Читайте также:
|
|
Его область была высшие учебные и научные заведения, по крайней мере, мне казалось, что этому отделу он уделял больше времени и внимания. Я меньше видел в нем стремления поднять и улучшить нашу среднюю и низшую школу, хотя и в этой области, сравнительно, скажем, с работой при старом режиме, было сделано много. Он был кадетом чистейшей воды, и это мне. Не нравилось в нем. В общем же, иметь такого министра народного просвещения все же была находка, так как по своим национальным убеждениям он был, по-моему, вполне подходящим человеком.
Антон Карлович Ржепецкий с первого дня моего Гетманства до последнего занимал должность министра финансов. Прежде был членом Думы, председателем земледельческого синдиката и 5 лет просидел в банках. Я думаю, он польского происхождения, по крайней мере, его фамилия на это указывает, да и тип у него польский, но он православный и по своим убеждениям мало подходит к полякам. Человек он неглупый; но односторонний. Он всю свою жизнь провел в банках и, очевидно; имел дело только с людьми буржуазного склада ума, Поэтому у него так выходило, что кроме так называемых буржуев, никого нет. Все остатное Для него не существовало. В политическом отношении он был слишком правый, например, в вопросе аграрной реформы он был неумолим, никаких реформ не нужно, земля естественно перейдет мелким хлеборобам. Политического значения этой реформы он не признавал. Помню, раз как-то в совете министров, когда были затронуты интересы помещиков при проведении какого-то закона, он встал и хотел проситься в отставку. Он земельного вопроса просто не выносил. Он представлял, так сказать, правое крыло совета министров. Его наши доморощенные и приезжие из России финансисты (а таких было немало) очень критиковали за его финансовую политику. Я думаю, в общем, при всех неотъемлемых качествах Ржепецкого, они были правы. Он был слишком большим провинциалом; чувствовалось, что здесь требовался человек совсем другого размаха. Антон Карлович был бы прекрасным директором даже крупного провинциального банка, но не далее. Прекрасный хозяин. Я верил, да и теперь убежден, что он упорядочил финансы. Был очень бережлив. С немцами и австрийцами, на нас наседавших, он спорил и не сдавался, а когда уж приходилось что-нибудь уступить, так как те становились агрессивными и грозили ему какими-нибудь новыми бедами, нужно было видеть, насколько каждая такая уступка была ему неприятна. Когда посол Мумм{180} или граф Форгач{181} приходили ко мне с какими-нибудь подобными требованиями, я всегда был очень рад призвать Ржепецкого и поговорить с ним, так как знал, что найду в нем энергичного союзника. Но и у него была слабость — это облает ной Союз Землевладельцев и Прогофис. Он их всегда защищал, и думаю, что большого сопротивления эти союзы у министра финансов не находили. Как я уже говорил, он был у меня и умел убеждать, особенно своей настойчивостью, других, благодаря этому в совете министров пользовался значением. Хотя он и обижался, когда его подозревали в искреннем желании создать Украину, я убежден, что, взявшись за дело, он работал честно… Профессор Вагнер — министр труда, к сожалению, не обладал способностью убеждать своих коллег в правоте своих мнений, не пользовался никаким влиянием в совете министров. Говорил длинно, тягуче, в большинстве случаев, не строго к вопросу. Человек он был очень мягкий. Очевидно, ему хотелось провести в жизнь многое, но провести, в силу этого недостатка, он не мог.
Министр продовольствия — Соколовский, знающий свое дело человек, так как много проработал на этом поприще, но совершенно безвольный. В его министерстве же была компания, которой необходим был человек с сильной волей. Соколовского жаль было удалять, так как он был безусловно честный и знающий человек. Но, несмотря на эти качества, я думаю, благодаря его мягкотелости, он принес немало чреда Украине. С первых же дней я видел, что ни он, ни Вагнер, эти два порядочных человека, не соответствуют своему назначению. Мне пришлось много бороться с Федором Андреевичем, причем я достиг того, что они ушли.
