Читайте также:
|
|
Но некая часть меня еще сопротивлялась. Басни, которыми г-жа меня накормила, мертвым грузом лежали в желудке. Они противоречили не только общепринятой морали. Нет, они вступили в конфликт с подсознательной уверенностью, что никто, кроме Алисон, мне не нужен, а если все же понадобится кто-то еще, то пострадают не одни лишь нравственность и принципы, но нечто трудноопределимое, плотское и духовное одновременно, связанное с воображением и смертью. Возможно, Лилия де Сейтас предвосхищала законы взаимоотношений полов, какие установятся в двадцать первом веке; но чего-то не хватало, какого-то жизненно важного условия – как знать, не пригодится ли оно в двадцать втором?
Все это легко сказать; труднее воплотить в жизнь, ведь век-то нам достался двадцатый. Век, когда инстинкты отпущены на свободу, чувства и желания – все скоротечнее. Викторианцу моего возраста ничего не стоило дожидаться возлюбленной хоть пятьдесят – что там дней! – месяцев и при этом ни разу не согрешить даже в мыслях, не то что в делах своих. С утра мне еще удавалось подражать викторианцам; но днем, стоя в книжной лавке рядом с очаровательной девушкой, я молил бога, в которого не верил, чтобы она не повернула головы, не улыбнулась.
И как-то вечером в Бейсуотере улыбнулась-таки; поворачивать голову ей не потребовалось. Она сидела напротив меня в закусочной и болтала с приятелем; я смотрел во все глаза, забыв о еде: обнаженные руки, высокая грудь. Похожа на итальянку; черноволосая, волоокая. Приятель ушел, девушка откинулась на спинку стула и взглянула на меня с недвусмысленной, обезоруживающей улыбкой. Она не была потаскухой; просто сигнализировала: хочешь познакомиться? Вперед!
Я неуклюже поднялся, пошел к выходу и топтался там, пока не расплатился с официанткой. Мое позорное бегство отчасти объяснялось чрезмерной подозрительностью. Девушка с приятелем вошли после меня и сели так, чтобы наверняка попасться мне на глаза. Чистое безумие. Я вот-вот поверю, что любая женщина, попавшаяся на пути, послана мучить и искушать; теперь перед тем, как войти в кафе или ресторан, я заглядывал в окно и заранее намечал себе место в закутке, где не услышу и не увижу этих ужасных тварей. Я все больше и больше походил на шута и злился, что не в силах вести себя иначе. И тут появилась Джоджо.
Это было в конце сентября, с Лилией де Сейтас мы распрощались две недели назад. Под вечер, измаявшись от безделья, я пошел на старый фильм Рене Клера. Плюхнулся рядом с какой-то нахохлившейся фигурой и стал смотреть бессмертную «Соломенную шляпку». По гнусавым придыханиям я догадался, что сосед, словно сошедший со страниц Беккета – женщина. Через полчаса она попросила огоньку. Я различил круглое лицо, не тронутое косметикой, рыжеватые, прихваченные резинкой волосы, густые брови, руку с грязными ногтями, держащую бычок. В перерыве она принялась со мной заигрывать, так неумело, что я ее даже пожалел. На ней были джинсы, засаленный серый свитер с широким воротом, древнее мужское шерстяное пальто; но три вещи в ней вызывали неожиданную симпатию: зияющая ухмылка, хриплый шотландский выговор и такая бесприютная слезливость, что я сразу узнал в ней родственную душу и сердце, достойное нового Мэйхью[130]. Ухмылка казалась неестественной, словно кто-то невидимый растягивал ей рот пальцами. Похилившись набок, как расстроенный карапуз, она безуспешно пыталась вытянуть из меня, чем я занимаюсь, где живу; и тут, то ли сжалившись над ее жабьей ухмылкой, то ли потому, что уж с этой-то стороны опасность явно не грозила (наша встреча, вне всякого сомнения, случайна), я пригласил ее выпить кофе.
Мы отправились в кафе. Я заявил, что голоден, и предложил ей порцию спагетти. Сперва она наотрез отказалась; затем призналась, что истратила последние деньги на билет в кино; затем набросилась на еду так, что за ушами трещало. Я преисполнился умиления, точно хозяин, кормящий собаку.
