|
От тюрьмы нельзя требовать комфорта, но хотелось бы, чтобы какая-нибудь современная Бичер-Стоу побывала со мною в той конуре, где мне суждено было провести всю зиму 1942-43 года.
Низкая бревенчатая клетушка с одним широким, но низким зарешеченным окном без стекол. Зимой, когда морозы достигали 45-50 градусов, окно было заткнуто чем попало. Отопления было никакого. И это когда кругом непроходимая тайга, где дровяник (бревна с дефектом) сжигался еще на лесосеках! Истощенным, голодным, из-за тесноты лишенным возможности двигаться людям очень тяжело переносить холод. Впрочем, этот холод спасал нас от клопов, которые в мороз проявляют незначительную активность, забиваясь кучами в щели. Зато какое богатое поле деятельности для вшей! На площади в 8-9 квадратных метров сгрудилось до 20 женщин, лишенных возможности раздеться, помыться или, по крайней мере, побить вшей. Если даже не учитывать холода, то раздеться из-за тесноты было невозможно, а поймать вошь в темноте – абсолютно немыслимо. Что же касается мытья, то нам давали два раза в день по 200 граммов воды. Нелегко из этого количества выкроить что-либо на нужды гигиены, а ведь мы как-никак женщины!
Едва ступив на порог этой конуры, я остановилась и попыталась осмотреться, чтобы не наступить кому-нибудь на голову.
На стене справа висел шкафчик без дверцы и на нем – коптилка из пихтового масла, тускло освещавшая груды тряпья, в которых можно было угадать женщин-заключенных. Я стояла, с отвращением вдыхая смешанный аромат раздавленных клопов, немытых женских тел и параши. Вдруг один из этих узлов тряпья выполз из-под нар и ринулся меня обнимать, всхлипывая:
– Фрося, ты жива! Зачем ты его, гада, тогда не зарубила?! Тебя бы расстреляли, но скольких бы ты спасла! Да как бы мы все за тебя Богу молились!
В этой растрепанной старухе я никогда бы не узнала аккуратную круглолицую девушку Олю Попову, произведенную Хохриным в сан медсестры. Немного успокоившись, она мне рассказала совсем уж неправдоподобную по своей нелепости историю: Хохрин не только продолжал террори-зировать подвластных ему несчастных лесорубов, но получал поощрение за поощрением и превзошел самого себя. Казалось, его совершенно перестало интересовать и количество, и дешевизна выданных кубометров, и их качество: все его усилия были направлены на то, чтобы уничтожить своих же рабочих. Морально это достигалось тем, что он разбрасывал по разным точкам членов одной семьи, не оставляя им возможности поддерживать друг друга, системой штрафов и разных комбинаций лишал их заработка, а следовательно – средств существования. Когда же они окончательно выбивались из сил, обвинял их в саботаже по статья 58-14 и отдавал правосудию для расправы.
Не избежали этой судьбы и те любимчики, чей пример должен был всех подхлестывать. В тот единственный раз, что нас гоняли в баню, встретились мы на мостике с группой мужчин-заключенных, которых уже гнали из бани. Ольга, шедшая рядом со мной, подтолкнула меня локтем, указав глазами:
– Смотри, в последнем ряду с краю Вася Тимошенко. Даже он, тот самый «стахановец», по которому все должны были равняться, – в тюрьме. Хохрин никого не щадит! Ах, Фрося, Фрося! И чего это ты...
Тут она горестно махнула рукой и еще ниже опустила голову.
Нет, Васю Тимошенко мне было не очень жаль: уж слишком живо было в моей памяти, как он, сытый, издевался над нами, голодными! Впрочем, трудно было поверить, что этот сгорбленный, сопливый, дрожащий от холода оборванец и есть тот самый «торжествующий хам», сидевший за персональным столиком с вымпелом и надписью стахановец».