Инженер Вл. А. Бутенко был первый, который согласился быть министром еще до переворога. Тогда он много мне помогал. Я ему довольно долгое время верил. Боюсь впасть в заблуждение, но я думаю, что я в нем ошибся. По отношению ко мне он всегда выражал большую преданность и предупредительность, может быть, слишком большую, так что иногда вкрадывалось сомнение, не желает ли он этим самим прикрыть себя от нареканий извне. Но я всегда думал, что эта близость и забота обо мне явились результатом пережитого нами обоими переворота. Как ни как, другие министры явились на готовое, а тут приходилось все создавать. Это обыкновенно сближает людей. Он был умен и хитер, думаю, знал свое дело. Чрезвычайно активно боролся с большевизмом, но вместе с тем впал в другую крайность. Он всецело подпал под влияние группы довольно невысокопробных украинцев, в которой находился знаменитый институт украинских железнодорожных комиссаров, о которых я как-то говорил выше. Он воображал себе, что он ими командует, а они его за «батьку почытають», на самом же деле, как оказалось, они в грош его не ставили и им помыкали. Другого объяснения я не могу дать тем фактам, как, например, такому ярому настаиванию на оставлении железнодорожного полка, состоящего из самого недовольного элемента, который мог, и даже сыграл, некоторую роль при восстании.
То же самое и относительно генерала Осецкого{182}. Все ему доказывали, что этот человек все время мутит и его нужно убрать. Он же настаивал самым категорическим образом на его оставлении. Впрочем, украинцы эти доказали ему свою любовь и преданность: они арестовали его, и он будто сидел в тюрьме. В смысле его деятельности могу в защиту его сказать одно, что действительно условия были дико. трудные и нельзя, конечно, тот увеличивающийся развал транспорта на Украине приписывать деятельности Бутенко. Железнодорожная забастовка, угон паровозов и 80000 вагонов большевиками, отсутствие смазочных веществ, вообще, нежелание рабочих работать — все это смягчает, и очень, его вину. Во время забастовки он даже проявил большую энергию и настойчивость, благодаря чему забастовка была ликвидирована без особых осложнений; но все же эта слабость, которую он проявлял к части своих подчиненных; именно украинцев, когда какой-нибудь совершенно негодный комиссар являлся косвенным начальником какого-нибудь заслуженного инженера и т. д., конечно, не говорило в пользу государственной деятельности министра путей сообщения. Промышленники были очень против него настроены. Находясь в области бесконечных интриг, я боялся впасть в ошибку и поэтому для разбора дела я назначил особую беспристрастную комиссию, во главе которой поставил генерала Кислякова, бывшего товарища министра, кажется, еще при старом режиме. В совете Бутенко тоже не любили и жаловались на него. Он как-то любил решать дела немного уж больно самодержавно. Я потребовал от Федора Андреевича по вопросу о новых железных дорогах, желая в этом отношении быть вполне беспристрастным, обязательного выделения этого вопроса в совершенно самостоятельное учреждение, под председательством председателя совета министров. Бутенко, кажется, это не очень нравилось. Он всегда давал понять, что такое учреждение должно быть при министерстве, которым он управляет. Я на это не согласился. Это не был определенный человек, стойкий в политике. Для меня он до сих пор не вполне выяснился. Врагов у него было очень много. Это был министр, на которого сыпались нарекания, но были ли эти нарекания справедливы, — я так и не узнал, так как комиссия Кислякова до моего падения не дала мне картины того, что происходило в этом министерстве. Немцы его очень хвалили, но ведь, может быть, точка зрения немцев была совершенно иная, чем у меня.