Продолжили мы в баре. Она приехала из Глазго изучать искусство – два, что ли, месяца назад. В Глазго вращалась в кругах маргинально-выморочной кельтской богемы, здесь не вылезала из кафе и кинотеатров, «благо ребята деньжат подбрасывают». С искусством она завязала; типичная бродяжка из захолустья.
Я все больше убеждался, что за свою нравственность с ней могу быть спокоен; может, потому мы и подружились так быстро. Она была забавная, с характером, сипатая, начисто лишенная какой бы то ни было женственности. Как, впрочем, и эгоизма; зато отзывчивости хоть отбавляй. Я довез ее до меблирашек в Ноттинг-хилле, и она решила, что я ожидаю приглашения. Но я разочаровал ее.
– Так мы больше не увидимся?
– Ну почему… – Я оглядел ее поникшую фигурку. – Тебе сколько лет?
– Двадцать один.
– Не ври.
– Двадцать.
– Восемнадцать?
– Пошел к черту. Двадцать, правда.
– Хочу сделать тебе предложение. – Фыркнула. – Да я не то имел в виду. Дело в том, что я сейчас дожидаюсь одну… девушку… она в Австралию уехала. И на ближайшие две-три недели не отказался бы от компании. – Улыбнулась до ушей. – Я тебе работу предлагаю. В Лондоне куча агентств этим занимается. Подыскивает сопровождающих и компаньонов.
Она все ухмылялась.
– Что ты мне мозги пудришь?
– Нет… я правду говорю. Ты сейчас за бортом. Я тоже. Давай вылезать вместе… деньги – моя забота. Никакой постели. Просто дружба.
Она сделала движение, будто намылила руки; снова ухмыльнулась, пожала плечами: психом больше, психом меньше.
И мы стали встречаться. Если они следят за мной, должны отреагировать. Вдруг хоть это поможет форсировать события.
Джоджо была странное создание, флегматичное, как дождь (лондонский дождь: она редко мылась), добродушное и безвредное. С предложенной ролью справлялась прекрасно. Мы шатались по киношкам, барам, выставкам. Иногда с утра до вечера сидели у меня. Но ближе к ночи я всякий раз отвозил ее домой. Мы могли часами сидеть за столом в полном молчании, читая газеты и журналы. Через семь дней у меня появилось чувство, что мы знакомы семь лет. Я платил ей четыре фунта в неделю, предлагал купить кое-что из одежды и оплачивать ее грошовую квартиру. Отказалась, взяла только темно-синий вязаный жакет от Маркса и Спенсера. Большего и желать было нельзя: она отпугивала от меня девушек, а я взамен уделял ей толику своей сублимированной верности.
Она не роптала, довольствуясь малым, будто старая дворняга; терпеливая, кроткая, ни на что не претендующая. На вопросы об Алисон я не отвечал, и Джоджо, похоже, перестала верить в ее существование; смирилась с тем, что я «слегка чокнутый», как мирилась со всем на свете.
Как-то в октябре, ощутив приближение бессонницы, я предложил махнуть куда ее душе угодно, только чтобы за ночь обернуться. Поразмыслив, она, бог знает почему, выбрала Стоунхендж[131]. И мы отправились в Стоунхендж, бродили там в три часа ночи под пронизывающим ветром, натыкаясь на менгиры; чайки ерзали над нашими головами в своих гнездах из водорослей, полных лунного света. Потом мы залезли в машину и подкрепились шоколадом. Я едва различал ее лицо: темные кляксы глаз, наивная кукольная улыбка.
– Чему смеешься, Джоджо?
– Я такая счастливая.
– Не устала?
– Нет.
Я наклонился, поцеловал ее в висок. Раньше я никогда не целовал ее; быстро включил зажигание. Вскоре она заснула и медленно сползла мне на плечо. Во сне она казалась девочкой лет пятнадцати-шестнадцати. Пряди ее волос, давно не мытых, касались моего лица. И я ощутил к ней почти то же, что к Кемп: нестерпимую нежность, подспудное желание.
