Читайте также: |
|
Сказка бочки (A Tale of a Tub) -Памфлет. (1696-1697. опубл. 1704)
«Сказка бочки» — один из первых памфлетов, написанных Джонатаном Свифтом, однако, в отличие от создававшейся примерно в тот же период «Битвы книг», где речь шла по преимуществу о предметах литературного свойства, «Сказка бочки», при своем сравнительно небольшом объеме, вмещает в себя, как кажется, практически все мыслимые аспекты и проявления жизни человеческой. Хотя конечно же основная его направленность — антирелигиозная, точнее — антицерковная. Недаром книга, изданная семь лет спустя после ее создания (и изданная анонимно!), была включена папой римским в Index prohibitorum. Досталось Свифту, впрочем, и от служителей англиканской церкви (и заслуженно, надо признать, — их его язвительное перо также не пощадило).
Пересказывать «сюжет» книги, принадлежащей к памфлетному жанру, — дело заведомо неблагодарное и бессмысленное. Примечательно, впрочем, что, при полном отсутствии «сюжета» в обычном понимании этого слова, при отсутствии действия, героев, интриги, книга Свифта читается как захватывающий детективный роман или
[52]
как увлекательное авантюрное повествование. И происходит это потому и только потому, что, принадлежа формально к жанру публицистики, как скажут сегодня, non-fiction, — то есть опять-таки формально, выходя за рамки литературы художественной, памфлет Свифта — это в полном смысле художественное произведение. И пусть в нем не происходит присущих художественному произведению событий — в нем есть единственное, все прочее заменяющее: движение авторской мысли — гневной, парадоксальной, саркастической, подчас доходящей до откровенной мизантропии, но потрясающе убедительной, ибо сокрыто за нею истинное знание природы человеческой, законов, которые управляют обществом, законов, согласно которым от века выстраиваются взаимоотношения между людьми.
Построение памфлета на первый взгляд может показаться достаточно хаотичным, запутанным, автор сознательно как бы сбивает своего читателя с толку (отсюда отчасти и само название: выражение «сказка бочки» по-английски значит — болтовня, мешанина, путаница). Структура памфлета распадается на две кажущиеся между собой логически никак не связанными части: собственно «Сказку бочки» — историю трех братьев: Петра, Джека и Мартина — и ряд отступлений, каждое из которых имеет свою тему и своего адресата. Так, одно из них носит название «отступление касательно критиков», другое — «отступление в похвалу отступлений», еще одно — «отступление касательно происхождения, пользы и успехов безумия в человеческом обществе» и т. д. Уже из самих названий «отступлений» понятны их смысл и направленность. Свифту вообще были отвратительны всякого рода проявления низости и порочности человеческой натуры, двуличность, неискренность, но превыше всего — человеческая глупость и человеческое тщеславие. И именно против них и направлен его злой, саркастический, едкий язык. Он умеет все подметить и всему воздать по заслугам.
Так, в разделе первом, названном им «Введение», адресатами его сарказма становятся судьи и ораторы, актеры и зрители, словом, все те, кто либо что-то возглашает (с трибуны или, если угодно, с бочки), а также и прочие, им внимающие, раскрыв рот от восхищения. Во многих разделах своего памфлета Свифт создает убийственную пародию на современное ему наукообразие, на псевдоученость (когда воистину «словечка в простоте не скажут»), сам при этом мастерски владея даром извращенного словоблудия (разумеется, па-
[53]
родийного свойства, однако в совершенстве воспроизводя стиль тех многочисленных «ученых трактатов», что в изобилии выходили из-под пера ученых мужей — его современников). Блистательно при этом умеет он показать, что за этим нанизыванием слов скрываются пустота и скудость мысли — мотив, современный во все времена, как и все прочие мысли и мотивы памфлета Свифта, отнюдь не превратившегося за те четыре столетия, что отделяют нас от момента создания, в «музейный экспонат». Нет, памфлет Свифта жив — поскольку живы все те людские слабости и пороки, против которых он направлен.
Примечательно, что памфлет, публиковавшийся анонимно, написан от лица якобы стольже бесстыже-малограмотного ученого-краснобая, каких столь люто презирал Свифт, однако голос его, его собственный голос, вполне ощутим сквозь эту маску, более того, возможность спрятаться за ней придает памфлету еще большую остроту и пряность. Такая двоякость-двуликость, прием «перевертышей» вообще очень присущи авторской манере Свифта-памфлетиста, в ней особенно остро проявляется необычная парадоксальность его ума, со всей желчностью, злостью, едкостью и сарказмом. Это отповедь писателям-«шестипенсовикам», писателям-однодневкам, пишущим откровенно «на продажу», претендующим на звание и положение летописцев своего времени, но являющихся на самом деле всего лишь создателями бесчисленных собственных автопортретов. Именно о подобных «спасителях нации» и носителях высшей истины пишет Свифт: «В разных собраниях, где выступают эти ораторы, сама природа научила слушателей стоять с открытыми и направленными параллельно горизонту ртами, так что они пересекаются перпендикулярной линией, опущенной из зенита к центру земли. При таком положении слушателей, если они стоят густой толпой, каждый уносит домой некоторую долю, и ничего или почти ничего не пропадает».