Министр иностранных дел, Дмитрий Дорошенко, был не совсем подходящим. Его никтоле признавал. И украинцы, и великороссы его одинаково не любили. К сожалению, у меня первое время некем было его заменить. Да, впрочем, это и неважно было: почти все время Гетманства внешняя политика находилась в моих руках, руках Палтова и отчасти Лизогуба. Дорошенко вел только галицийскую политику. Он был, там раньше. У него было много друзей во, Львове, и он постоянно возился с этими украинскими делами. Он был ярым украинцем, но несколько смягченного типа, в смысле шовинизма. Собственного мнения он не имел, руководился, главным образом, тем что скажут о нем в украинских кругах, но так как он попал в кабинет, где шире смотрели на вопрос строительства государства, нежели на это смотрели наши украинцы, то он в кругах последних тоже не был правоверным и от него отказывались. Он, так кажется, и сидел, до конца, между двумя, стульями! Барон Штейнгель{183}, наш посланник в Берлине, мне сообщил, что Дорошенко, будучи в Берлине, вел какую-то совсем особую, ничего С. моими указаниями общего не имеющую, политику{184}. Одновременно с этим Дорошенко мне прислал телеграмму, в которой выражал свою преданность мне и считал, что Украина погибла, если погибнет гетманство. Я всегда считал, что на пост министра иностранных дел нужно человека, несравненно более щироко образованного. Один уже факт полнейшего незнания языков сильно вредило ему. Профессор Чубинский — министр юстиции, кадет чистейшей воды. Прекрасно говорил. Знал это и любил себя слушать, что в достаточной степени затягивало заседания совета министров. В обыкновенное время был бы прекрасным министром юстиции, остающимся всегда, на точке зрения закона, но в наше время казался мне ужасным медлителем. Правые неоднократно бегали ко мне, указывая на то, что правосудие тихо налаживается, благодаря Чубинскому. Я его защищал, по в душе я и сам был того же мнения. Чистый украинец, его отец{185} написал гимн, который потом был принят на Украине, «Ще не вмерла Україна», что однако не помешало тому, что Чубинского-сына украинцы не признавали, но я совершенно не соглашался с ними. По их понятиям, необходимо было набрать в министерство юстиции лишь людей их крайнего украинско-галицийского толка, ярых шовинистов, совершенно не считаясь с образованием и стажем, проведенном в судейском ведомстве.
Они все были против Сената, над которым особенно работал Чубинский, считая, что необходимо вернуться к генеральному суду. Вопрос языка тоже играл тут большое значение. Украинцы настаивали на немедленное введение украинского языка в судопроизводство. Чубинский находил, что юридические термины на украинском языке недостаточно твердо установлены. Он, конечно, был прав. Украинцы же становились на дыбы.
Когда настал момент назначить председателя Сената, Чубинскому очень хотелось самому быть на этом месте. Я его не назначил. Сенат в моих глазах являлся высшим государственным учреждением, которое в критический момент жизни государства могло, если бы оно было на высоте, сыграть большую роль. Я искал в председательствующие человека, который пи при каких условиях не уронит эту высоту, хотя бы пришлось идти против гетмана. Я считал, что Чубинский не такой человек, и назначил Василенко. Прав ли я был или нет, это другое дело.
Министр здравия — д-р Любинский, хороший человек, честный. В совете никогда не говорил, дело свое же делал. Он как-то уживался со всеми партиями. И великороссы, и украинцы к нему хорошо относились. Скажу откровенно, что во время Гетманства у меня было столько политических трагедий, столько драм и личных, и государственного порядка что я не берусь судить, как шли дела в этом министерстве.
Министр земледелия — Колокольцев, мне очень нравился. Он не был украинцем, но дело свое делал честно. Не увлекался ни в одну, ни в другую сторону, искренне хотел провести разумную аграрную реформу, не уничтожая сахарной промышленности и те культурные гнезда, которые, я считаю, необходимо было оставить. Он на своем веку мною проработал для народа. При старом правительстве считался в числе неблагонадежных. Ни к какой партии, кажется, он не принадлежал, очень много работал, любил сам обьезжать Украину и лично удостоверяться, как идет дело, причем делал он без всякого шума и треска. Брал билет, садился в вагон и ехал, не предупреждая своих подчиненных. Эта подвижность его совершенно не соответствовала его неимоверной тучности. Конечно, держа среднюю линию, Колокольцев не был популярен. Но что же ему было делать? Оп. я думаю, действительно хотел принести пользу народу, а не снискать аплодисменты какой-нибудь партии. Был очень тверд в своих убеждениях, на первых порах, я скажу, даже слишком: так, он в скором времени после вступления в министерство, видя, как мало у него работают в учреждении, выгнал всех своих чиновников и набрал новых.
Гутник — министр промышленности. Скажу одно: он блестяще умен, по очень мало сделал для Украины.
Министр исповеданий — Зиньковский. Он окончил богословский факультет, был профессором. Он желал провести корабль украинского церковного вопроса через Сциллу и Харибду. Его. положение было чрезвычайно трудное. Очень благожелательный и мягкий человек. Несколько увлекающийся и кадет завзятый. Его партийность мешала несколько его объективному суждению. Я с ним хорошо жил и жалел его, видя, насколько трудно было дело, во главе которого он стоял.