Через несколько дней мы отправились в кино на вечерний сеанс. Кемп, считавшая, что у меня не все дома, раз я сплю с такой никчемной уродкой – объяснить ей, что к чему, я даже не пытался, – но довольная, что хоть с этим у меня наконец наладилось, присоединилась к нам, и после фильма мы зашли в ее «мастерскую» залить глаза какао и остатками рома. Около часу Кемп нас выставила; ей хотелось спать, да и мне тоже. Мы с Джоджо остановились в подъезде. Это была первая по-настоящему промозглая осенняя ночь, к тому же лило как из ведра. Мы выглянули на улицу.
– Ник, я переночую у тебя, в кресле.
– Нет. Все в порядке. Подожди-ка. Я подгоню машину. – Машину я оставил в переулке. Сел, затаив дыхание, завел мотор, тронулся с места, но уехал недалеко: переднее колесо спустило. Я вылез под дождь, осмотрел шину, чертыхнулся, сунулся в багажник. Насоса там не было. В последний раз я пользовался им дней десять назад, так что неизвестно, когда его сперли. Я захлопнул крышку и побежал обратно в подъезд.
– Наверху полный бардак.
– У тебя настоящие хоромы.
– Спасибо.
– Не психуй. Лягу на твое старое кресло.
Разбудить Кемп? Но выслушивать ее смачную ругань что-то не хотелось. Мы поднялись по лестнице, миновали пустое ателье и вошли в квартиру.
– Ложись-ка в кровать. А я как-нибудь перекантуюсь. Кивнув, она вытерла нос тыльной стороной руки; отправилась в ванную, оттуда – в спальню, легла, натянула на себя свое потрепанное пальто. В глубине души я злился на нее, я устал как собака, но сдвинул два стула и улегся. Прошло пять минут. Она выглянула из-за двери.
– Ник!
– У-у?
– Иди.
– Куда?
– Сам знаешь.
– Нет.
Она не уходила. Обдумывала следующий шаг.
– Но я хочу. – Удивительно: до сих пор она ни разу не употребляла глагол «хотеть» в первом лице.
– Мы же друзья, Джоджо. Не любовники.
– Просто полежим рядом.
– Нет.
– Один разочек.
– Нет.
Она стояла в дверном проеме, толстая, в джинсах и синем жакете, смутное пятно безмолвного упрека. В свете фонаря ее силуэт казался плоским, а черты лица – необычайно рельефными, как на литографиях Мунка. «Ревность»? «Зависть»? «Невинность»?
– Я замерзла.
– Ну так залезь под одеяло.
Помедлив, заковыляла к кровати. Еще пять минут. У меня занемела спина.
– Я легла. Ник, ты можешь спать тут, на одеяле. – Я глубоко вздохнул. – Слышишь?
– Да.
Молчание.
– Я думала, ты спишь.
Лило, шелестело в водосточных трубах; сырая лондонская мгла заполняла комнату. Одиночество. Зима.
– Можно к тебе на секундочку, огонь зажечь?
– О боже.
– Я тихенько.
– Трогательная заботливость.
Пошла по комнате, натыкаясь на мебель; чиркнула спичкой. Фукнул, зашипел газ. По стенам заплясали розоватые отблески. Она двигалась тихо-тихо, но я наконец сдался, приподнял голову.
– Не смотри. Я без ничего.
Но я посмотрел. Она стояла над огнем, путаясь в моем джемпере. Я с раздражением подумал, что в свете газа она почти красива, по меньшей мере женственна. Отвернулся достал сигарету.
– Слушай, Джоджо, ничего не выйдет. Не буду я спать с тобой.
– Не могла же я лезть в твою чистую постель одетая.
– Грейся – и немедленно назад.
Я успел выкурить полсигареты, пока она снова заговорила:
– Просто ты так добр ко мне. – Я упрямо молчал. – Я хочу тебе отплатить добром.
– Если в этом дело – не беспокойся. Ты мне ничего не должна.
Я взглянул на нее. Она сидела на полу, спиной ко мне, обняв пухлые коленки, уставясь в огонь. Снова молчание.
– Не только в этом, – сказала она.