Но, разумеется, основным адресатом сатиры Свифта становится церковь, историю которой он и излагает в аллегорически-иносказательном виде в основном повествовании, составляющем памфлет и называемом собственно «Сказка бочки». Он излагает историю разделения христианской церкви на католическую, англиканскую и протестантскую как историю трех братьев: Петра (католики), Джека (кальвинисты и другие крайние течения) и Мартина (лютеранство, англиканская церковь), отец которых, умирая, оставил им завещание.
[54]
Под «завещанием» Свифт подразумевает Новый завет — отсюда и уже до конца памфлета начинается его ни с чем не сравнимое и не имеющее аналогов беспрецедентное богохульство. «Дележка», которая происходит между «братьями», совсем лишена «божественного ореола», она вполне примитивна и сводится к разделу сфер влияния, говоря современным языком, а также — и это главное — к выяснению, кто из «братьев» (то есть из трех основных направлений, выделившихся в рамках христианской веры) есть истинный последователь «отца», то есть ближе других к основам и устоям христианской религии. «Перекрой» оставленного «завещания» описывается Свифтом иносказательно и сводится к вопросам чисто практическим (что также, несомненно намеренно, ведет к занижению столь высоких духовных проблем). Объектом спора, яблоком раздора становится... кафтан. Отклонения Петра (то есть католической церкви) от основ христианского вероучения сводятся к несусветному украшательству «кафтана» путем всяческих галунов, аксельбантов и прочей мишуры — весьма прозрачный намек на пышность католического ритуала и обрядов. При этом Петр в какой-то момент лишает братьев возможности видеть завещание, он прячет его от них, становясь (точнее, сам себя провозглашая) единственным истинным наследником. Но «кафтанный мотив» возникает у Свифта не случайно: «Разве религия не плащ, честность не пара сапог, изношенных в грязи, самолюбие не сюртук, тщеславие не рубашка и совесть не пара штанов, которые хотя и прикрывают похоть и срамоту, однако легко спускаются к услугам той и другой?»
Одежда — как воплощение сущности человека, не только его сословной и профессиональной принадлежности, но и его тщеславия, глупости, самодовольства, лицемерия, стремления к лицедейству — и здесь смыкаются для Свифта служители церкви — и актеры, правительственные чиновники — и посетители публичных домов. В словах Свифта словно оживает русская народная мудрость: «по одежке встречают...» — настолько, поего мнению, важную роль играет «облачение», определяющее многое, если не все, в том, кто его носит.
Полностью «разделавшись» с Петром (то есть, повторяю, с католической церковью), Свифт принимается за Джека (под которым выведен Джон Кальвин). В отличие от Петра, украсившего «кафтан» множеством всяческой мишуры, Джек, дабы максимально отстраниться от старшего брата, решил полностью лишить «кафтан» всей этой внешней позолоты — одна беда: украшения так срослись с тканью (то есть. с основой), что, яростно отрывая их «с мясом», он пре-
[55]
вратил «кафтан» в сплошные дыры: таким образом, экстремизм и фанатизм брата Джека (то есть Кальвина и иже с ним) мало чем отличались от фанатизма последователей Петра (то есть католиков-папистов): «...это губило все его планы обособиться от Петра и так усиливало родственные черты братьев, что даже ученики и последователи часто их смешивали...»
Заполучив наконец в свое личное пользование текст «завещания», Джек превратил его в постоянное «руководство к действию», шагу не делая, пока не сверится с «каноническим текстом»: «Преисполняясь восторга, он решил пользоваться завещанием как в важнейших, так и в ничтожнейших обстоятельствах жизни». И даже находясь в чужом доме, ему необходимо было «припомнить точный текст завещания, чтобы спросить дорогу в нужник...». Надо ли прибавлять что-либо еще для характеристики свифтовского богохульства, рядом с которым антирелигиозные высказывания Вольтера и иных знаменитых вольнодумцев кажутся просто святочными рассказами добрых дедушек?!
Виртуозность Свифта — в его бесконечной мимикрии: памфлет представляет собой не только потрясающий обличительный документ, но и является блистательной литературной игрой, где многоликость рассказчика, сочетающаяся с многочисленными и многослойными мистификациями, создает сплав поистине удивительный. В тексте встречается множество имен, названий, конкретных людей, событий и сюжетов, в связи и по поводу которых писалась та или иная его часть. Однако, для того чтобы в полной мере оценить этот несомненный литературный шедевр, вовсе не обязательно вникать во все эти тонкости и подробности. Конкретика ушла, унеся в небытие этих людей, вместе сих канувшими в Аету учеными трактатами и прочими литературными и иными изысканиями, а книга Свифта осталась — ибо представляет собой отнюдь не только памфлет, написанный «на злобу дня», но воистину энциклопедию нравов. При этом, в отличие от многословных и тягучих романов современников Свифта — писателей эпохи Просвещения, абсолютно лишенную элемента назидательности (и это при абсолютно четко в нем прочитывающейся авторской позиции, его взглядах на все проблемы, которые он затрагивает). Легкость гения — одно из важнейших ощущений, которое производит книга Свифта — памфлет «на все времена».