Вот, кажется, все министры. с которыми я начал работать. Я боюсь, что кто-нибудь, прочтя эти краткие характеристики, подумает, что я не был окружен соответствующими людьми. Я сделал, может быть, очень строгую критику министрам. У меня не было, очень крупных личностей, но, за малым исключением, все эти люди были работоспособны, работали честно, и я думаю, что если бы обстановка не сложилась так убийственно трудно, Украина могла бы быть выведена из той пропасти, куда она попала.
В первые дни Гетманства, попутно с вопросом сформирования кабинета, для меня особой заботой было установление определенных отношений как с немецким «Оберкомандо», так и с послом Муммом и австрийским посланником Принцигом[68]. Мне пришлось сделан, визит фельдмаршалу Эйхгорну и двум указанным лицам. Эйхгорн был почтенный старик в полном смысле этого слова, умный, образованный очень, с широким кругозором, благожелательный, недаром он был внуком философа Шеллинга. В нем совершенно не было той заносчивости и самомнения, которые наблюдались, иногда, среди германского офицерства. Мой первый визит был обставлен некоторой торжественностью. Я считал своим долгом обратить на это внимание, конечно, не из тщеславия, но, зная, насколько немцы, особенно военные, придают значение мелочам этикета. Я не хотел, чтобы мое появление было истолковано как поездка на поклонение, а хотел, чтобы это было принято как простой долг вежливости фельдмаршалу. Греннер, его. начальник штаба, в этом отношении бил человек чрезвычайно понятливый и мой престиж среди немцев он никогда не ронял, да и я сам в этом отношении считал своей обязанностью быть щепетильным.
Посол Мумм был дипломат старого закала, у него была какая-то напускная важность, но с первого визига вся эта важность начала постепенно испаряться. Что касается Принцига, то это был уже, очевидно, дипломат второго класса. Впрочем, на него так и смотрели его коллеги. Он вел очень сложную и, по-моему, неудачную политику.
Я с первого визита же заметил, что отношения между немцами и австрийцами далеко не были особенно нежными. Австрийцы все время давали понять, что они во всех вопросах были бы податливее немцев. На самом же деле, говоря беспристрастно, с немцами у меня установились значительно более простые и определенные отношения, нежели с австрийцами. Во всех вопросах «Оберкомандо» шло навстречу, в то время как австрийцы были чрезвычайно любезны на словах, но на деле делали Бог знает что. Это я заметил с первых же дней. Не говоря уже о том, что в немецкой армии было несравненно более порядка и менее грабежа населения, в то время как у австрийцев все это от времени до времени доходило до возмутительных размеров. Как образец австрийского вероломства могу указать на действия знаменитого в то время у нас майора Флейшмана, который, будучи у меня в первые дни Гетманства, сам же предложил переговорить с Коновальцем, начальником сечевиков, с целью привести последних к сознанию необходимости подчиниться мне. Как мне донесла моя разведка, то оказалось совершенно обратное: этот же самый майор восстановил их против меня, почему и пришлось сечевиков обезоружить и совершенно расформировать. Покончив с этими официальными визитами, у нас установились уже определенные отношения.
Народу, как я говорил, у меня ежедневно перебывало очень много. Вначале я установил два раза в неделю общие приемы — по средам и пятницам. Потом необходимость иметь один день совершенно Свободным, чтобы успеть ознакомиться с докладами особой важности, заставила меня сократить приемы до одного дня в неделю. На приемы приходили исключительно просители. О чем только тут не хлопотали! Наряду с жизненными, насущными вопросами, обращались ко мне со всяким вздором. Помню, что один полковник не нашел ничего лучшего, как принести мне громадное дело с просьбой Об утверждении ему графского титула. Он никак не мог понять, что я не считаю себя вправе делать такие утверждения. Но вместе с этим приходилось видеть много горя во всех классах населения Два года революции в корне разбили всю жизнь, но особенно печально было положение офицерства. Во всех городах Украины, и особенно в центрах, было громадное скопление офицеров, слоняющихся без всякой цели. Некоторые организации уже существовали, но они влачили печальное существование и часто также принимали совершенно нежелательное направление для офицерского звания. Раненные и искалеченные оставались со стороны правительства совершенно без всякой помощи.