– Иди оденься. Или ляг. Тогда поговорим.
Шипение газа утихло. Я прикурил новую сигарету от первой.
– Сказать, почему ты не хочешь?
– Ну скажи.
– Боишься подцепить какую-нибудь вашу болезнь.
– Джоджо!
– Может, я и заразная. Что с того, что нет симптомов? А вдруг я бациллоноситель?
– Перестань.
– Но ведь ты так думаешь.
– Никогда я этого не думал.
– Ты не виноват. Ни капельки.
– Заткнись, Джоджо. Заткнись сейчас же.
Молчание.
– Замараться боишься, индюк надутый.
Прошлепала по полу, хлопнула дверью так, что та снова открылась. Послышались всхлипывания. Черт бы побрал мою недогадливость; мог бы и заметить, что сегодня она вела себя не так, как обычно: вымыла голову, завязала «хвост», поглядывала со значением. Я представил себе настойчивый стук, Алисон за дверью. И потом, я обиделся. Джоджо никогда не сквернословила и употребляла эвфемизмы раз в пятьдесят чаще, чем требовало ее социальное положение. А последняя ее фраза меня по-настоящему задела.
Полежав минуту, я пошел в спальню, тоже освещенную теплым пламенем газа. Завернул ее в одеяло.
– Ох, Джоджо. До чего ты смешная.
Я гладил ее по голове, другой рукой придерживая одеяло, чтобы она на меня не бросилась. Зашмыгала носом. Я сунул ей платок.
– Знаешь что?
– Что?
– Я ни разу этого не делала. Ни разу не спала с мужчиной.
– Господи.
– Чиста как младенец.
– Ну и слава богу.
Повернулась на спину, посмотрела мне в глаза.
– И теперь меня не хочешь?
Эта ее реплика перечеркнула две предыдущие. Я дотронулся до ее щеки, покачал головой.
– Я люблю тебя. Ник.
– Нет, Джоджо. Тебе кажется.
Снова захлюпала; я начал злиться.
– Так ты что, специально? Проткнула покрышку? – Пока Кемп возилась с какао, она ненадолго отлучилась, соврав, что ей нужно наверх.
– Я не могла иначе. Помнишь, мы ездили в Стоунхендж? Я на обратном пути вовсе не спала. Притворялась.
– Джоджо… Хочешь, я расскажу тебе то, что никому не рассказывал? Хочешь?
Я вытер ей глаза платком и заговорил, сидя на краю постели, спиной к ней. Ничего не приукрашивая, поведал об Алисон, о том, как потерял ее. О Греции. О Лилии – пусть без подробностей, но по сути точно. О Парнасе, о своем позорном поведении. И так – до сегодняшнего дня, до встречи с Джоджо. Рассказал, зачем она мне понадобилась. Неожиданный, но не худший исповедник; ибо она отпустила мне грехи.
И почему я не рассказал все с самого начала? Она бы вела себя умнее.
– Я был слеп. Прости.
– Что уж тут поделаешь.
– Прости. Пожалуйста, прости.
– Да я просто сопливая идиотка из Глазго. – Напустила на себя важный вид. – Мне семнадцать, Ник. Я все наврала.
– Хочешь, я куплю тебе билет?
Но она замотала головой.
В наступившей тишине я размышлял о том, что есть только одна истина, только одна мораль, один грех, одно преступление. Прощаясь со мной. Лилия де Сейтас сформулировала эту истину; тогда я подумал, что она говорит о прошлом, о моей притче про мясника. Но теперь понял: она говорила о будущем.
Десять библейских заповедей не выдержали испытания временем; для меня они были пустым звуком, в лучшем случае – мертвой догмой. Но, сидя в спальне, глядя на блики огня на дверном косяке, я чувствовал, как эта сверхзаповедь, соединившая в себе все десять, овладевает мною; да, я всегда знал о ее существовании, всю жизнь пытался ей следовать, но снова и снова нарушал. Кончис считал, что есть опорные точки поворота, моменты, когда сталкиваешься с собственным будущим. И я понял, что все упирается в Алисон, в мою верность ей, которую нужно доказывать ежедневно. Зрелость, как гора, возвышалась передо мною, а я стоял у подножья этого ледяного утеса, этого невозможного, неприступного «Не терзай ближнего своего понапрасну».