Ю. Г. Фридштейн
[56]
Путешествия Гулливера Роман (1726)
Путешествия в некоторые отдаленные страны света Лемюэля Гулливера, сначала хирурга, а потом капитана нескольких кораблей (Travels into Several Remote rations of the World in Аour Parts by Lemuel Gulliver, First a Surgeon, and then a Captain of Several Ships)
Роман (1726)
«Путешествия Гулливера» — произведение, написанное на стыке жанров: это и увлекательное, чисто романное повествование, роман-путешествие (отнюдь, впрочем, не «сентиментальное», которое в 1768 г. опишет Лоренс Стерн); это роман-памфлет и одновременно роман, носящий отчетливые черты антиутопии — жанра, который мы привыкли полагать принадлежащим исключительно литературе XX столетия; это роман со стольже отчетливо выраженными элементами фантастики, и буйство свифтовского воображения воистину не знает пределов. Будучи романом-антиутопией, это и роман в полном смысле утопический тоже, в особенности его последняя часть. И наконец, несомненно, следует обратить внимание на самое главное — это роман пророческий, ибо, читая и перечитывая его сегодня, прекрасно отдавая себе отчет в несомненной конкретности адресатов свифтовской беспощадной, едкой, убийственной сатиры, об этой конкретике задумываешься в последнюю очередь. Потому что все то, с чем сталкивается в процессе своих странствий его герой, его своеобразный Одиссей, все проявления человеческих, скажем так, странностей — тех, что вырастают в «странности», носящие характер и национальный, и наднациональный тоже, характер глобальный, — все это не только не умерло вместе с теми, против кого Свифт адресовал свой памфлет, не ушло в небытие, но, увы, поражает своей актуальностью. А стадо быть — поразительным пророческим даром автора, его умением уловить и воссоздать то, что принадлежит человеческой природе, а потому носит характер, так сказать, непреходящий.
В книге Свифта четыре части: его герой совершает четыре путешествия, общая длительность которых во времени составляет шестнадцать лет и семь месяцев. Выезжая, точнее, отплывая, всякий раз из вполне конкретного, реально существующего на любой карте портового города, он неожиданно попадает в какие-то диковинные страны, знакомясь с теми нравами, образом жизни, житейским укладом, законами и традициями, что в ходу там, и рассказывая о своей стране, об Англии. И первой такой «остановкой» оказывается для свифтов-
[57]
ского героя страна Лилипутия. Но сначала — два слова о самом герое. В Гулливере слились воедино и некоторые черты его создателя, его мысли, его представления, некий «автопортрет», однако мудрость свифтовского героя (или, точнее, его здравомыслие в том фантастически абсурдном мире, что описывает он всякий раз с неподражаемо серьезно-невозмутимой миной) сочетается с «простодушием» вольтеровского Гурона. Именно это простодушие, эта странная наивность и позволяет Гулливеру столь обостренно (то есть столь пытливо, столь точно) схватывать всякий раз, оказываясь в дикой и чужой стране, самое главное. В то же время и некоторая отстраненность всегда ощущается в самой интонации его повествования, спокойная, неспешная, несуетная ироничность. Словно он не о собственных «хождениях по мукам» рассказывает, а взирает на все происходящее как бы с временной дистанции, причем достаточно немалой. Одним словом, иной раз возникает такое чувство, будто это наш современник, некий неведомый нам гениальный писатель ведет свой рассказ. Смеясь над нами, над собой, над человеческой природой и человеческими нравами, каковые видятся ему неизменными. Свифт еще и потому является современным писателем, что написанный им роман кажется принадлежащим к литературе, которую именно в XX столетии, причем во второй его половине, назвали «литературой абсурда», а на самом деле ее истинные корни, ее начало — вот здесь, у Свифта, и подчас в этом смысле писатель, живший два с половиной века тому назад, может дать сто очков вперед современным классикам — именно как писатель, изощренно владеющий всеми приемами абсурдистского письма.
Итак, первой «остановкой» оказывается для свифтовского героя страна Лилипутия, где живут очень маленькие люди. Уже в этой, первой части романа, равно как и во всех последующих, поражает умение автора передать, с психологической точки зрения абсолютно точно и достоверно, ощущение человека, находящегося среди людей (или существ), не похожих на него, передать его ощущение одиночества, заброшенности и внутренней несвободы, скованность именно тем, что вокруг — все другие и все другое.
В том подробном, неспешном тоне, с каким Гулливер повествует обо всех нелепостях, несуразностях, с какими он сталкивается, попав в страну Лилипутию, сказывается удивительный, изысканно-потаенный юмор.