В первые же дни своего управления я по этому поводу говорил с советом министров. Учета этим офицерским массам не было никакого. Брать их на службу я не мог, так как не выяснил точки зрения немцев по вопросу формирования армии. Тогда я решил вызвать представителей от всех организаций и составить под председательством товарища военного министра нечто вроде временного комитета, который бы все вопросы, связанные с улучшением быта офицерства, разобрал бы и представил бы на мое рассмотрение. К сожалению, из всего этого комитета получился, как мне доложил военный министр, форменный скандал. Оказывается, что на этом съезде направление было принято совсем несогласное с моим желанием и действительным положением вещей. Появилось много представителей, которые не отдавали себе совсем отчета в том, для чего их пригласили. Например: помню, что мне было доложено мнение какого-то полковника, что необходимо всем, принимавшим участие в войне, безотносительно — генерал, офицер или солдат, выдать по 2000 рублей, и делу конец. В результате от все этих заседаний ничего путного не вышло. Конечно, мы не могли удовлетворить такие аппетиты, когда даже на самые насущные нужды у нас в то время денег не было. Дело это пошло, как говорится, криво. Затрачено было военным министром 50 миллионов Грублей], а офицерство не было устроено так, как я этого хотел. Играло тут большую роль и то, что в некоторых организациях были совершенно неподходящие люди. Во главе этих союзов, например, в обществе «Георгиевских кавалеров», столь много говорившем сердцу всякого военного, было невозможное управление, которое занималось неподходящими делами до такой степени, что вся эта грязь появилась в газетах, и я назначил от себя ревизию управления этого союза.
В таком же положении были и раненые. Была масса вдов и сирот. Помню, у меня как-то появились три женщиы, одна старая, две — молодых. Оказывается, что это были жены офицеров, мать и две дочери, причем в один и тот же день трое мужей были убиты большевиками, и они остались без всяких средств с кучей маленьких детей на руках. Пенсий никаких. Таких прошений было очень, очень много. Все это приходило ко мне особенно в первое время.
Вместе с тем я принимал в течение всей недели представителей различных партий. Конечно, украинские партии были на первом месте. Последние были очень недовольны, что среди министров было гак мало так называемых «щырых украинцев». Я им на это говорил: «Почему же вы не пришли, когда мы вас звали? Ведь и такой-то и такой-то был приглашен, но вы сами отказывались, а теперь, когда вы видите, что дело пошло, вы обижаетесь!»{186}
Через несколько дней по провозглашению Гетманства ко мне явились представители объединенных украинских партий и тоже жаловались на это, причем они заявили, что готовы идти со мной и поддерживать меня, если я ясно выскажу, как я смотрю на то, что представляет из себя гетман, т. е. является ли он президентом республики, или чем-нибудь большим; если я им укажу срок созыва Сейма, причем
Сейм в их понятии был Учредительным собранием. Я им на это ответил, что всецело придерживаюсь моей Грамоты{187}, в которой все объявлено, и никогда добровольно с нее не сойду. Согласиться на роль президента республики в то время я считал гибельным для всей страны, лучше было бы не начинать всего дела. Страна, по-моему, может быть спасена только диктаторской властью, только волей одного человека можно возвратить у нас порядок, разрешить аграрный вопрос и провести те демократические реформы, которые так необходимы стране. Я это всегда исповедывал и остаюсь при этом мнении и теперь.
Я прекрасно знаю, что западные люди в большинстве не разделяют моего взгляда; вполне верю, что они правы, когда дело касается их страны, но у нас, в Великороссии и Украине, это положительно не мыслимо иначе. Весь вопрос состоит в том лишь, чтобы человек, стоящий во главе, действительно хотел этого, и потому был убежден в своей правоте, и с этим убеждением сойду, вероятно, в могилу. Теперь, следя за политикой, за действиями правительств различных стран в русском вопросе, я, к сожалению, вижу, насколько мало запад знаком с нашими условиями, с нашей психологией. Я совершенно не проповедую возврата к старому режиму, но для проведения новых, более здоровых начал в нашей жизни это может быть сделано путем единоличной власти, опирающейся хоть на небольшую силу, но все же силу. Другого пути нет у нас и не будет долгое время. Все эти совещания различных общественных групп, все эти разрозненные действия отдельных войсковых начальников, сговаривающихся между собой, никакого положительного результата дать не могут.
Мы пышно отпраздновали пасху 1918 года. Я приказал открыть церковь, которая находилась при Гетманском Доме, и назначить причт. Во время Центральной Рады она была закрыта. На разговеньях у меня была масса народу. Я чувствовал еще себя неловко, не привыкнув к этой обстановке. На пасхальную заутреню я пригласил всех ближайших деятелей в новом правительстве и высших чипов «Оберкомандо». Видимо, благолепие нашего служения понравилось последним.