– Ник, дай курнуть.
Я сходил за сигаретой. Она лежа затягивалась, высвечивая свои румяные щеки, внимательные глаза. Я взял ее за руку.
– О чем ты думаешь, Джоджо?
– А если она…
– Так и не вернется?
– Да.
– Женюсь на тебе.
– Ври больше.
– У нас будет куча детишек с толстой мордой и обезьяньей улыбкой.
– Ах ты злобная скотина.
Ее глаза; молчание; тьма; сдерживаемая нежность. Я вспомнил ночь с Алисон в комнате на Бейкер-стрит, в прошлом октябре. И память просто и откровенно подсказала мне: ты уже не тот.
– У тебя будет другой муж, гораздо лучше.
– Я хоть немного на нее похожа?
– Да.
– Так я и поверила. Свистишь.
– Потому что вы обе… не такие, как все.
– Каждый человек – не такой.
Я пошел в комнату, бросил шиллинг в прорезь газового счетчика; остановился на пороге спальни.
– Тебе, Джоджо, надо жить в особняке. Или на заводе работать. Или ходить в школу. Или обедать в посольстве.
За окном закричал юстонский поезд, затих на севере.
Она нагнулась, потушила сигарету.
– Если бы я была красивой.
Натянула одеяло на подбородок, словно пряча свое уродство.
– Иногда красота – это внешнее. Как обертка подарка. Но не сам подарок.
Долгая пауза. Ложь во спасение. Соломки подстелить.
– Ты забудешь меня?
– Нет. Запомню. Навсегда.
– Дай бог раз в год вспомнишь. – Зевнула. – А вот я тебя не забуду. – И через несколько минут пробормотала, как бы уже не отсюда, будто ребенок во сне: – И эту вонючую Англию.
Заснул я после шести и часто просыпался. Наконец, к одиннадцати, набрался мужества посмотреть в лицо дневному свету. Зашел в спальню. Джоджо и след простыл. Заглянул в кухню (она же – ванная). Обмылком на зеркале выведены три креста, «Пока» и подпись. Выскользнула из моей жизни с той же легкостью, с какой вошла в нее. На кухонном столе лежал насос.
Снизу доносилось стрекотание швейных машинок; женские голоса, избитая мелодия из радиоприемника. А я был один в своей квартире.
Ожидание. Бесконечное ожидание.
Прислонившись к старой деревянной сушилке, я запивал жесткое печенье растворимым кофе. Хлеба я, как всегда, забыл купить. На глаза мне попалась коробочка из-под кукурузных хлопьев. Рисунок изображал тошнотворно довольную «среднюю» семейку за завтраком; загорелый, веселый папа, симпатичная моложавая мама, сыночек, дочка; рай земной. Хорошо бы прочистить желудок. Но кто знает – а вдруг за этой трусливо-подловатой жаждой походить на других, эгоистичным желанием, чтобы кто-то стирал тебе носки, пришивал пуговицы, удовлетворял твою похоть, восторгался тобой, готовил обед из трех блюд, и есть что-то стоящее, некое стремление к порядку, к гармонии?
Я сделал себе кофе, помянул недобрым словом чертову сучку Алисон. Почему я должен ее дожидаться? Это в Лондоне-то, где больше сговорчивых девушек на единицу площади, чем в любом другом европейском городе, настоящих красоток, искательниц приключений, стаями слетающихся сюда, чтобы их умыкнули, раздели, запихали в постель!..
А Джоджо, которую я меньше всего хотел оскорбить? Это все равно что ударить голодную псину по тонким, дрожащим ребрам.
Смятение, разжигаемое отвращением к себе и обидой, охватило меня. Всю жизнь я ненавидел компромиссы. И вот я раздавлен; я дальше от свободы, чем когда бы то ни было.
Я лихорадочно схватился за мысль о том, чтобы забыть Алисон, вновь пуститься в скитания… одинокие, но вольные. Даже трагические; ведь, что бы ни делал, я обречен причинять боль. Может, в Америку? В Южную Америку?
