Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Кровавая Роза! 1 страница

Предательство 2 страница | Предательство 3 страница | Предательство 4 страница | Смерть Маленького Моисея | Венера Афродита | Зачарованная жизнь 1 страница | Зачарованная жизнь 2 страница | Зачарованная жизнь 3 страница | Зачарованная жизнь 4 страница | Зачарованная жизнь 5 страница |


Читайте также:
  1. 1 страница
  2. 1 страница
  3. 1 страница
  4. 1 страница
  5. 1 страница
  6. 1 страница
  7. 1 страница

 

…Потрясенно шепчет умирающая женщина не старше Эстер: смотрите! Кровавая роза!.. хотя смотрит при этом безотрывно в потолок и не может видеть черной крови, медленно растекающейся вокруг ее бедер, пропитывающей матрас. О Боже, помоги! Кровавая роза!.. лихорадочное забытье, сухой жар, такой сильный, что, прикоснувшись к коже женщины, пальцы Эстер начинают гореть, она укладывает больную поудобнее, а другая сестра, постарше, упорно пытается остановить кровь: внезапно стены комнаты словно бы сдвигаются.

Смерть. Так внезапно. Эстер смотрит не мигая, лишившись дара речи, потрясенно, словно Жизнь перешла в свою противоположность из-за ее ошибки, которую — знать бы только, в чем она состоит, — можно исправить.

 

Позднее о покойнице (девятнадцати лет от роду, матери троих детей) говорили: о чем она думала, решаясь на такое? Если трое уже есть, то какая разница — четверо, пятеро? Или шестеро?

Выживи она, обвинение выдвинули бы против нее, но не против мужа, который больше не жил с семьей.

 

Кровавая роза, в ужасе, завороженно думает Эстер, прижимаясь лбом к окну в комнате общежития, меж тем как другие практикантки щебечут о чем-то у нее за спиной; а над головой витает Смерть, страх обволакивает тонкой пеленой, липкий пот покрывает тело. Отсюда, стоя спиной к однокашницам, толпящимся в комнате, Эстер с трудом различает — уже сумерки — изящные силуэты, в которые складывается туманная дымка, которая в это время всегда окутывает долину, наползая непрозрачными облачками, затрудняя дыхание. По ночам ударяет мороз, трава в поле, примыкающем к госпиталю, неравномерно покрывается хрустящей корочкой льда, и утром Эстер мучительно преследуют мысли о Мюркирке и доме… Ведь она, кажется ей, так от него далеко, и, вполне вероятно, как предупреждала Катрина, обратный путь будет опасен.

Стоя спиной к освещенной комнате, вглядываясь в сгущающуюся тьму, в Смерть, Эстер видит, как на стекле начинают медленно проступать ее собственные туманные очертания. Они становятся все отчетливее, все резче, это она сама.

 

Кровавая роза, шепчет Эстер.

Кровавая роза, пишет она Дэриану, рассказывая об этом и о похожих — теперь это сделалось для нее повседневностью — случаях, о случаях, потрясающих воображение, у кого оно есть, конечно (Дэриан — только он — мог бы написать музыку, на подобные сюжеты), а она не находит слов, корявые пальцы стараются удержать перо, но перо слишком тонкое, стоит чуть нажать — рвет бумагу. А ведь так много надо сказать, так много! Но она не в силах говорить! Слова в горле превращаются в слезы, и она не в силах говорить! Пытается описать (но брат за сотни миль отсюда, он не услышит, не поймет) свою жизнь практикантки, одной из трехсот таких же, как она, в школе подготовки медсестер при главном госпитале в Порт-Орискани. Но все ей противится — бумага, перо, чернила, слова. С каким трудом они складываются, слова, неуклюже ворочаясь во рту, застревая на разбухшем языке. Эстер хотелось бы рассказать Дэриану о молодой матери, которая только накануне истекла кровью, а доктора рядом не было, но разве само слово «кровотечение» не делает отстраненным, не переводит на язык медицины то, что было таким подлинным, первый опыт общения Эстер со Смертью, потрясенность Смертью, красная кровавая роза, внезапно расцветшая во вполне обычной комнате… Эстер хотелось бы рассказать Дэриану про удивительную, неудержимую силу, которая волнами накатывает на нее, а после оставляет больной, обессилевшей, изможденной… и все же одухотворенной. Эстер София Лихт, впервые в жизни оказавшаяся далеко от Мюркирка, студентка училища для медсестер при госпитале в Порт-Орискани, в накрахмаленной белой шапочке, халате и переднике, в белых чулках и белых туфлях.

