я должен всегда помнить, что даже если мы теряем веру, Бога это не касается. Он продолжает существовать, понимаешь, Хармон, даже если мы не существуем.
— Он — продолжает! — тихо восклицает Лиджес.
Два с половиной дня в Боулдере… день в Эстес-Парке… потом на арендованном автомобиле — через Пассавей, Блэк-Хок, Флинт, Эзьюр… в Форт-Коллинз… в Брофи-Миллз… к озерам Ред-Фезер и горам Медисин-Боу, к той самой горной речке, в которой Лиджес ловил форель раньше, как он говорит, много раз, и которая ни разу его не разочаровала.
— Хармон, как называется эта речка? — спрашивает Смит.
— Да у нее нет названия, — отвечает Лиджес.
— Ну тогда назови что-нибудь, что находится поблизости от нее. Может, я найду ее на карте.
— Ты не сможешь найти ее на карте, — довольно резко отвечает Лиджес. — Такие места на карту не наносят… Когда увижу, я ее узнаю. Не бойся.
Так они едут сначала по предгорью, потом поднимаются в горы, Лиджес — за рулем аккуратного черного автомобиля, Смит — глядя в окно. Проведя много дней на солнце, Смит уже не выглядит таким мертвенно-бледным, и в ознаменование их славной экспедиции он даже начал отращивать бороду — пока она еще очень жидкая и клочковатая. («Может быть, я больше никогда не буду бриться, — говорит он, и у него невольно вырывается смешок. — Как бы ни умоляла меня мама».)
В последнее время на Смита иногда нападает не свойственная ему молчаливость: он то ли размышляет о чем-то, то ли раскаивается, то ли что-то предчувствует. Здесь, вдали от шумного города, очень одиноко. До странности одиноко. Ведь горы такие высокие, а небо такое пронзительно-синее, что душа человеческая чувствует себя потерянной. И холодно. Хотя уже почти май, холод пробирает до костей. Дома, в Филадельфии, мечтательно говорит Смит, должно быть, уже цветы зацвели.
— А нам-то до этого какое дело? — спрашивает Лиджес.
28 апреля, ясным ветреным днем, вскоре после полудня они подъезжают к речушке, которую искал Лиджес. Она находится более чем в двадцати милях за озерами Ред-Фезер в необитаемом месте среди невысоких гор, крутых известняковых каньонов, узких бурных ручьев, берега которых все еще по краям скованы льдом. Дорога, по которой ехал Лиджес, в этом месте сужается до размеров тропы; на отвесных стенах каньона видны шрамы от камнепадов и снежных лавин.
Ошеломленный Смит выбирается из машины и останавливается, упершись руками в бока, с видом, выражающим безграничное удовлетворение. Изо рта при выдохе вылетают струйки пара, глаза начинают наполняться слезами, губы беззвучно шевелятся. Вот оно.
Через плечо он кричит Лиджесу, как ему здесь нравится, но тот, невозмутимо занятый подготовкой рыболовных снастей, похоже, его даже не слышит.
(В Форт-Коллинзе путешественники приобрели снасти высшего качества в самом дорогом спортивном магазине: одинаковые удочки и катушки, прочную эластичную леску, нож из нержавеющей стали для потрошения рыбы, набор изящных перьевых поплавков, резиновые сапоги до бедра, прорезиненные перчатки, сети и прочее.
— И все это хозяйство — лишь для того, чтобы поймать рыбу! — удивился Смит, но тут же поспешно исправился: — Однако оно, разумеется, стоит каждого истраченного пенни.)
Приходится повозиться, чтобы приделать катушки к удилищам, намотать леску, пригнать по ноге резиновые сапоги, но в двенадцать десять по часам Лиджеса мужчины с величайшей осторожностью входят в ледяную воду и забрасывают удочки.
Проходят минуты.
Минуло уже полчаса.
С гор дует несильный холодный ветерок. Плещется горный поток, белый от пены и холодный. Лиджес ловит себя на том, что смотрит на Смита со своего рода братским состраданием. Наконец они на месте, все хорошо; он не торопится, потому что, когда торопишься и действуешь в спешке, теряешь достоинство — как, например, тогда, когда он схватил ту женщину за горло. Хотя ее нужно было убить в любом случае. С возрастом Лиджес, он же Харвуд Лихт, сын своего отца, постигает логику Абрахамовой философии, согласно которой преступление растворяется в соучастии и многое предопределено прежде, чем происходит малейшее движение. Он знает, что в прошлом часто действовал неуклюже, но он учится, и однажды, скоро, быть может, уже на следующее Рождество, заставит своего отца-тирана восхититься им; а Терстон и Элайша и даже эта испорченная сука Миллисент будут забыты.