Свобода – это сделать решительный выбор и стоять на своем до последнего; так было в Оксфорде; раскрепощенные воля и инстинкт выталкивают тебя по касательной в новую, чуждую среду. Положусь на случай. Разрушу зал ожидания, где я заперт.
Я пересек унылую квартиру. Над каминной полкой висело «китайское» блюдо. Опять семья; порядок и долг. Плен. За окном – дождь; серое ветреное небо. Окинув взглядом Шарлотт-стрит, я решил съехать от Кемп немедленно, сейчас же. Чтобы доказать себе, что еще способен двигаться, бороться, что я свободен.
Я спустился к Кемп. Она выслушала меня холодно. Похоже, она знала, что произошло между мной и Джоджо, ибо в глазах ее светился стойкий огонек презрения; она отмахнулась от моих оправданий – я, дескать, собираюсь снять загородный дом, буду писать книгу.
– А Джоджо с собой возьмешь?
– Нет. Мы решили расстаться.
– Ты решил расстаться.
Да, знает.
– Ну хорошо, я решил.
– Что, замучился с нами, плебеями, прынц хренов?
– Как тебе не стыдно!
– Дуришь башку бедной девчонке, на кой ляд – непонятно, потом, когда она втюрилась в тебя по уши, поступаешь как настоящий джентльмен. Гонишь ее на все четыре стороны.
– Послушай…
– Мне-то не заливай, не на ту напал. – Она сидела передо мной, прямая, непреклонная. – Уматывай. Возвращайся домой.
– Нет у меня дома, чтоб тебя!
– Есть, есть. Называется – буржуазия.
– Избавь меня от этих глупостей.
– Не ты первый. Ах, они тоже люди! Восторга полные штаны. – И с едкой снисходительностью добавила: – Ты не виноват. Ты жертва диалектики.
– А ты – наглая старая…
– Да пошел ты! – Отвернулась, словно меня тут уже не было; словно весь мир был похож на ее мастерскую – сплошные обломы, хлам, беспорядок, здесь и в одиночку-то не выживешь. Заплесневелая мамаша Кураж, она направилась к мольберту и принялась перекладывать краски с места на место.
Я пошел восвояси. Но не успел подняться и на пролет, как она высунулась и загавкала вдогонку:
– Послушай-ка, тупица! – Я обернулся. – Знаешь, что теперь будет с этой малышкой? Пойдет по рукам! И знаешь, кто в этом виноват? – Ее указательный палец, как пулемет, поливал меня негодованием. – Святой Николас Эрфе, эсквайр! – Это последнее слово показалось мне самым грязным ругательством, какое я от нее слышал. Ошпарив меня глазами, захлопнула дверь мастерской. Между Сциллой и Харибдой, между Лилией де Сейтас и Кемп долго не повиляешь: клац – и нет тебя.
В холодном бешенстве я паковался; и, увлекшись воображаемым спором с Кемп, где она терпела поражение по всем пунктам, небрежно сдернул с гвоздя блюдо. Оно выскользнуло из моих пальцев; ударилось о газовую колонку; упало в камин, расколовшись на две равные половинки.
Я опустился на колени. Кусал губы, как безумный, чтобы не разрыдаться. Я стоял на коленях, держа в руках осколки. Даже не пытаясь сложить их. Даже не двигаясь, когда с лестницы донеслись шаги Кемп. Она вошла, а я стоял на коленях. Не знаю уж, что она хотела сказать, но, увидев мое лицо, промолчала.
Я показал ей осколки: смотри, что случилось. Жизнь моя, прошлое, будущее. И вся королевская конница, и вся королевская рать…
Она долго переваривала увиденное: полупустой чемодан, груда книг и бумаг на столе; и тупица, униженный мясник, на коленях у очага.
– Силы небесные, – сказала. – В твоем-то возрасте. И я остался у Кемп.
Крупица надежды, право на существование – что еще нужно антигерою? Оставь его, говорит век, оставь на распутье, перед выбором: разве не в том же положении и человечество – оно может проиграть все, а выиграть лишь то, что имело; сжалься над ним, но не выводи на дорогу, не благодетельствуй; ибо все мы ждем, запертые в комнатах, где никогда не звонит телефон, одиноко ждем эту девушку, эту истину, этот кристалл состраданья, эту реальность, загубленную иллюзиями; и то, что она вернется – ложь.