Поначалу эти странные, невероятно маленькие по размеру люди (соответственно столь же миниатюрно и все, что их окружает) встречают Человека Гору (так называют они Гулливера) достаточно
[58]
приветливо: ему предоставляют жилье, принимаются специальные законы, которые как-то упорядочивают его общение с местными жителями, с тем чтобы оно протекало равно гармонично и безопасно для обеих сторон, обеспечивают его питанием, что непросто, ибо рацион незваного гостя в сравнении с их собственным грандиозен (он равен рациону 1728 лилипутов!). С ним приветливо беседует сам император, после оказанной Гулливером ему и всему его государству помощи (тот пешком выходит в пролив, отделяющий Лилипутию от соседнего и враждебного государства Блефуску, и приволакивает на веревке весь блефусканский флот), ему жалуют титул нардака, самый высокий титул в государстве. Гулливера знакомят с обычаями страны:
чего, к примеру, стоят упражнения канатных плясунов, служащие способом получить освободившуюся должность при дворе (уж не отсюда ли позаимствовал изобретательнейший Том Стоппард идею своей пьесы «Прыгуны», или, иначе, «Акробаты»?). Описание «церемониального марша»... между ног Гулливера (еще одно «развлечение»), обряд присяги, которую он приносит на верность государству Лилипутия; ее текст, в котором особое внимание обращает на себя первая часть, где перечисляются титулы «могущественнейшего императора, отрады и ужаса вселенной», — все это неподражаемо! Особенно если учесть несоразмерность этого лилипута — и всех тех эпитетов, которые сопровождают его имя. Далее Гулливера посвящают в политическую систему страны: оказывается, в Лилипутии существуют две «враждующие партии, известные под названием Тремексенов и Слемексенов», отличающиеся друг от друга лишь тем, что сторонники одной являются приверженцами... низких каблуков, а другой — высоких, причем между ними происходят на этой, несомненно весьма значимой, почве «жесточайшие раздоры»: «утверждают, что высокие каблуки всего более согласуются с... древним государственным укладом» Лилипутии, однако император «постановил, чтобы в правительственных учреждениях... употреблялись только низкие каблуки...». Ну чем не реформы Петра Великого, споры относительно воздействия которых на дальнейший «русский путь» не стихают и по сей день! Еще более существенные обстоятельства вызвали к жизни «ожесточеннейшую войну», которую ведут между собой «две великие империи» — Лилипутия и Блефуску: с какой стороны разбивать яйца — с тупого конца или же совсем наоборот, с острого. Ну, разумеется, Свифт ведет речь о современной ему Англии, разделенной на сторонников тори и вигов — но их противостояние кануло в Лету, став принадлежностью истории, а вот замечательная аллегория-иносказание, придуманная Свифтом, жива. Ибо дело не в
[59]
вигах и тори: как бы ни назывались конкретные партии в конкретной стране в конкретную историческую эпоху — свифтовская аллегория оказывается «на все времена». И дело не в аллюзиях — писателем угадан принцип, на котором от века все строилось, строится и строиться будет.
Хотя, впрочем, свифтовские аллегории конечно же относились к той стране и той эпохе, в какие он жил и политическую изнанку которых имел возможность познать на собственном опыте «из первых рук». И потому за Лилипутией и Блефуску, которую император Лилипутии после совершенного Гулливером увода кораблей блефусканцев «задумал... обратить в собственную провинцию и управлять ею через своего наместника», без большого труда прочитываются отношения Англии и Ирландии, также отнюдь не отошедшие в область преданий, по сей день мучительные и губительные для обеих стран.
Надо сказать, что не только описанные Свифтом ситуации, человеческие слабости и государственные устои поражают своим сегодняшним звучанием, но даже и многие чисто текстуальные пассажи. Цитироватьих можно бесконечно. Ну, к примеру: «Язык блефусканцев настолько же отличается от языка лилипутов, насколько разнятся между собою языки двух европейских народов. При этом каждая из наций гордится древностью, красотой и выразительностью своего языка. И наш император, пользуясь преимуществами своего положения, созданного захватом неприятельского флота, обязал посольство [блефусканцев] представить верительные грамоты и вести переговоры на лилипутском языке». Ассоциации — Свифтом явно незапланированные (впрочем, как знать?) — возникают сами собой...
Хотя там, где Гулливер переходит к изложению основ законодательства Лилипутии, мы слышим уже голос Свифта — утописта и идеалиста; эти лилипутские законы, ставящие нравственность превыше умственных достоинств; законы, полагающие доносительство и мошенничество преступлениями много более тяжелыми, нежели воровство, и многие иные явно милы автору романа. Равно как и закон, полагающий неблагодарность уголовным преступлением; в этом последнем особенно сказались утопичные мечтания Свифта, хорошо знавшего цену неблагодарности — и в личном, и в государственном масштабе.
Однако не все советники императора разделяют его восторги относительно Человека Горы, многим возвышение (в смысле переносном и буквальном) совсем не по нраву. Обвинительный акт, который эти люди организуют, обращает все оказанные Гулливером благодеяния в преступления. «Враги» требуют смерти, причем способы пред-
[60]
латаются один страшнее другого. И лишь главный секретарь по тайным делам Рельдресель, известный как «истинный друг» Гулливера, оказывается истинно гуманным: его предложение сводится к тому, что достаточно Гулливеру выколоть оба глаза; «такая мера, удовлетворив в некоторой степени правосудие, в то же время приведет в восхищение весь мир, который будет приветствовать столько же кротость монарха, сколько благородство и великодушие лиц, имеющих честь быть его советниками». В действительности же (государственные интересы как-никак превыше всего!) «потеря глаз не нанесет никакого ущерба физической силе [Гулливера], благодаря которой [он] еще сможет быть полезен его величеству». Сарказм Свифта неподражаем — но гипербола, преувеличение, иносказание абсолютно при этом соотносятся с реальностью. Такой «фантастический реализм» начала XVIII века...