Ибо белизна — цвет чистоты. Идеализма.

Тайна Эстер, которой она поделится с одним только человеком во всем мире — с Дэрианом: через ужас обретаешь счастье. Не для того я на этой земле, чтоб мне служили, служение — мой удел.

 

Усердная Эстер, порывистая Эстер, Эстер, такая добрая и наивная, пишет и молодому человеку по имени Аарон Дирфилд, который далеко отсюда, учится на подготовительных медицинских курсах при университете Олбани. Аарону, которого обожает с восьмого класса школы; Аарону, которого ее внимание и верность смущают, но который все же позволяет любить себя, хотя и не может, как он, мучительно заикаясь, объявил ей, ответить тем же.

Да, Аарон поклялся, что, если он когда и полюбит женщину (чего может и не случиться, он уже пытался), то это будет Эстер.

Это наполняет Эстер чувством горячей смутной радости. Так, словно она уже любима.

Аарону Дирфилду Эстер пишет по несколько пространных писем в неделю, и не важно, что отвечает он не чаще раза в месяц, да и то бегло.

Да, это ее привилегия — описывать занятия, повседневную работу в госпитале, интересные случаи, сопровождая все это выразительными эскизами портретов врачей, опытных медсестер, наставников, соучениц, — получаются настоящие «характеры». И точно так же ее привилегия — любить его.

У большинства из ее однокашниц есть приятели. Что-то вроде женихов. Любовники. А девушки постарше и покрасивее — такие слухи усиленно распространяются — заводят романы с докторами.

С женатыми мужчинами.

(И чем такие романы оканчиваются. Иногда.)

(Об этом Эстер Аарону Дирфилду не пишет.)

 

Да, Эстер счастлива, ей оказана честь. Ее захватывают человеческие существа, а вовсе не болезни и несчастные случаи; хотя именно эти последние служат для нее как для медсестры мостиком, по которому она подходит к ним вплотную.

Захватывает плоть. Рисунки в книгах по анатомии, фотографии. Потрясающие рисунки Леонардо да Винчи, воспроизведенные в томе in folio, что она купила за восемь долларов у букиниста в городе. Открытия, которые она совершает в анатомическом театре и которые поначалу шокируют, отвращают, пугают, а после возбуждают и учат. Потому что насколько же естественно человеческое тело, насколько оно… обычно. И все же — поразительны особенности плоти, различия в толщине, в твердости. Как приблизительны слова, когда о человеке говорят: белый, черный, цветной. И как странно, что мы, как в панцирь, закованы в плоть от рождения до смерти.

Наш первый долг — служить плоти. Чужой плоти.

Облегчать боль, возвращать здоровье. Укреплять дух.

Не наказывать, лишая того, на что мы способны.

Не судить, не читать мораль, не наказывать. Не быть пособниками Смерти.

 

После двенадцати-пятнадцати часов, проведенных на ногах, у Эстер гудит голова. Бессонные часы, когда тебе командуют: туда! сюда! сделай то! сделай это! и немедленно! Госпиталь — гигантский корабль, оказавшийся посреди моря в ежеминутно меняющуюся погоду, капитан — главный врач, а офицеры — врачи рангом пониже, все — исключительно мужчины; затем идут медсестры и их помощницы, исключительно женщины. Эстер не приходит в голову подвергать сомнению эту двойную иерархию, ибо она, как и все остальные, включая старших сестер, у которых опыта да и умения порой больше, чем у молодых врачей, убеждены: такова неколебимая основа, на которой держится Вселенная. Верно, в школе и Эстер Лихт, и Аарон Дирфилд получали высшие оценки; в биологии, быть может, Эстер была даже сильнее, но никому из них и в голову не пришло усомниться, что в медицинский колледж должен поступать Аарон. Отец Эстер, ее сестра Милли, даже Катрина были против ее учебы на курсах медсестер. Фу! Кровь, трупы. Экскременты. Как ты можешь во всем этом пачкать руки?