Но лабиринт не имеет оси. Конец – лишь точка на прямой, лязг сходящихся ножниц. Да, Бенедикт поцеловал Беатриче; а десять лет спустя? И что случилось в Эльсиноре, когда пришла весна?
Словом – еще десять дней. А дальнейшие годы – молчание; иная тайна.
Еще десять дней без телефонных звонков.
Взамен, 31 октября, в канун Дня всех святых, Кемп позвала меня на субботнюю прогулку. Это предложение, дикое в ее устах, насторожило бы меня, если б день не выдался таким роскошным, с нездешним весенним небом, синим, как лепесток дельфиниума, с бурой, янтарной, желтой листвой, безветренным, точно во сне.
Кстати, Кемп потихоньку начала со мной нянчиться. Этот процесс требовал столь обильной компенсации в виде сквернословия и непрестанной грубости, что наши отношения дослужились до того чина, когда внешнее – полная противоположность внутреннему. Но стоило облечь это внутреннее в слова, перестать притворяться, что мы о нем не догадываемся – и все было бы испорчено; само это притворство непонятным образом казалось важнейшим условием взаимной привязанности. Не признаваясь друг другу в симпатии, мы проявляли некую обоюдную деликатность, служившую залогом того, что на деле симпатия имеет место. За эти десять дней у меня поднялось настроение – то ли стараниями Кемп; то ли благодаря запоздалому влиянию Джоджо, гадкого ангела, по ошибке ниспосланного мне лучшим миром; то ли пришло сознание, что я способен ждать дольше, чем казалось до сих пор. По той ли, по иной причине, но что-то во мне изменилось. Я перестал быть просто игрушкой в чужих руках: во мне укрепились истины Кончиса, особенно та, которую он воплотил в Лилии. Я трудно привыкал улыбаться той особой улыбкой, на какой настаивал Кончис. Наверное, можно принимать, не прощая; можно прийти к решению, но сидеть сложа руки.
Мы отправились на север, за Юстон-роуд, по Внешней кольцевой – в Риджентс-парк. Кемп вырядилась в черные клеши и изгвазданную фуфайку, во рту – потухший окурок, чтобы свежий воздух помнил: если его и допустили в легкие, то весьма ненадолго. В парке нас окружили древесные панорамы, бесчисленные группки гуляющих, влюбленных, семейных, одиночек с собаками, краски, смягченные неуловимой дымкой, незамысловатой и живописной, как побережья на полотнах Будена.
Мы бродили, любуясь утками, морщась при виде хоккеистов.
– Ник, родной, – сказала Кемп, – а не хлебнуть ли нам национального напитка?
И тут я не насторожился: ведь волосатики пьют только кофе.
Мы зашли в чайный павильон, отстояли очередь, отыскали два свободных стула. Кемп отлучилась по нужде. Я вытащил из кармана книжку. Парочка, сидевшая за нашим столиком, ушла. Шум, толкотня, нехитрая закуска, хвост у стойки. Видно, в женском туалете тоже очередь. Я погрузился в чтение.
Села у прохода, наискосок от меня.
Так спокойно, так просто.
Смотрела не на меня, на скатерть. Я завертел головой в поисках Кемп. Но понял, что Кемп уже на пути домой.
Она молчала. Ждала реакции.
А я-то воображал впечатляющий выход на сцену, загадочный звонок, нисхождение, может, и буквальное, в новый Тартар. Но сейчас, глядя на нее, слова не в силах вымолвить, видя, как избегает она моих глаз, я признал, что вернуться она могла только таким способом; всплыть сквозь суету буден, сквозь пошлую лондонскую сутолоку, сквозь бытие, привычное и пресное, как хлеб. Ей отвели роль Реальности, и возникла она соответственно, хотя и не без многозначительности, отчужденности, не без привкуса иного мира; не из, а из-за мельтешения толпы.