Жизнь моя установилась сравнительно просто: с первого дня я попросил, чтобы совет министров заседал в Гетманском Доме, и это давало мне возможность постоянно бывать на заседаниях, а министрам, желавшим видеть меня по какому-нибудь делу, приходить ко мне запросто. Обыкновенно вставал я поздно, так как ложился не ранее двух-трех, а то и четырех часов ночи из-за заседаний в совете, или работы над прочитыванием различных спешных докладов, присылаемых министрами. Обыкновенно, особенно в первое время, ко мне приходили часов в девять, когда я еще был в спальне, или Палтов, или начальник штаба, или же комендант для каких-нибудь спешных вопросов. Затем я шел к себе в кабинет, и уже беспрерывно шли доклады министров и других лиц, которых мне нужно было видеть. В час был завтрак, и немедленно после него снова же я шел к себе в кабинет. В 8 часов обед, и тотчас после обеда я отправлялся в совет или же принимал у себя всевозможных лиц. В промежутках же приходилось составлять еще всевозможные черновики для распоряжений, приказов и т. п. В первое время я так много работал, что в течение нескольких педель положительно не выходил из кабинета, покидая его лишь для того, чтобы наскоро пообедать или же перейти на ночь в спальню. Причем, обыкновенно еще лежа в кровати, я брал себе на прочтение какой-нибудь легкий доклад. Когда после этого мне пришлось куда-то поехать и очутиться на свежем воздухе, у меня закружилась голова и заболели глаза от яркого весеннего света Я себя постоянно упрекал в том, что так жить нельзя, что необходимо иметь хоть несколько часов в сутки, свободных для отдыха и прогулки, но в первое время это было положительно невозможно: всякий доклад, всякий прием имел спешное и важное значение, я ничего не мог отложить или как-нибудь скомкать. Это было большим несчастьем, так как не давало мне времени на появление среди публики, что, скучно или нет, но необходимо всякому человеку, занимающему такое ответственное положение.
В правительственном аппарате, где все еще ново, где люди не спелись, я являлся чем-то вроде связывающего цемента, и приходилось поэтому со всеми видеться лично и тратить время на смазывание государственной машины. Чрезвычайно трудно было наладить порядок среди ближайшей моей свиты. Считая это дело второстепенным, я откладывал все это изо дня на день, пока несколько мелких скандалов не указали мне, что и этим делом необходимо лично заняться. Хотя, скажу откровенно, в этом отношении я до конца Гетманства не успел установить тот порядок, который считал необходимым. Просто не было времени.
Помню, через несколько дней после провозглашения Гетманства, Василий Петрович Кочубей мне заявил, что весь съезд хлеборобов ш согрогс[69] хотел явиться ко мне. Я, конечно, охотно согласился принять этих людей. Большая гетманская зала была переполнена народом. Сказано было несколько хороших речей. Я отвечал. Хлеборобы выразили пожелание, чтобы у меня был составлен отряд исключительно из их детей, который бы являлся основой моей военной опоры. Я согласился.
Я тогда же почувствовал, что с Земельным Союзом у меня произойдет размолвка. Виною тому было то, что нигде я ясно ни с областними союзами, ни с отдельными видными представителями землевладения определенно не договаривался. Они как-то считали, что стоит меня избрать, и все пойдет по-старому, и что этому, старому я вполне сочувствую. Поэтому во всех своих обращениях ко мне представители губернских и других союзов землевладельцев высказывались со мною очень определенно и считали, что я всецело призван защищать исключительно их интересы, а что до общего вопроса народа, создания государственного порядка, мне дела нет. На самом, деле они глубоко ошибались. Я с ними сильно расходился во мнениях. Поэтому, когда они увидели, что я не так уж слепо иду согласно их желаниям, стала появляться масса депутаций, потом некоторое будирование, переходившее временами чуть ли не в совершенно определенный разрыв. К этому нужно отнести и выходку Пуришкевича{188}, на которую его толкнули помещики на съезде хлеборобов и которая очень повредила моему делу{189}.