Был и другой подтекст: кто же возьмет в жены медсестру?

И все же Эстер счастлива. Пусть она часто простужается — вирус постоянно гуляет по помещениям для медсестер, да и по всему госпиталю. Лихорадка, инфекция, мучительные приступы кашля, которые убивают тех, кто слабее, даже если они госпитализированы совсем по другому поводу. Такова рутина медицинской жизни, и ничего с этим не поделаешь. По крайней мере так думают в 1918 году. Или так хочется думать Эстер, влюбленной в свое предназначение.

 

В конце концов, отец, видя, как ей хочется стать медсестрой, сдался. Может, смирился с тем, что Эстер так же упряма и настойчива, как Дэриан, и все равно станет медсестрой — с его благословения или без оного. Он театральным жестом извлек из кармана чековую книжку: «Сколько стоит семестр? Или лучше — год?»

Бедный папа. Он вернулся в Мюркирк прямо накануне Рождества 1917 года, больной и измученный; он пережил депрессию вроде той, что случилась с ним много лет назад, когда Эстер была еще совсем девочкой; ему вновь пришлось оставить дело и залечь на дно в Мюркирке, где Катрина и Эстер вернули его к жизни.

Он проболел почти три месяца. Похудел и постарел; а более всего напугало Эстер то, что, как она писала Дэриану, он одряхлел душой, случилось нечто такое, о чем он никогда не расскажет.

Абрахам Лихт — таков уж он есть — не мог не видеть, как его дочь «столь откровенно вздыхает» по соседскому сыну, Аарону Дирфилду, и, словно школьница, восхищается доктором Дирфилдом, а ведь тот всего лишь сельский врач — «мясник, так, кажется, этих типов называют». Презрение придавало сил Абрахаму; как наблюдательно заметила Эстер, ее отец оживлялся, когда кому-то — даже воображаемому оппоненту или врагу — надо было противостоять. Ей это пошло на пользу, однажды она услышала, как отец говорил Катрине: «Пусть уж лучше девочка, если ей так хочется, поступает на свои курсы. Будет подальше от Мюркирка и этих жалких Дирфилдов. Надо же, чтобы моя дочь — и влюбилась в такого деревенщину!»

Дни, недели, месяцы… с самого начала Эстер принялась вести дневник, куда записывала малейшие события, но вскоре забросила — стало не хватать времени, времени не было совсем; она потеряла счет смертям (а ведь каждая жизнь так драгоценна, так неповторима), рождениям (а каждое рождение — невыразимое чудо)… и письмам, в невероятной спешке, но с таким искренним чувством написанным Аарону Дирфилду и другим: отцу, Милли, Дэриану, Катрине… которые отвечают совсем не так или не отвечают вовсе. Может быть, я слишком сильно их люблю? Может быть, пугаю их своей преданностью?

На курсах энергия Эстер, ее неутомимость, самоотверженность, способность без сна работать сутками напролет вызывают преклонение, восхищение, порой раздражение, а кое у кого насмешки и зависть. Однако никого не удивит, что Эстер София Лихт среди семидесяти трех выпускниц окончит курс первой.

Но однажды утром она стремительно, перескакивая через три ступеньки, взлетает на свой этаж, в душную тесную комнату, где вместе с ней живут еще три курсистки, моет лицо в тазике с почти холодной водой и, протерев глаза полотенцем, вдруг видит в камине, где только что не было никакого огня, пылающую кровавую розу; она настолько потрясена, что из глаз у нее текут слезы; она, Эстер Лихт, которая никогда не плачет, теперь никак не может унять рыданий, хотя давно уже привыкла к Смерти и счастлива, очень счастлива, — это она не устает себе повторять.

 

Воля

 

 

I

 

— Я не больна — я здорова.

Я не больна — я здорова.

— Я не больна — я здорова.