Так он размышляет, стоя с удочкой в идиллической горной речке и глядя на Роланда Шриксдейла Третьего с мрачной полуулыбкой. У того пухлое детское лицо сосредоточенно сморщилось; прищурив близко посаженные глаза, он неотрывно наблюдает за плещущей водой, словно боится ее; ноги широко расставлены, чтобы не потерять равновесия, когда рыба заглотнет крючок и дернет. (Потому что рассказывают множество историй о том, как рыбаки, упав в ледяную реку, набирают полные сапоги воды и те становятся такими тяжелыми, что утаскивают их на дно, рыбаки тонут, если не умирают прежде от переохлаждения.) Теперь, начав отращивать бороду, Смит выглядит не таким уязвимым, как прежде; теперь, когда кожа у него уже не такая бледная и прыщеватая, он начинает походить на… Хармона Лиджеса.
Бедный Роланд, бедный Роберт! Он снова и снова закидывает удочку, но его леска снова и снова запутывается; а теперь она застряла в катушке, и веселый разноцветный маленький поплавок из красных, оранжевых и желтых перышек зацепился за его брюки. Лицо Смита сморщилось от детского отчаяния, словно, будь он здесь один, он бы непременно расплакался… но, к счастью, он не один, его друг и товарищ Хармон Лиджес наблюдает за ним и придет на помощь.
Да. Пора. Лиджес вынимает из висящих на поясе ножен блестящий нож из нержавеющей стали и не спеша подходит к Смиту.
— Ну, что тут у тебя, Роберт? — говорит он. — Давай помогу.
«…Не мир пришел я принести, но меч» [20]
I
Юный Дэриан Лихт с его обращенным внутрь себя взглядом, мечтательной грустной улыбкой, со светлыми и легкими, словно перышки, волосами, с его обыкновением появляться внезапно, как вспыхнувший огонек, незаметно исчезать и снова появляться, будто бы соткавшись из воздуха, кажется его товарищам по Вандерпоэлской мужской академии таким загадочным, что однажды сосед по комнате Тигр Сэттерли (из Балтимора, Мэриленд; отец — адвокат фирмы «Балтимор и Огайо рейлроуд») спрашивает его грубовато-добродушно — в британской манере, усвоенной элитой академической братии, — почему он такой, как он есть.
Запыхавшийся Дэриан, только что вернувшийся из школьной часовни, где играл на органе, непонимающе моргает:
— А какой я «есть»? Что ты имеешь в виду?
В комнате, кроме Сэттерли, находятся еще несколько мальчиков — все они смотрят на Дэриана насмешливо. Это почти пугает его, хотя — с чего бы им хотеть обидеть его? Это всего лишь товарищи Сэттерли по футбольной команде.
Сэттерли с осуждением поясняет:
— Ты какой-то чертовски счастливый.
— В самом деле? Я не нарочно.
— Черт побери, но ты ведь действительно счастливый, разве нет?
Дэриан бросает нервный взгляд на остальных: Чики Честерсона, Фрици ван Гелдера, Бенбо Моргана — и видит, что те, здоровые ребята со скрещенными на груди руками, с пробивающимися на подбородках и над верхней губой усиками (в то время как у самого Дэриана лицо совершенно гладкое), не улыбаются. Все люди — наши враги, потому что они — чужаки.
Дэриан запинается:
— Я… я не знаю, — и видит, что непредсказуемый Сэттерли, кажется, начинает опасно сердиться. — Я не задумываюсь о таких вещах. Просто я играл… свою музыку.
Сэттерли вспыхивает, словно к нему поднесли зажженную спичку.
— Твоя музыка! «Твоя» музыка! Нет, ты скажи, отчего это ты такой счастливый, может, есть какое-то особое место, куда ты ходишь? Может, это какое-то место, которое находится вне школы? Или ты забавляешься сам с собой?
Сэттерли топает своими слишком большими для четырнадцатилетнего подростка ногами так, что пол начинает дрожать. Да, вот такой он сильный, будьте уверены.
Дэриан, испытывая неловкость, повторяет:
— Но я действительно не знаю.
Бенбо, внук Дж, П. Моргана, с угрожающей улыбкой делает выпад вперед.
— Нет знаешь! Ты ведешь себя так, будто тебя ничего не трогает. Будто ты, Лихт, выше всего и всех.