Или вот еще образчик свифтовских провидений: «У лилипутов существует обычай, заведенный нынешним императором и его министрами (очень непохожий... на то, что практиковалось в прежние времена): если в угоду мстительности монарха или злобе фаворита суд приговаривает кого-либо к жестокому наказанию, то император произносит в заседании государственного совета речь, изображающую его великое милосердие и доброту как качества всем известные и всеми признанные. Речь немедленно оглашается по всей империи; и ничто так не устрашает народ, как эти панегирики императорскому милосердию; ибо установлено, что чем они пространнее и велеречивее, тем бесчеловечнее было наказание и невиннее жертва». Все верно, только при чем тут Лилипутия? — спросит любой читатель. И в самом деле — при чем?..
После бегства в Блефуску (где история повторяется с удручающей одинаковостью, то есть все рады Человеку Горе, но и не менее рады от него поскорее избавиться) Гулливер на выстроенной им лодке отплывает и... случайно встретив английское купеческое судно, благополучно возвращается в родные пенаты. С собой он привозит миниатюрных овечек, каковые через несколько лет расплодились настолько, что, как говорит Гулливер, «я надеюсь, что они принесут значительную пользу суконной промышленности» (несомненная «отсылка» Свифта к собственным «Письмам суконщика» — его памфлету, вышедшему в свет в 17 Л г.).
Вторым странным государством, куда попадает неугомонный Гулливер, оказывается Бробдингнег — государство великанов, где уже Гулливер оказывается своеобразным лилипутом. Всякий раз свифтовский герой словно попадает в иную реальность, словно в некое «за-
[61]
зеркалье», причем переход этот происходит в считанные дни и часы: реальность и ирреальность расположены совсем рядом, надо только захотеть...
Гулливер и местное население, в сравнении с предыдущим сюжетом, словно меняются ролями, и обращение местных жителей с Гулливером на этот раз в точности соответствует тому, как вел себя сам Гулливер с лилипутами, во всех подробностях и деталях, которые так мастерски, можно сказать, любовно описывает, даже выписывает Свифт. На примере своего героя он демонстрирует потрясающее свойство человеческой натуры: умение приспособиться (в лучшем, «робинзоновском» смысле слова) к любым обстоятельствам, к любой жизненной ситуации, самой фантастической, самой невероятной — свойство, какового лишены все те мифологические, выдуманные существа, гостем которых оказывается Гулливер.
И еще одно постигает Гулливер, познавая свой фантастический мир: относительность всех наших представлений о нем. Для свифтовского героя характерно умение принимать «предлагаемые обстоятельства», та самая «терпимость», за которую ратовал несколькими десятилетиями раньше другой великий просветитель — Вольтер.
В этой стране, где Гулливер оказывается даже больше (или, точнее, меньше) чем просто карлик, он претерпевает множество приключений, попадая в итоге снова к королевскому двору, становясь любимым собеседником самого короля. В одной из бесед с его величеством Гулливер рассказывает ему о своей стране — эти рассказы будут повторяться не раз на страницах романа, и всякий раз собеседники Гулливера снова и снова будут поражаться тому, о чем он будет им повествовать, представляя законы и нравы собственной страны как нечто вполне привычное и нормальное. А для неискушенных его собеседников (Свифт блистательно изображает эту их «простодушную наивность непонимания»!) все рассказы Гулливера покажутся беспредельным абсурдом, бредом, подчас — просто выдумкой, враньем. В конце разговора Гулливер (или Свифт) подвел некоторую черту: «Мой краткий исторический очерк нашей страны за последнее столетие поверг короля в крайнее изумление. Он объявил, что, по его мнению, эта история есть не что иное, как куча заговоров, смут, убийств, избиений, революций и высылок, являющихся худшим результатом жадности, партийности, лицемерия, вероломства, жестокости, бешенства, безумия, ненависти, зависти, сластолюбия, злобы и честолюбия». Блеск!
Еще больший сарказм звучит в словах самого Гулливера: «...мне пришлось спокойно и терпеливо выслушивать это оскорбительное
[62]
третирование моего благородного и горячо любимого отечества... Но нельзя быть слишком требовательным к королю, который совершенно отрезан от остального мира и вследствие этого находится в полном неведении нравов и обычаев других народов. Такое неведение всегда порождает известную узость мысли и множество предрассудков, которых мы, подобно другим просвещенным европейцам, совершенно чужды». И в самом деле — чужды, совершенно чужды! Издевка Свифта настолько очевидна, иносказание настолько прозрачно, а наши сегодняшние по этому поводу естественно возникающие мысли настолько понятны, что тут не стоит даже труда их комментировать.
Столь же замечательно «наивное» суждение короля по поводу политики: бедный король, оказывается, не знал ее основного и основополагающего принципа: «все дозволено» — вследствие своей «чрезмерной ненужной щепетильности». Плохой политик!
И все же Гулливер, находясь в обществе столь просвещенного монарха, не мог не ощущать всей унизительности своего положения — лилипута среди великанов — и своей, в конечном итоге, несвободы. И он вновь рвется домой, к своим родным, в свою, столь несправедливо и несовершенно устроенную страну. А попав домой, долго не может адаптироваться: вое кажется... слишком маленьким. Привык!