И потянулись тюремные будни... Подъем. Прогулка с парашей до нужника – ямы, стоя на краю которой приходилось отправлять естественные надобности на глазах у конвоира, пока остальные женщины в ожидании очереди заслоняют тебя от его взоров. Топтание возле того же нужника на нескольких квадратных метрах загаженного дворика, обнесенного высоким частоколом, охватывающим и здание КПЗ. Завтрак – дневная порция хлеба и полкружки воды. Обед... На нем нужно остановиться подробней.
Дело в том, что наша система обожает натуральные повинности и всякого рода поставки. Но что можно слупить с жителей тайги? Налог – мясо, молоко, кожи, шерсть, яйца. Это само собой. Трудгужповинность – бесплатная работа на своих харчах на лесоповале, вдали от дома, в ту пору года, когда у колхозника могло бы найтись время для отдыха, то есть зимой. Но есть еще и обязательные поставки, которые могут выполнять и дети, притом летом. Население было обязано сдавать государству ягоды: малину, чернику, голубику, бруснику, клюкву, для аптеки – березовые почки, кедровый стланик. И ценный продукт питания – грибы. Собирают их бесплатно и в обязательном порядке. Но грибы нуждаются в переработке: их надо, не теряя времени, сушить, солить, мариновать. Для этого нужна тара, соль и персонал.
У нас в мирное время, уже через 25 лет после войны, на целинных землях даже пшеница в буртах гниет по причине бесхозяйственности, поэтому легко себе представить, что получилось из грибов, которых в огромном количестве доставили во двор столовой и свалили под открытым небом – вроде бы заскирдовали. Они превратились в гниющую кучу черной слизи, распространяющую невыносимый смрад... Эту вонючую массу набирали вилами в ведро, заливали кипятком и приносили в тюрьму, где и раздавали нам по кружке. Надо признаться, что никто из женщин, кроме меня, не мог съесть эту вонючую, черную, горьковато-кислую жижу, иногда и не посоленную. Женщины обычно недолго задерживались в КПЗ: их осуждали и гнали этапом в Томск, где был большой «невольничий рынок», откуда их распределяли на работу по исправительно-трудовым лагерям. Ну а я... Я уже до того изголодалась, что даже этот «грибной суп» не вызывал у меня рвоты. Может быть, оттого что у меня вообще не было рвотного рефлекса?
После обеда ждать уже было нечего: ужин состоял из полкружки теплой воды.
В противоположность барнаульской тюрьме допросы производились днем, и официально никто не мешал спать. Сон – это счастье, он дает забвение! К сожалению, заснуть было очень нелегко: холод не давал уснуть, и голод также в этом принимал немалое участие, теснота не давала возможности вытянуться, к тому же нары были из плохо отесанных кругляков, а чтобы их нельзя было разобрать, они были стянуты железными полосами, через которые пропущены толстые болты, торчащие дюйма на 2-3. Ну а если удавалось уснуть, то клопы и вши заботились о том, чтобы сон был не слишком крепок.
Говорят, знакомясь с товарищами по тюрьме, узнаешь много любопытного и знакомишься с интересными типами. Может быть, где-то это и так. Но здесь, в нарымской КПЗ, ждали решения своей горькой участи самые обыкновенные, забитые жизнью и раздавленные горем женщины, раздираемые страхом за мужей и сыновей, которых, может быть, уже убили на фронте; тоской и страхом за оставшихся дома детей и матерей, обреченных на голод, а то и на голодную смерть, страхом и отчаянием при мысли о собственной беспомощности в зубьях безжалостных шестеренок правосудия. У многих еще с 1937 года кровоточили душевные раны, когда из семьи выдергивали кормильца, судьба которого так и осталась неизвестной, как непонятной была и его вина.
«Ночью все кошки серы», а от страха серыми становятся люди, но и на этом сером фоне можно разглядеть несколько более ярких пятен.