Эту мантру пациентов клиники «Паррис», что находится в городке Аннандейл-на-Гудзоне, штат Нью-Йорк, заставляют повторять по сто раз на день; про себя или хором; с открытыми или плотно закрытыми глазами. Упражнение известно под названием аутогенного самосовершенствования, оно изобретено доктором Феликсом Бисом, соучредителем, наряду с доктором Моисеем Либкнехтом, клиники «Паррис». Здесь больным внушают, что точно так же, как физические недуги вылечиваются при помощи эликсиров, диеты, горячих ванн, гидротерапии, травяных настоек и прочего, недуги душевные с их более тяжелыми последствиями отступают перед Самосовершенствованием. Это восточная методика, восходящая к йоге и буддистским учениям, однако доктор Бис и доктор Либкнехт утверждают, что она наилучшим образом подходит для условий Северной Америки, «где воля и предназначение — единое целое».

Паралич, рак, нервные расстройства; ослабление умственной деятельности и депрессия; анемия, ушные боли, мигрень, разнообразные склерозы, отек слизистой; слабоумие, старение — все это не более чем симптомы душевного дисбаланса, который лечится в клинике «Паррис»; при условии предварительного соглашения, подтвержденного нотариально заверенным документом, в котором говорится, что желаемый эффект может быть достигнут лишь в случае «активного содействия» пациента. Среди постоянных обитателей клиники «Паррис» — восьмидесятисемилетняя старуха, которую вылечили от глаукомы и воспаления подвздошной кишки; девяностотрехлетняя старуха с некогда искалеченными артритом ногами, а ныне разъезжающая по территории клиники (пятьдесят акров) на велосипеде и играющая в теннис; восьмидесятишестилетний старик, раненный в грудь при Бул-Ране и чем только не переболевший впоследствии — и сердечная недостаточность у него была, и диспепсия, и быстрая утомляемость, и астма, — а недавно, в результате строгой диеты, горячих ванн и аутогенного самосовершенствования, он заявил, что совершенно здоров и подумывает об очередной женитьбе. Самый знаменитый пациент клиники — преклонных (по слухам, ста девятнадцати) лет мужчина, страдающий от обычных болезней возраста (артрит, воспаление десен, головокружение и т. д.), который после курса аутогенного самосовершенствования и других процедур, предлагаемых клиникой, не только женился в восьмой раз, но и произвел на свет своего двадцать первого ребенка, здорового мальчишку — об этом в свое время вовсю трубили нью-йоркские газеты. Среди бывших пациентов клиники — гроссмейстер по шахматам, в девятнадцатилетнем возрасте страдавший тяжелой формой меланхолии, многочисленные ветераны Первой мировой — ныне они полностью вылечились и вернулись к активной жизни; многочисленные женщины, ранее подверженные неврастении, истерии, меланхолии, аменорее, приступам агрессивности либо, напротив, полного безволия — они тоже, в разной степени, оправились и вновь сделались добропорядочными дочерьми, женами и матерями.

Клиника «Паррис» была основана в 1922 году благодаря щедрому дару одной пожилой дамы, некой миссис Флаксман Поттер, вставшей в ряды последователей учения доктора Биса; она завещала этому вызывающему разноречивые отклики врачу-исследователю свое имение, включая просторный особняк в георгианском стиле со множеством пристроек. Были и другие дары от благодарных пациентов, которым вернули здоровье; понятно, что функционирование такого хозяйства (техническое обслуживание дома о сорока комнатах, благоустройство территории, водоснабжение процедурных кабинетов, ванн и душей и т. д.) требует не меньшего внимания, чем духовные потребности пациентов. Руководители клиники «Паррис» торжественно обещают, что никто из тех, кто войдет в ее железные ворота, не станет жертвой смертельного заболевания, включая старость; однако же загадки человеческого организма неисповедимы, так что бывают исключения, результатом чего становятся судебные процессы или угрозы судебных процессов со стороны родственников умерших, детей, лишившихся родителей, бывших врачей и т. д. Помимо того, добрая воля властей графства и штата нередко стоит дорого. Отсюда — проблема платежеспособности, иначе говоря, потребность в полноводных финансовых потоках. При всем идеализме своих директоров клиника «Паррис» не в состоянии открывать двери всем, кто в ней нуждается, — только тем, кто может позволить себе немалые расходы.