В части третьей книги Гулливер попадает сначала на летающий остров Лапуту. И вновь все, что наблюдает и описывает он, — верх абсурда, при этом авторская интонация Гулливера — Свифта по-прежнему невозмутимо-многозначительная, исполнена неприкрытой иронии и сарказма. И вновь все узнаваемо: как мелочи чисто житейского свойства, типа присущего лапутянам «пристрастия к новостям и политике», так и вечно живущий в их умах страх, вследствие которого «лалутяне постоянно находятся в такой тревоге, что не могут ни спокойно спать в своих кроватях, ни наслаждаться обыкновенными удовольствиями и радостями жизни». Зримое воплощение абсурда как основы жизни на острове — хлопальщики, назначение которых — заставить слушателей (собеседников) сосредоточить свое внимание на том, о чем им в данный момент повествуют. Но и иносказания более масштабного свойства присутствуют в этой части книги Свифта: касающиеся правителей и власти, и того, как воздействовать на «непокорных подданных», и многого другого. А когда Гулливер с острова спустится на «континент» и попадет в его столицу город Лагадо, он будет потрясен сочетанием беспредельного разорения и нищеты, которые бросятся в глаза повсюду, и своеобразных оазисов порядка и процветания: оказывается, оазисы эти — все, что
[63]
осталось от прошлой, нормальной жизни. А потом появились некие «прожектеры», которые, побывав на острове (то есть, по-нашему, за границей) и «возвратившись на землю... прониклись презрением ко всем... учреждениям и начали составлять проекты пересоздания науки, искусства, законов, языка и техники на новый лад». Сначала Академия прожектеров возникла в столице, а затем и во всех сколько-нибудь значительных городах страны. Описание визита Гулливера в Академию, его бесед с учеными мужами не знает себе равных по степени сарказма, сочетающегося с презрением, — презрением в первую очередь в отношении тех, кто так позволяет себя дурачить и водить за нос... А лингвистические усовершенствования! А школа политических прожектеров!
утомившись от всех этих чудес, Гулливер решил отплыть в Англию, однако на его пути домой оказался почему-то сначала остров Глаббдобдриб, а затем королевство Лаггнегг. Надо сказать, что по мере продвижения Гулливера из одной диковинной страны в другую фантазия Свифта становится все более бурной, а его презрительная ядовитость — все более беспощадной. Именно так описывает он нравы при дворе короля Лаггнегга.
А в четвертой, заключительной части романа Гулливер попадает в страну гуигнгнмов. Гуигнгнмы — это кони, но именно в них наконец находит Гулливер вполне человеческие черты — то есть те черты, каковые хотелось бы, наверное, Свифту наблюдать у людей. А в услужении у гуигнгнмов живут злобные и мерзкие существа —еху, как две капли воды похожие на человека, только лишенные покрова цивильности (и в переносном, и в прямом смысле), а потому представляющиеся отвратительными созданиями, настоящими дикарями рядом с благовоспитанными, высоконравственными, добропорядочными конями-гуигнгнмами, где живы и честь, и благородство, и достоинство, и скромность, и привычка к воздержанию...
В очередной раз рассказывает Гулливер о своей стране, обее обычаях, нравах, политическом устройстве, традициях — ив очередной раз, точнее, более чем когда бы то ни было рассказ его встречает со стороны его слушателя-собеседника сначала недоверие, потом — недоумение, потом — возмущение: как можно жить столь несообразно законам природы? Столь противоестественно человеческой природе — вот пафос непонимания со стороны коня-гуигнгнма. Устройствоих сообщества — это тот вариант утопии, какой позволил себе в финале своего романа-памфлета Свифт: старый, изверившийся в человеческой природе писатель с неожиданной наивностью чуть ли не воспевает примитивные радости, возврат к природе — что-то весьма
[64]
напоминающее вольтеровского «Простодушного». Но Свифт не был «простодушным», и оттого его утопия выглядит утопично даже и для него самого. И это проявляется прежде всего в том, что именно эти симпатичные и добропорядочные гуигнгнмы изгоняют из своего «стада» затесавшегося в него «чужака» — Гулливера. Ибо он слишком похож на еху, и им дела нет до того, что сходство у Гулливера с этими существами только в строении тела и ни в чем более. Нет, решают они, коль скоро он — еху, то и жить ему должно рядомс еху, а не среди «приличных людей», то бишь коней. утопия не получилась, и Гулливер напрасно мечтал остаток дней своих провести среди этих симпатичных ему добрых зверей. Идея терпимости оказывается чуждой даже и им. И потому генеральное собрание гуигнгнмов, в описании Свифта напоминающее ученостью своей ну чуть ли ни платоновскую Академию, принимает «увещание» — изгнать Гулливера, как принадлежащего к породе еху. И герой наш завершает свои странствия, в очередной раз возвратясь домой, «удаляясь в свой садик в Редрифе наслаждаться размышлениями, осуществлять на практике превосходные уроки добродетели...».