Во время октябрьского съезда хлеборобов образовалась новая партия, отколовшаяся от съезда земельных собственников. Эта партия имела будущность, была вполне лояльной и могла принести большую пользу при разрешении аграрного вопроса. Если все хлеборобы во время, весеннего съезда 29 апреля и собрались воедино, то это было естественно. И помещики, имевшие тысячи десятин земли, и селяне, имевшие всего две, объединились против проведения в жизнь третьего, Универсала Центральной Рады, где указывалось, что земельная собственность отменяется. Но естественно, что за время гетманства, когда собственность на землю была восстановлена, должна была начаться, дифференциация в среде хлеборобов. Это было естественно и законно. Крупные земельные собственники, ведущие за собой всю толпу хлеборобов, решительно восстали против этого и старались не столько проведением, разумных и законных мер к удержанию всех селян в своей среде (из которых, конечно, главная была бы действительное признание, необходимости аграрной реформы), сколько заигрыванием и всякими наветами на отколовшихся заставить их не выходить из союза., Эта новая группа была у меня. Я, повторяю, ничего предосудительного в ней не видел и, даже более, считал нужным ее поддержать. Если бы эта группа разрослась, правительственная власть несравненно более могла бы опереться на нее, нежели на Союз Земельных Собственников, которому и Украина, и реформы были не интересны, и нужно было им одно — сохранить свою землю. Политика этого союза была глубоко ошибочна. Она, главным образом, питалась надеждой, что Entente-а будет их мнения, что она восстановит старые помещичьи землевладения. Я приехал на съезд, где простые хлеборобы меня очень дружно приветствовали, я ушел оттуда довольный и счастливый. Но, видимо. мой приезд не всем понравился, и тогда выступил Пуришкевич, который сказал речь, в которой говорил только об единой России. Ему тоже, как у нас водится, кричали очень дружно. В результате, во всех украинских партиях забили тревогу. К чему, спрашивается, было это делать? Я понимаю, если бы за помещиками была сила, если бы они опирались на кого-нибудь, они же на самом деле дышали на ладан и жили только мною.
Работа в совете министров и в министерствах шла усиленная. Меня очень озадачивал вопрос военного министра, я никак не мог найти подходящего лица. Я хотел генерала Кирея{190}. Он был хотя не генерального штаба{191} (по роду оружия он был артиллеристом), но это был человек, который по всем своим данным был вполне подходящ. Он несколько раз был у меня, но не согласился принять эту должность. Тогда я стал искать вне Украины. Мне указывали на генерала Кильчевского. Он приехал, но тоже не соглашался. Время шло. Нужно было во чтобы-то. ни стало заместить должность военного министра. У меня же положительно никого не было. Пока эту должность исполнял генерал Лигнау, но, конечно, зная, что должность военного министра так или иначе будет замещена и тем самым во главе министерства станет новое лицо, он занимался только неотложными делами. Я решил собрать всех корпусных командиров, назначенных при Центральной Раде{192}. Во время съезда я познакомился со старшим из них; генералом Рогозой{193}, бывшим командующим армией, и переговорил с ним. Он согласился принять портфель военного министра, и немедленно же был мной назначен. Генерал Рогоза, с которым мне пришлось работать, в течение почти восьми месяцев, занимая у нас одну из наиболее ответственных должностей, был во всех отношениях рыцарем без страха и упрека, но это же качество являлось и его большим недостатком. Будучи честным и благороднейшим человеком, он верил, что и его подчиненные таковы, а это было, к сожалению, не всегда так. Его обманывали, а он не допускал возможности этого. Я ему говорил неоднократно о том или другом лице, считая его сомнительным. Он не только защищал его, но и обижался на меня за подобные сомнения. Он верил своим подчиненным не только в смысле честного исполнения служебного долга, но даже и в политическом отношении. Раз генерал или офицер служил при гетманском правительстве, он считал, что у него, на душе только одно желание — принести пользу Украинской армии и гетману. На самом же деле революция внесла ужасную деморализацию в среду армейскую не только среди солдат, не только среди младшего офицерства, но и среди высшего командного состава. Я от природы человек подозрительный и недоверчивый, но и я никогда, до управления Украиной, не мог допустить, чтобы в нравственном отношении какой-нибудь генерал, прослуживший много лет на службе при старом режиме, который, как там ни говори, все же представлял собой серьезную школу, созданную целым поколением людей принципиальных, воспитанных победами, как такой генерал мог так низко пасть в нравственном отношении.
Дата добавления: 2015-10-16; просмотров: 49 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Начало 1 части 9 страница | | | Начало 1 части 11 страница |