Весной 1926 года биржевой спекулянт с Уолл-стрит по имени Артур Грилль накануне отъезда в Неаполь с молодой женой решил поместить в клинику свою страдающую психическими расстройствами дочь Розамунду; цена, названная доктором Бисом, его потрясла, но по зрелом размышлении он согласился, что в таких вещах, как физическое здоровье, деньги отступают на второй план. Незадолго до того, после перемирия, овдовевший мистер Грилль разбогател, подобно многим спекулянтам; акции общей стоимостью в 400 000 долларов за какие-то восемнадцать месяцев стремительно подскочили в цене и достигли 3 миллионов; это было еще в начале двадцатых годов, а с тех пор Грилль и вовсе стал мультимиллионером. Что не уберегло его от несчастья, когда сначала совсем еще не старой умерла его жена, а потом на единственную дочь обрушились всяческие загадочные болезни — обмороки, тахикардия, мигрени, анемия, потеря аппетита, меланхолия и все такое прочее. Розамунда была воздушным созданием, влюбленным в поэзию, а к таким поэтам, как Китс, Шелли, Чаттертон, Байрон — то есть к тем, кто окончил жизнь трагически или скандально, — испытывала прямо-таки болезненное пристрастие. Между шестнадцатью и двадцатью годами Розамунда сама принялась за сочинительство и увлеклась стихами настолько, что семья вынуждена была вмешаться и, дабы дело не кончилось нервным срывом, запретить ей писать; это-то и привело к тому, что непокорная девица в неистовстве сожгла свои стихи на большой лужайке перед домом Гриллей на Лонг-Айленде, а затем впала в глубокую депрессию. В результате, к невыразимому горю матери, пришлось отменить ее дебют в «Котильон-клаб», и сезон 1929 года был для нее безвозвратно потерян.

Позднее, когда летаргический сон закончился и Розамунда увлеклась лепкой глиняных фигурок под руководством модного скульптора, она вновь с таким самозабвением погрузилась в эту, по ее выражению, работу, что пришлось вторично прибегнуть к запрету, и результаты оказались еще печальнее, ибо на сей раз нервная девица, выйдя из сомнамбулического состояния, пустилась во все тяжкие, сделавшись постоянной посетительницей джазовых клубов на Манхэттене, где молодежь, несмотря на только что принятый «сухой закон», вовсю пила, танцевала до упаду и вообще предавалась всяческим порокам; она связалась с молодым антрепренером, который совершенно не нравился ее родителям, а после скандального разрыва с ним на глазах у честной публики в отеле «Плаза» — с молодым бродвейским актером, который нравился Гриллям еще меньше. Впав в настоящую истерию, как охарактеризовал ее болезнь домашний врач, Розамунда зачастила в такие злачные места, как «Мальборо-клаб», «Сторк-клаб» и «Элен Морган», где однажды была арестована во время полицейской облавы. При этом безумствовала она, по словам свидетелей, безо всякого удовольствия, скорее наоборот — против воли.

Казалось, что молодое поколение сжигало себя, искало разрушения и даже смерти в формах «удовольствия», и все это — только для того, чтобы насолить старшим.

В беседе с докторами Бисом и Либкнехтом Артур Грилль признался, что известным своенравием его дочь отличалась с младенчества, но когда ей исполнилось тринадцать, что совпало с первой атакой болезни ее матери, с ней стало по-настоящему трудно совладать.

— Славная девчушка куда-то исчезла, превратилась в упрямую и хитрую злюку, которой казалось, что она мечется в клетке, что со всех сторон ее преследуют болезни и беды и что избавить от них ее «может только смерть». Можете себе представить, каково нам с матерью было слышать эти слова.

С тех пор Розамунда так и не оправилась. Она часто грозила что-нибудь с собой сделать, сжечь свои прекрасные черные волосы, расцарапать в кровь кожу или, как Офелия, одна из любимых ее героинь, утопиться. «Меня никто не любит», — повторяла она. Или: «Меня слишком любят, я этого не заслуживаю». Она то уповала на Божье милосердие и свое «спасение», то вдруг заявляла, что Бог — «это полный идиотизм» и лично ее вполне устраивает происхождение от африканской обезьяны. После смерти матери, сочтя, что превратилась в двадцатичетырехлетнюю старую деву, Розамунда в лихорадке рухнула на постель и проспала восемнадцать часов подряд; теперь она не говорила, а исключительно вещала, как какая-нибудь Сивилла: «Трагедию уничтожил фарс», «Вечности смешны претензии времени» — и тому подобное. Несчастного отца все это озадачивало и злило. Мистер Грилль показывал ее разным специалистам, переводил из клиники в клинику, умолял, требовал, чтобы она вела себя соответственно положению и происхождению, — все без толку.