Ю. Г. Фридштейн
Уильям Контрив (William Congreve) 1670-1729
Так поступают в свете (The Way of the World) Комедия (1700, опубл. 1710)
«Так поступают в свете» — последняя из четырех комедий, написанных уильямом Конгривом, самым знаменитым из плеяды английских драматургов эпохи Реставрации. И хотя несравнимо большую известность (как при жизни автора, так и впоследствии), равно как и значительно больший сценический успех и более богатую сценическую историю, имела другая его пьеса — «Любовь за любовь», написанная пятью годами раньше, именно «Так поступают в свете» представляется наиболее совершенным из всего наследия Конгрива. Не только в ее названии, но и в самой пьесе, в ее характерах присутствует та общезначимость, та непривязанность ко времени ее создания, к конкретным обстоятельствам жизни Лондона конца XVII в. (одного из многочисленных в череде fin de siecle, до удивления схожих во многих существенных приметах, главное — в человеческих проявлениях, им присущих), что и придает этой пьесе характер подлинной классики.
Именно эта черта столь естественно вызывает при чтении пьесы Конгрива самые неожиданные (а точнее — имеющие самых неожиданных адресатов) параллели и ассоциации. Пьеса «Так поступают в свете» — это прежде всего «комедия нравов», нравов светского об-
[66]
щества, известных Конгриву не понаслышке. Он и сам тоже был вполне светским человеком, l'hотте du monde, более того, одним из наиболее влиятельных членов «Кит-Кзт» клуба, где собирались самые блестящие и самые знаменитые люди того времени: политические деятели, литераторы, философы. Однако отнюдь не они стали героями последней комедии Конгрива (как, впрочем, и трех предыдущих: «Старый холостяк», «Двойная игра» и уже упоминавшаяся «Любовь за любовь»), во всех них Контрив вывел на сцену кавалеров и дам — завсегдатаев светских салонов, щеголей-пустозвонов и злых сплетниц, умеющих в момент сплести интригу, чтобы вволю посмеяться над чьим-то искренним чувством или обесчестить в глазах «света» тех, чей успех, или талант, иди красота выделяются из общей массы, становясь предметом зависти и ревности. Все это разовьет ровно семьдесят семь лет спустя Ричард Шеридан в классической уже ныне «Школе злословия», а еще двумя столетиями позже — Оскар Уайльд в своих «аморальных моралите»: «Веер леди Уиндермир», «Идеальный муж» и других. Да и «русская версия» при всей своей «русской специфике» — бессмертное «Горе от ума» — неожиданно окажется «обязанной» Конгриву. Впрочем — Конгриву ли? Просто все дело в том, что «так поступают в свете», и этим все сказано. Поступают — вне зависимости от времени и места действия, от развития конкретного сюжета. «Ты светом осужден? Но что такое свет? / Толпа людей, то злых, то благосклонных, / Собрание похвал незаслуженных / И стольких же насмешливых клевет», — писал семнадцатилетний Лермонтов в стихотворении памяти отца. И характеристика, которую дает в «Маскараде», написанном темже Лермонтовым четырьмя годами позже, князю Звездичу баронесса Штраль: «Ты! бесхарактерный, безнравственный, безбожный, / Самолюбивый, злой, но слабый человек; / В тебе одном весь отразился век, / Век нынешний, блестящий, но ничтожный», и вся интрига, сплетенная вокруг Арбенина и Нины, «невинная шутка», оборачивающаяся трагедией, — все это тоже вполне подходит под формулу «так поступают в свете». И оклеветанный Чацкий — что, как не жертва «света»? И недаром, приняв достаточно благосклонно первую из появившихся на сцене комедий Конгрива, отношение к последующим, по мере их появления, становилось все более неприязненным, критика — все более язвительной. В «Посвящении» к «Так поступают в свете» Контрив писал: «Пьеса эта имела успех у зрителей вопреки моим ожиданиям; ибо она лишь в малой степени была назначена удовлетворять вкусам, которые, по всему судя, господствуют нынче в зале». А вот суждение, произнесенное Джоном Драйденом, драматургом старшего в сравнении с Кон-
[67]
гривом поколения, тепло относившегося к собрату по цеху: «Дамы полагают, что драматург изобразил их шлюхами; джентльмены обижены на него за то, что он показал все их пороки, их низость: под покровом дружбы они соблазняют жен своих друзей...» Речь в письме идет о пьесе «Двойная игра», но в данном случае это, ей-богу, несущественно. Те же слова можно было бы произнести и по поводу любой иной комедии У. Конгрива. А между тем Контрив всего лишь выставил зеркало, в котором и в самом деле «отразился вею», и отражение это, оказавшись точным, оказалось тем самым весьма неприятным...
В комедии Конгрива не так много действующих лиц. Мирабелл и миссис Милламент (Контрив называет «миссис» всех своих героинь, равно замужних дам и девиц) — наши герои; мистер и миссис Фейнелл; Уитвуд и Петьюлент — светские хлыщи и острословы; леди Уишфорт — мать миссис Фейнелл; миссис Марвуд — главная «пружина интриги», в каком-то смысле прообраз уайльдовской миссис Чивли из «Идеального мужа»; служанка леди Уишфорт Фойбл и камердинер Мирабелла Уейтвелл — им также предстоит сыграть в действии немаловажную роль; сводный брат Уитвуда сэр Уилфут — неотесанный провинциал с чудовищными манерами, вносящий, однако, свою существенную лепту в финальный «хэппи-энд». Пересказывать комедию, сюжет которой изобилует самыми неожиданными поворотами и ходами, — дело заведомо неблагодарное, потому наметим лишь основные линии.