— Да нет же, меня все трогает, — протестует Дэриан, пятясь и пугливо улыбаясь. Они хотят не просто командовать им, они хотят его побить. Можно ли этого избежать? Превратиться в дым, чтобы их кулаки молотили по воздуху? Исчезнуть, пройдя сквозь единственное зеркало в комнате — мерцающий ромб над крышкой бюро? Или обернуться несколькими музыкальными тактами, каскадом отрывистых звуков, звенящих, словно скачущие льдинки, и влетающих ему в голову, когда руки блуждают по клавиатуре органа, слишком стремительно, не давая остановиться и быстро записать их —
— Трогает-то оно, может, и трогает, — говорит Сэттерли с южным акцентом, растягивая слова, в его голосе смешиваются злость и обида, — но проходит сквозь тебя. Скажешь, нет? А?
Продолжая пятиться, Дэриан упирается в стол, ноты — двух- и трехголосные инвенции Баха, прелюды Шопена, сонаты Скрябина для фортепиано — выпадают у него из рук, Дэриан застывает и прячется в своей скорлупе, вот он уже в Мюркирке, в своем потаенном уголке, невидимый, как музыкальные звуки, кружит в воображаемом водовороте… Между тем мальчики, улюлюкая и визжа, смыкаются вокруг него.
* * *
Что это, что делает тебя таким счастливым? Но об этом счастье он ни с кем не может говорить. Он никогда этого не скажет своим мучителям, они знают, что ничего от него не добьются, Дэриан Лихт не сломается, как сломался кое-кто из других под их враждебным напором, к этим они испытывают лишь презрение, в то время как Дэрианом, о котором говорят, что он гений, они восхищаются и чувствуют к нему если не любовь, то растущее уважение, потому что в нем есть что-то… что-то странное, его глаза излучают свет, они мерцают, словно глаза кошки.
Может быть, начинает думать Дэриан, все дело в том, что он — сын Абрахама Лихта; мастера всевозможных эскапад и превращений. Всего того, что является не тем, чем кажется.
Эта мысль ужасает Дэриана. Потому что, хоть и любит Абрахама Лихта пронзительной, беспомощной любовью, он уже достаточно взросл и зрел, чтобы понимать, что не одобряет отца. Во всяком случае, я никогда его не пойму.
Существует Дэриан Лихт в шерстяном школьном блейзере цвета морской волны и школьном галстуке (унылые ржаво-красные полоски на унылом золотистом фоне). Дэриан со слезящимися от тяжелых приступов головной боли глазами. Дэриан, чье сердце взволнованно стучит, когда на городской башне начинает мелодично звонить старый колокол, мощно и спокойно, как нерасчлененная речь самого Бога, заглушая голоса сотен мальчишек, без умолку болтающих в столовой. Существует Дэриан, корпящий над задачками по планиметрии, существует Дэриан в мешковатой рубашке и шортах, едва поспевающий за ревущей оравой мальчишек, мечущихся по футбольному полю; дрожащий от холода, с посиневшими губами и ногтями, то ли из упрямства, то ли от сознания собственной бесполезности он тем не менее продолжает бегать, семенить, спотыкаться, мотаться из стороны в сторону и в конце концов — будто в каком-то невероятном комичном сне — умудряется все же ударить по мячу раз, другой, третий и… забить гол. Существует Дэриан, молча, послушно выполняющий повеления мальчиков старших классов, отданные по-военному командными басовито-взрослыми голосами: Смирно! Лихт, ко мне бегом марш! Смирно! Лихт, надраить мои ботинки! Смирно! Но мыслями он всегда витает где-то далеко, там, где находятся его убежища: в Мюркирке, в музыке, в ветре, волнующем болотные травы, в свистящем ветре, дующем с гор Чатокуа, в нежном прикосновении материнских пальцев к его затылку… Что это, что делает тебя таким счастливым, таким счастливым… К концу дня, освободившись от уроков, он бежит, задыхаясь, грациозно, как олень, через широкий задний двор школы, по гравийной дорожке на улицу Академии, а оттуда — на Двенадцатую, где на верхнем этаже узкого желтовато-серого дома живет его учитель музыки герр профессор Адольф Херманн, выходец из Дюссельдорфа, что в Германии, со слезящимися глазами за стеклами очков в золотой оправе, с бисеринками пота, стекающими по его толстым щекам и шее; он ни слова не говорит своим (американским) ученикам о печали, терзающей его сердце, о надежде на то, что Германия сокрушит своих врагов, о страхе перед тем, что Германия действительно сокрушит своих врагов… и что тогда? Какой будет судьба немцев в Северной Америке? Дэриан Лихт, самый талантливый из его американских учеников, быть может, вообще самый талантливый ученик, какой когда-либо был у герра Херманна, видит газеты, разбросанные по душной от парового отопления прихожей, их грозные заголовки сообщают: «НЕМЕЦКИЕ ПОДВОДНЫЕ ЛОДКИ ПОТОПИЛИ ЧЕТЫРЕ ТОРГОВЫХ СУДНА СОЕДИНЕННЫХ ШТАТОВ», «Вильсон клянется отомстить». Он отводит глаза от газетных снимков, сразу же проходит к инструменту и, подкрутив табурет себе по росту, начинает нервно играть разогревающие гаммы и упражнения на технику пальцев: сегодня это фа-диез-минор, гармонический, мелодический, в противоходе, а также арпеджио — длинные и ломаные. Дэриан всегда нервничает, всегда внутренне сомневается; профессор Херманн сочувствует ему, потому что хорошо понимает: музыкант — слуга рояля и музыки, которая пронизывает его, он никогда не станет равным ей.