Самой разговорчивой, способной думать о чем-нибудь, кроме сегодняшнего дня, была Татьяна Жданова. Ее мужа Петю забрали как политического в 1937 году. С тех пор вестей о нем не было, говорят, расстреляли, но она все надеется, что он вернется. Работала не покладая рук. Летом – на рыбозаготовительном пункте, зимой ходила возчиком с обозами в Томск. Надо было прокор-мить слепую свекровь и двух дочерей. Весной старшая, Наташа, утонула: несла пустое ведро в засолочную, дурачась, надела его на голову и оступилась с крутого берега в реку. Было это в ледоход. Труп нашли месяца через два. Младшей, Альбине, шесть лет. Она ведет все хозяйство, ухаживает за слепой старухой и носит матери передачу – котелок картошки, два яйца, кусок рыбы. Идти пешком надо 32 километра...
Обвиняют Татьяну в том, что из рыбьих кишок она вытапливала жир, а из чешуи варила студень. Отчего лучше и кишки и чешую выбросить в Обь, чем их использовать, мне неясно. Нельзя и все тут.
Когда ей разрешали передачу, то на мою долю приходилась кожура с вареного картофеля, яичная скорлупа и рыбьи кости. Не густо! Но все-таки дополнение к грибной жиже.
Татьяна, кондовая сибирячка, хорошо знающая историю своего края, умела бесхитростно, но ярко описывать жизнь Сибири. Она и мне помогла разобраться во всех наслоениях и переменах последних лет. Неожиданно Таню выпускают. Это еще далеко не настоящая свобода, суд еще предстоит, а пока что она пойдет с обозом в Томск: не хватает возчиков. На прощание, собирая второпях свой скарб, она дарит мне штаны. Не новые, но еще крепкие, из «чертовой кожи».
– Я небогата, и у меня на руках двое голодных ртов. Может быть, в недалеком будущем расстанусь я с ними надолго, если не навсегда. Но ты так часто меня подбадривала, что я хочу, чтобы и ты помянула меня добрым словом. А в воскресенье принесу передачу. Многого не обещаю, но картошки хоть раз, а поешь досыта.
Присутствующий при этом конвоир Швец усмехнулся:
– Ничего из этого не получится!
Что и говорить, в его положении легко быть пророком.
Все, даже те, у кого нет никого как чуда ждут передачу. Она полагается раз в неделю по воскресеньям. Но, за очень редкими исключениями, лишь тем, кто признал свою вину. Как часто старухи или дети, пришедшие издалека, стоят за воротами КПЗ, до самой ночи и уходят домой, унося свои узелки.
В воскресенье Татьяна пришла с передачей, которую, разумеется, не приняли. Хотя тем, у кого следствие закончено, передачи разрешались, но уж на очень плохом счету числилась я. Издали, с холма, Таня помахала мне и, указывая на сумку, развела руками: дескать, не пропускают.
Спасибо тебе, Таня, за доброе намерение. Спасибо и за мужество. Теперь уж я знала: у нас требуется большое мужество, чтобы пожалеть опального и гонимого, да еще когда сам одной ногой в тюрьме. У нас принято одобрять тех, кто отворачивается от друзей и отрекается от родных, на которых обрушился гнев хозяев».
Жены декабристов, что бы сказали вы, будь на месте Бенкендорфа – Берия, а на месте Николая I – Сталин? Впрочем, это нелепый вопрос. Ваши мужья были бы расстреляны, ваши дети – отправлены в детдома, а сами вы очутились бы «во глубине сибирских руд».
Непонятной для меня была Люба Богданова – высокая, крепкая девушка, сероглазая, со светлыми пушистыми волосами, загорелая до цвета кирпича, с белым от фуражки лбом и с силь-ными, в царапинах и ссадинах, в янтарных мозолях руками. Была она шкипером на паузке и, по-моему, заслуживала не десяти лет тюрьмы, а ордена за проявленное мужество.
Их судно совершало последний рейс, чтобы завезти запас товаров в сельпо прибрежных чулымских селений. Зима быстро, на три недели раньше срока надвигалась. В верховьях Чулыма прошли дожди. Река, и без того полноводная, вздулась, оторвала закрайки* (осенний лед, намерзающий вдоль берегов), и по реке пошел лед. Мороз крепчал, льдины росли, смерзались, и ледоход стал угрожающим.