Мирабелл — известный на весь Лондон ветреник и неотразимый ловелас, имеющий ошеломительный успех в дамском обществе, успел (еще за пределами пьесы) вскружить голову как престарелой (пятьдесят пять лет!) леди Уишфорт, так и коварной миссис Марвуд, Сейчас он страстно влюблен в красавицу Милламент, которая явно отвечает ему взаимностью. Но вышеупомянутые дамы, отвергнутые Мирабеллом, делают все возможное, чтобы воспрепятствовать его счастью с удачливой соперницей. Мирабелл очень напоминает лорда Горинга из «Идеального мужа»: по натуре человек в высшей степени порядочный, имеющий вполне четкие представления о нравственности и морали, он тем не менее стремится в светской беседе цинизмом и острословием не отстать от общего тона (чтобы не прослыть скучным или смешным святошей) и весьма в этом преуспевает, поскольку его остроты и парадоксы не в пример ярче, эффектнее и парадоксальнее, нежели достаточно тяжеловесные потуги неразлучных Уитвуда и Петьюлента, представляющих собой комическую пару, наподобие гоголевских Добчинского и Бобчинского (как говорит уит-
[68]
вуд, «...мы... звучим в аккорде, как дискант и бас... Перебрасываемся словами, как два игрока в волан...»). Петьюлент, впрочем, отличается от своего приятеля склонностью к злобной сплетне, и тут уже на помощь приходит характеристика, что выдается в «Горе от ума» Загорецкому: «Человек он светский, / Отъявленный мошенник, плут...»
Начало пьесы — это нескончаемый каскад острот, шуток, каламбуров, причем каждый стремится «перекаламбурить» другого. Впрочем, в этой «салонной беседе», под личиной улыбчивого дружелюбия, говорятся в лицо неприкрытые гадости, а за ними — закулисные интриги, недоброжелательность, злоба...
Милламенг — настоящая героиня: умна, изысканна, на сто голов выше остальных, пленительна и своенравна. В ней есть что-то и от шекспировской Катарины, и от мольеровской Селимены из «Мизантропа»: она находит особое удовольствие в том, чтобы мучить Мирабелла, постоянно вышучивая и высмеивая его и, надо сказать, делая это весьма успешно. И когда тот пытается быть с нею искренен и серьезен, на миг сняв шутовскую маску, Милламент становится откровенно скучно. Она во всем решительно с ним согласна, но поучатьее, читать ей мораль — нет уж, воля ваша, увольте!
Однако для достижения своей цели Мирабелл затевает весьма хитроумную интригу, «исполнителями» которой становятся слуги: Фойбл и Уейтвелл. Но его план, при всем своем хитроумии и изобретательности, натыкается на сопротивление мистера фейнедла, каковой в отличие от нашего героя хотя и слывет скромником, но в действительности являет собой воплощение коварства и бесстыдства, причем коварства, порожденного вполне земными причинами — жадностью и корыстью. В интригу втянута и леди Уишфорт — вот где автор отводит душу, давая выход своему сарказму: в описании ослепленной уверенностью в своей неотразимости престарелой кокетки, ослепленной до такой степени, что ее женское тщеславие перевешивает все доводы разума, мешая ей разглядеть вполне очевидный и невооруженному глазу обман.
Вообще, ставя рядом знатных дам иих горничных, драматург явно дает понять, что по части морали нравы у тех и у других одинаковы, — точнее, горничные стараются ни в чем не отстать от своих хозяек.
Центральным моментом пьесы становится сцена объяснения Мирабелла и Милламент. В тех «условиях», что выдвигают они друг другу перед вступлением в брак, при всем каждому присущем стремлении сохранить свою независимость, в одном они удивительно схожи: в нежелании быть похожими на те многочисленные супру-
[69]
жеские пары, что представляют собой их знакомые: нагляделись такого «семейного счастья» и для себя хотят совсем другого.
Хитроумная интрига Мирабелла терпит фиаско рядом с коварством его «приятеля» Фейнелла («так поступают в свете» — это его слова, которыми он хладнокровно объясняет — не оправдывает, отнюдь! — свои действия). Однако добродетель в финале торжествует, порок наказан. Некоторая тяжеловесность этого «хэппи-энда» очевидна — как и всякого иного, впрочем, ибо почти любой «хэппи-энд» чуть-чуть отдает сказкой, всегда в большей или меньшей степени, но расходящейся с логикой реальности.
Итог всему подводят слова, которые произносит Мирабелл: «Вот и урок тем людям безрассудным, / Что брак сквернят обманом обоюдным: / Пусть честность обе стороны блюдут, / Иль сыщется на плута дважды плут».
Ю. Г. Фридштейн
Дата добавления: 2015-10-16; просмотров: 62 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Джон Арбетнот (John Arbuthnot) 1667-1735 | | | Джордж Вильям Фаркер (George William Farquhar) 1677-1707 |