Ибо, при всех своих истериках и спектаклях, девушка действительно была больна, серьезно больна.

По совету знакомого с Уолл-стрит Артур Грилль решил на время своего свадебного путешествия по Европе (с горя мистер Грилль внезапно влюбился в молодую, на двадцать лет его моложе, женщину — вдову солдата, убитого во Франции) вверить Розамунду попечению докторов Биса и Либкнехта. Десятки эскулапов вынуждены были отступить — может, у этих что-нибудь получится; в любом случае, угрюмо заявил он, поскольку так худо, как сейчас, в свои двадцать семь лет, Розамунда никогда еще себя не чувствовала, вреда не будет.

— Если бы я был суеверен — а я не суеверен, — заметил мистер Грилль в разговоре с докторами, — глядишь, поверил бы, что в мою бедную дочурку вселился злой дух.

 

«Злой дух! Смех да и только. Гораздо хуже: отсутствие злого духа. В том-то и беда».

Розамунда Грилль была гибкой, стройной, болезненно худощавой молодой женщиной, которая выглядела скорее лет на семнадцать, а не на двадцать семь, с влажными зелеными, как изумруд, глазами, которые то искрились вдруг лукавой улыбкой, то излучали недоверие, с пикантной горбинкой на прямом носу — следом перелома, полученного, по ее словам, в ходе полицейской облавы, — с упрямым, но очаровательным ртом и бледной кожей, которая, судя по виду, почти не знала солнечного света. Ее руки были сплошь покрыты порезами и царапинами — Розамунда называла их «иероглифами, только лишенными смысла». В копне чудесных иссиня-черных блестящих волос виднелись кое-где мертвенно-белые нити; перед тем как лечь в клинику, Розамунда небрежно подрезала волосы ножницами и решительно отказалась идти к парикмахеру исправлять нанесенный ущерб. Случалось, она мгновенно переходила от игривости к черной меланхолии. Когда доктор Бис осматривал ее (не придавая большого значения физическому состоянию пациента, он тем не менее отдавал себе отчет в том, что вовсе пренебрегать им нельзя), она стояла, словно аршин проглотив, с трудом подавляя желание оттолкнуть чужие, точнее, мужские руки. Высоко подняв красивую голову, прикрыв зеленые глаза, Розамунда Грилль, казалось, не слышала вопросов доктора Биса и реагировала на них не живее, чем манекен — на руки закройщика. Доктор Либкнехт, нацепив пенсне на переносицу и с симпатией поглядывая на молодую женщину, задавал ей свои вопросы:

— Мисс Грилль, вы понимаете, что ваша «болезнь» — это бунт воли, направленный против вас самой? — и, не слыша ответа, раздражался, судя по виду, даже сильнее коллеги. Упрямица, не зря отец предупреждал. Придется повозиться, если вообще что-нибудь получится.

Позднее, когда они остались вдвоем, доктор Бис, отвинчивая крышку серебряной карманной фляги, лениво проговорил:

— Остается надеяться на две вещи: во-первых, что девчонка подольше не придет в себя и, во-вторых, что миссис Грилль не слишком быстро промотает денежки своего мужа.

Доктор Либкнехт, сняв пенсне и задумчиво потерев глаза, вдохнул, пожал плечами и ничего не сказал, словно не доверяя в данный момент собственному языку.

 

II

 

— Я не больна — я здорова.

— Я не больна — я здорова.

Я не больна — я здорова.

Розамунда прикусывает нижнюю губу, чтобы не расхохотаться, и ощущает соленый привкус крови. Ее душат слезы. Стиснув кулаки, она колотит по чему попало, и это производит такой переполох в отделении серных ванн для дам, что врач вынужден отвести ее в палату.

Не прикасайтесь ко мне! Терпеть этого не могу!

Она хочет сказать, что с нее довольно, никто в этом не виноват, но хватит с нее; с другой стороны, ей страшно «рухнуть в пустоту», и потому надо продолжать; даже не из гордости, из трусости.

— Я не здорова — я больна.