Берега Чулыма крутые, песчаные, в половодье и ледоход их подмывает, и деревья рушатся в реку. В довершение всего, дизельное топливо было очень низкого качества, и против течения было почти невозможно продвигаться, особенно ночью: на стрежне слишком сильное встречное движение, под берегом течение значительно слабее, но возрастала опасность от льдин и коряг.
На ночь они пришвартовались к берегу, закрепив паузок веревками к деревьям, и... команда сбежала! Девятнадцатилетний шкипер Люба осталась одна на катере и принялась бороться со льдинами. Она спустила и закрепила вдоль носовой части корабля два бруса и сама с багром в руках отпихивала льдины. Когда льдины срезали брусья, она их заменяла другими. Каждую минуту льдины могли сорвать обшивку, разворотить борт и потопить судно вместе с его храбрым шкипером – глубина там, под самым берегом, большая, а берег отвесный: если бы судно набрало воды, швартовы бы лопнули, как соломинки. Люба это понимала, но как бросить свой корабль?
Наконец ледоход ослаб и Люба по доске перебралась на берег; в соседнем селении Каригоде подобрала четырех человек взамен сбежавшего экипажа, пообещав им по бутылке водки. Паузок они вывели из затора и благополучно завершили рейс, доставив все товары по назначению.
Ну, не так уж все – борясь день и ночь со льдинами, она питалась печеньем и поддерживала силы грогом: смесью кипятка, сахара и водки, – потратив на себя коробку печенья, две бутылки водки и три кило сахара, да команде добровольцев дала четыре бутылки.
Эта девчонка ценой нечеловеческих усилий, рискуя жизнью, спасла и судно и груз, выполнила задание и успела, пробиваясь сквозь лед, привести на зимовку судно в затон Моряковку, хотя на обратном пути уже наступил ледостав... Это ли не подвиг? Да. Но печенье, сахар, водка... Это же «расхищение государственного имущества», что, согласно закону «о колосках», карается десятью годами ИТЛ.
Dura lex, sed lex – дура! (Закон жесток, но это закон (лат.)).
На Любе была мужская, из пыжикового меха шапка, и ей без платка «было стыдно». Она очень обрадовалась, когда я согласилась отдать ей свой клетчатый платок в обмен на ее шапку, хотя в выигрыше была, безусловно, я.
Бедный шкипер Люба! В сущности, это была застенчивая, грустная девушка и слово «шкипер» к ней удивительно не подходило.
Совсем другой «тип» была Орлова, тоже Люба. Внешне она производила благоприятное впечатление – высокая, румяная, черноглазая, с черными косами и челкой. Она жила «в прислугах» у вдовца – работника торговли (в ту пору я была достаточно наивна, чтобы верить, что она была действительно прислугой). Когда Николая взяли в армию, она осталась сторожить его хозяйство. Николай дезертировал и вернулся домой, вернее, домой он только наведывался, брал, что ему надо, и рассчитывал так дождаться окончания войны. Ох как много было таких ожидателей!
Орлову, как укрывательницу, посадили. С допросов возвращалась она раскрасневшаяся, с блестящими глазами – веселая и... навеселе, принимаясь громко и очень хорошо петь «Летят утки». И теперь, когда я слышу эту песню, вспоминается мне эта красавица сибирячка, распевающая их в ужасной конуре, набитой горем и клопами.
Ее вскоре освободили, а недели через три опять она очутилась среди нас. Из ее сбивчивых рассказов можно было заключить, что ее Николая подстерегли и убили при попытке к бегству. Безусловно, она сама устроила ему западню, надеясь, что наследство достанется ей. Имущество дезертира, разумеется, было конфисковано, а его любовница хоть и сослужила службу органам, но ее, использовав для своих целей, судили по статье 163-17 как соучастницу и влепили 10 лет. Так ей и надо!
Была еще и третья Люба. Фамилия ее ускользнула из моей памяти, но забыть её саму труд-но, очень уж была она самобытна: неунывающая, остроумная, затейница и потрясающе талантли-вая сказочница-импровизаторша. Те три недели, что она провела с нами, были самыми веселыми – да, веселыми, она и в тюрьме не давала тосковать!