В заключение лихорадочного часа, потраченного преимущественно на разучивание и повторение фрагментов (шопеновского Прелюда № 16, Presto con fuoco[21]), Дэриан дрожит от усталости, а профессор Херманн вытирает платком лоснящееся лицо, от него исходит запах сердитого волнения, или взволнованной сердитости: Быть равным подобной музыке?! Быть равным… Богу?! После Дэриана у профессора уроков больше нет, у него вообще не много учеников, и количество их все сокращается, поэтому он занимается с Дэрианом еще час… а то и больше.
— Как жаль, мой мальчик, — говорит профессор Херманн, снова вытирая лицо уже грязным носовым платком, — что ты пришел ко мне только сейчас, когда уже почти поздно, в твоем нынешнем возрасте, с твоей испорченной техникой, и когда сама цивилизация катится к своему концу.
II
С точки зрения Абрахама Лихта, мир, разумеется, идет вовсе не к концу, а к новому началу.
Война разразилась в Европе первого августа, однако Абрахам Лихт, как и многие другие, проницательно предвидел ее задолго до того, он прочитывал все газеты, которые мог достать, выискивая в них подтверждение чутьем угадываемой судьбы, сулящей хаос и… богатство. Он говорит Дэриану, что будущее и прошлое будут разделены: все старое, изжившее себя, мертвое быстро исчезнет; а все ныне живущие получат привилегию родиться заново, если только окажутся достаточно сильными.
Как силен он сам, как должен быть силен Дэриан.
— В прошлом нас, Лихтов, обманом лишили того, что причитается нам по рождению, — горячо восклицает Абрахам, — но будущее принадлежит нам, клянусь.
Да, это прекрасное время, многообещающее: большинство горожан, словно завороженные (страхом, пугающим обаянием), устремляют взоры через Атлантический океан, утратив бдительность в том, что касается окружающей их жизни. Это эпоха больших планов, быть может, слишком многих планов; нужно сузить поле обзора, нужно продвигаться медленно, хитро, осторожно… Осенью 1914 года, будучи учеником Вандерпоэлской мужской академии, Дэриан Лихт имеет возможность — при желании воспользоваться ею — подружиться с сыновьями, внуками, племянниками и юными кузенами таких прославленных американцев, как Ф. Огастас Хайнце, Эдвард X. Гарриман, Элиас Шриксдейл, Стайвесант Шриксдейл, контр-адмирал Робли Эванс (Воинственный Боб), Элфред Гвинн Вандербильт, преподобный Корнелиус Кроуэн, Дж. П. Морган. Когда Дэриан заявляет, что ему не нравятся эти мальчики, Абрахам Лихт раздраженно отвечает, что это не имеет значения:
— Важно самому им понравиться, мой дорогой.
Несмотря на мрачный вид новоготических гранитных зданий и печально известную воинственную атмосферу, царящую в классах, дортуарах и на игровых площадках академии, преподавание там поставлено превосходно, потому что, как объясняет Дэриану Абрахам Лихт, это одна из старейших в Соединенных Штатах частных школ, основанная еще в 1721 году, — точная копия Харроу, хотя здесь больше играют в американский футбол, чем в регби, и мальчиков не заставляют по воскресеньям носить галстуки и цилиндры; а среди выпускников академии столько выдающихся (в области бизнеса, политики, религии) людей, что устанешь перечислять имена.
Дата добавления: 2015-07-12; просмотров: 63 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Предательство 2 страница | | | Предательство 4 страница |