Твидовый костюм с изящным рисунком (осенние листья и снег); темно-зеленый, завязанный по-крестьянски платок. Руки чинно сложены на коленях, как после тяжелой работы; вернулась. Мой ход. Но в этот долгожданный миг оказалось, что я не в состоянии двигаться, говорить, мыслить. Я многажды представлял себе нашу встречу, но не думал, что она будет именно такой. Наконец уставился в книгу, словно не желал иметь с вернувшейся ничего общего, потом злобно воззрился на семейку любознательных дебилов, рассматривавших нас через проход. Тут она искоса взглянула на меня; в этот момент я как раз грозно нахмурился, выражая им свое возмущение.
Внезапно поднялась, пошла прочь. Я смотрел, как она лавирует меж столиками: такая маленькая, вызывающе маленькая и тщедушная, такая желанная в своей крохотности. Мужчины оборачивались ей вслед. Она скрылась за дверью.
В оцепении и муке я выждал несколько секунд. Затем взял след, расчищая дорогу локтями. Она медленно брела по траве на восток. Я догнал ее, и она скользнула взглядом по моим ботинкам: значит, заметила. Мы пока не обменялись ни единым словом. Меня будто застигли врасплох – это было видно даже по одежде. Я давно перестал интересоваться, что ношу, как выгляжу… перенял у Кемп и Джоджо их неброскую гамму. А рядом с ней почувствовал себя оборванным и оскорбился: кто дал ей право притворяться модной, невозмутимой зажиточной матроной? Словно ей хотелось выпятить тот факт, что мы поменялись ролями и судьбами. Я осмотрелся. Столько народу, но лиц не различить, далеко. Риджентс-парк. Я вспомнил другую встречу, встречу юного дезертира со своей возлюбленной; аромат сирени, бездонная тьма.
– Где они?
Чуть заметно пожала плечами.
– Я одна.
– Так я и поверил.
Шла дальше, не отвечал. Кивком указала на свободную скамейку у дорожки, под деревьями. Словно и вправду явилась из Тартара: холодная, невозмутимая.
Мы подошли к скамейке. Она села с краю, я – посредине, лицом к ней. Меня бесило, что она не глядит в мою сторону, не выказывает ни тени раскаянья; молчит как рыба.
– Я жду, – сказал я. – Как три с половиной месяца ждал.
Развязала платок, встряхнула головой. Волосы отросли, как при нашем знакомстве, на коже слабый загар. С первого же взгляда я понял – и от этого растерялся еще сильнее – что Лилия затмила Алисон в моей памяти; о первой я помнил одно лестное, о второй – одно плохое. Из-под пиджака выглядывала светло-коричневая блузка. Костюм дорогой; похоже, Кончис ей заплатил. Красивая, желанная даже без… я вспомнил Парнас, другие ее обличья. Она не отрывала глаз от своих туфель с низким каблуком.
Я отвернулся.
– Чтобы сразу внести ясность. – Молчание. – Я простил тебе тот подлый летний розыгрыш. Простил бабскую мелочную мстительность… ты же заставила меня так долго ждать.
Пожала плечами. После паузы:
– Но?
– Но я хочу знать, чего вы добивались в тот день Афинах. Чего добивались все это время. И добиваетесь сейчас.
– А дальше что?
– Дальше посмотрим.
Вынула из сумочки сигареты, закурила; с подчеркнутой вежливостью протянула пачку мне.
– Нет, спасибо, – сказал я.
Она смотрела вдаль, на изысканные постройки Камберленд-террейс, что спускаются к парку. Кремовая штукатурка, белые рельефы карнизов, небесный негромкий тон.
Подбежал пудель. Я дрыгнул ногой, а она – погладила его по голове. Женский зов: «Тина! Радость моя! Ко мне!» Раньше мы бы насмешливо переглянулись. Она снова принялась разглядывать архитектуру. Я осмотрелся. На скамейках неподалеку – сидят, наблюдают. Вдруг Показалось: людный парк – сцена, за каждым кустом лазутчик. Я вынул свою пачку, закурил, напрягся: взгляни на меня! Не взглянула.
Дата добавления: 2015-10-16; просмотров: 32 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ 4 страница | | | ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ 6 страница |