Сердце ее трепещет. Вот-вот выскочит из груди. Пульс доходит до двухсот пятидесяти ударов в минуту, врачи предупредили, что, если она не попробует успокоиться, это может плохо кончиться.

В принципе аутогенное самосовершенствование представляется ей, несмотря на явно шарлатанский характер клиники «Паррис» (рай для богатых невропатов, отверженных и неудачников), разумной идеей. Она признает, что ее заболевание — заболевание душевное и что оно идет изнутри ее самой. Чтобы справиться с болезнью, надо всего-навсего справиться с «собой» — ее источником, но как в точности это делается? Повторение мантры «Я не больна — я здорова», «Я не здорова — я больна» — это то же, что повторение слов «четки», «немота», «гипноз», «глупость», «стыд». Смех переходит в приступ кашля. Кашель — в удушье. Удушье сопровождается сердцебиением. Сердцебиение влечет за собой обморок. Ее раздувшиеся живот и мочевой пузырь болят от немыслимого количества минеральной воды, которую ее заставляют поглощать, — двенадцать пинт в день.

Бесчувственное тело, распластанное в разве что не кипящей ванне. По мраморному, с прожилками, краю рассыпались влажные пряди черных волос, напоминающие растопыренные паучьи лапы. Глаза с набрякшими веками закрыты. Пушистая пена повторяет очертания худощавого тела: выпирающие острые ключицы, маленькая тугая грудь с ягодками сосков. Она грубо мнет грудь, и в этом жесте нет ничего эротического, ей просто нужно убедить себя, что она существует. «Я не больна — я здорова. Здорова ли?» Она думает о Бисе и Либкнехте, этой паре клоунов.

Один — скользкий, притворно-ласковый, весь трясется, как студень, — весит наверняка больше двухсот пятидесяти фунтов при росте пять футов девять дюймов; голый конусообразный череп с пучками седых волос по краям; жирная шея, норовящая вывалиться из воротника. Настоящий доктор — все честь по чести, мистер Грилль проверял, диплом от почтенного медицинского учебного заведения, репутация крупного психотерапевта, вылечил много людей, главным образом состоятельных.

Другой, Либкнехт, внушает Розамунде страх. Он — полная противоположность Бису: высокий, жилистый, наблюдательный; цепкий взгляд, проникающий прямо в мозг Розамунды (одна из пациенток, вздрагивающая в соседней ванне, утверждает, что Либкнехт обладает даром читать мысли); суровые скулы, кожа такая тугая, что кажется, будто жира под ней нет ни грамма; веет от него каким-то суровым состраданием, болью, утратой. Среди пациентов клиники «Паррис» бытует легенда о трагическом прошлом Либкнехта — в свои шестьдесят с небольшим он фигура едва ли не романтическая — то ли ветеран войны, то ли еврей-эмигрант. Уж во всяком случае, не ординарный врач, как его толстяк партнер, а психолог или психотерапевт, говорят, учился с самим Зигмундом Фрейдом и был центральной фигурой на Гаагском международном психоаналитическом конгрессе в 1920 году. (Фрейд! Как все самые блестящие люди своего круга, Розамунда читала разнообразные эссе Фрейда, а также развернутые аннотации его главных работ, горячо воспринимая идею таинственного бессознательного как могучего источника либидо, а также идею Эго как вместилища и самосознания и фобий, или идею Суперэго как безличного сознания, угрюмого, скрипучего, подавляющего голоса авторитета. Меньше интересовала Розамунду Фрейдова теория сексуальности, согласно которой женщина мстит за кастрацию, или анатомическую неполноценность, одним из трех способов: сексуальной агрессивностью, либо, напротив, отказом от секса, соперничеством с мужчиной в форме лесбийской любви; либо перетягиванием отцовского либидо от матери на себя, она меняет объект своего сексуального интереса — то женщина, то мужчина — и мечтает о ребенке, преимущественно о ребенке мужского пола, как заменителе утраченного пениса. «Но я совершенно не хочу ребенка, — бушевала Розамунда. — Я даже пениса не хочу… слишком большая обуза!») Если Либкнехт и был фрейдистом, Розамунде он ничего об этом не говорил, только повторял своим добрым, но властным голосом одну из мантр клиники:

 

Вы больны только потому,

что против вас восстала ваша собственная Воля,

и именно Воля исцелит вас.

 

Розамунда видит Либкнхета, даже когда его нет рядом, ибо, если верить некоторым пациентам, глаза его обладают способностью просвечивать душу, как рентген, а мысли он читает на расстоянии. Бис — тяжеловесное потное присутствие; Либкнехт — загадочное отсутствие. В худшие дни, когда Розамунда слишком измучена, чтобы встать с постели или выбраться из расслабляющей ванны, при приближении этого человека с вечно суровым выражением лица она ежится от страха; хоть ее трепещущие ресницы и опущены, она видит, что смотрит он на нее так, словно ему всегда и все известно; и вот уже голос, ее собственный голос, звучит в ее сознании: Это не чья-нибудь, это твоя воля, Розамунда. Твоя.

 

III

 

Апрель. Пасха. Розамунда пробуждается от длительного, тягучего оцепенения и обнаруживает, что она… это она. Отец бросил ее, а родственников или друзей, о которых можно было бы вспомнить с симпатией, нет; любовники прошли сквозь ее тело, как разряд электричества, не оставив по себе памяти; скоро ей исполнится двадцать восемь: голос звенит в ушах: Я не больна, я здорова! Не здорова, больна! Не больна — не здорова! Я — не я! В комнате отдыха сидит миссис Харолд Бендер, из семьи манхэттенских Бендеров, лицо у нее нарумянено, нос — как клюв у попугая, голос низкий, интонации наполовину удивленные — наполовину хвастливые. Несмотря на постоянные заклинания — «Я здорова! здорова! здорова и скоро вернусь домой, как раз к майскому турниру по бриджу, в котором так удачно выступила в прошлом году», — она умирает (от какой-то болезни, которая пожирает ее на глазах). Глаза бесплотного призрака в белом с алчным блеском так и впиваются в Розамунду. Тут же престарелый капитан-паралитик с головой, как у черепахи, и глазами, сонно прикрытыми тяжелыми веками, он с прищуром глядит на Розамунду и пускается в воспоминания о временах, когда он был высоким, неотразимым офицером армии Соединенных Штатов, отвечал за целый район из тех, на которые Юг был поделен после войны в соответствии с законом о Реконструкции, а кузеном его был конгрессмен Тадеуш Стивенс, фигура более влиятельная, чем президент Эндрю Джонсон — во всяком случае, в течение некоторого времени. Вроде бы, продолжает капитан, они с Розамундой когда-то встречались, правда, давно. Или это была ее мать? А может, бабушка? Природа сыграла с ним злую шутку, смеется капитан, когда-то он был молод, а теперь стар; когда-то высок, а теперь настоящий карлик — «но, знаете ли, дорогая, по-настоящему это — не я». И еще — пухлая женщина с печальными глазами, где-то между тридцатью и сорока, незамужняя дочь одного из пользовавшихся дурной репутацией министров в кабинете президента Уоррена Гардинга; говорят, она несколько раз покушалась на самоубийство, смешивая аспирин и алкоголь в повышенных дозах; она никогда не поднимает голос выше шепота и всегда ходит с опущенным взглядом. И еще — престарелая Тиа Флэннер, некогда танцовщица Нью-Йоркского балета и любовница несчетного количества богачей, а теперь женщина, искалеченная артритом, с лицом, напоминающим помятый куль, с пальцами, скрюченными, как птичьи когти, почти слепая и тем не менее постоянно болтающая о дисциплине, которая якобы вернула ей здоровье и молодость. И еще — ходячий скелет, Дэвид Джонсон Браун, самый модный нью-йоркский архитектор бурных времен конца прошлого века, когда богачи строили себе огромные дома на Парк-авеню, Пятой авеню и в окрестностях; настойчиво заглядывая Розамунде прямо в глаза, он выспрашивает, видела ли она его дома, его творения (да, видела, более того, жила на Шестьдесят шестой улице в кирпичном доме, некогда выстроенном Брауном) и почему бы ей не выйти за него замуж, он очень богат, у него огромные связи, и он знает, как сделать женщину счастливой.


Дата добавления: 2015-07-12; просмотров: 63 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
Бык»: посланник| Кровавая Роза! 2 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.018 сек.)