Невысокого роста, с маленькими мышиными глазками, жидкими и жирными черными волосенками и прыщавым лицом, была она далеко не красавица. Но стоило ей только сказать:
– Ой, девки! Что мне сегодня приснилося! – как все привставали, теснились к ней поближе, так как знали, что она сочинит такое, что слушать будешь до самого вечера.
Рассказывала она и обычные сказки – с Бабой-Ягой, драконами, оборотнями, царями и царевичами, но ту же сказку каждый раз рассказывала по-иному. Однако лучше всего ей удавались импровизации на заданную тему. Например, скажу я ей первое, что взбредет на ум:
– Расскажи, как тебя за бабкой-повитухой послали.
Или:
– Почему дядя Иван не смог выкопать колодец?
Она и минуты не подумает и начнет как будто с удивлением:
– А ты откуда знаешь, что со мной тогда приключилось? Я и сама думала об этом рассказать…
Такой талант! Могла стать первоклассной артисткой, а была телятницей из Латгалии, и в тюрьму попала из-за телят. Телятник, в котором она работала, находился на одном берегу реки, а сено – на другом. Лошади возили по трудгужповинности лес, а сено не подвезли про запас. А тут лед пошел. Отсюда – бескормица. И соловьев баснями не прокормишь, а телят и подавно. Кормили их ветками, а тех, что собирались подыхать, резали на солонину. Это расценили как халатность, и Любку-cказочницу отправили в ИТЛ на 8 лет исправляться».
Ну, такая «никогда и нигде не пропадет»!
Насколько Люба была приятным компаньоном, настолько противной была Машка-полудурок... Толстая, скотоподобная, она могла быть только тем, кем и была – шлюхой, из любви к искусству. Никогда и нигде не работала и наотрез работать отказывалась.
Трудно сказать, до какой степени была она на самом деле чокнутая, но от одного ее присутствия можно было спятить! Без табака она жить не могла, начинала вопить: «А-а-а!» – как затянет три ноты в минорном тоне. И так – часами. Пока кто-нибудь из дежурных ей не сунет окурок. Когда ее выпустили, все были рады.
Вспышка "сыновнего долга"
Злая судьба свела меня с тремя моими землячками из города Сорок. Все три – профессиональные проститутки. Две – очень безобидные и даже симпатичные. Сестры. Одной лет 20, другой 23. Младшая почти не знала по-русски, и старшая ее опекала. Вообще они были трогательно дружны. Зато Крышталюк... О, это был экземпляр! Жадная, лживая, подлиза и интриганка, не брезгующая ничем.
Когда после побега я попала в одном колхозе в барак, где проживали бессарабцы, я там встретила семью Сырбуленко, моих хороших знакомых. В том же бараке была и Крышталюк. Когда ее втолкнули в КПЗ, я очень удивилась, как это ее занесло так далеко на север. Оказалось, она ходила из села в село и гадала, выдавая себя за цыганку. Гадала она на картах, по линиям рук, толковала сны... Очевидно, власти сумели по-своему ее истолковать».
От нее я узнала, что мрачные предчувствия не обманули беднягу Сырбуленко. Через месяц после того, как я там побывала, он заболел и умер. Мальчики на санках дотащили гроб с телом отца до кладбища, но похоронить его не смогли: земля была мерзлая, а сил у мальчиков не было. Жена Сырбуленко тоже болела. Выжила ли она, неизвестно. Бедные мальчики, «д-р Фауст» и помощник!
Отчего Крышталючка меня так невзлюбила? Потому что я знала о ее «домашней профессии»? Впрочем, у нее была просто потребность обливать всех помоями. Пока она, желая придать себе веса, всячески шпыняла меня, я ее полностью игнорировала. Но когда, желая меня уколоть, она стала поносить моего покойного отца, я сказала:
– Не смейте даже произносить имя человека, которого вы не знали и которого все знавшие его уважали.
– Это его уважали? Взяточника, которому...
Что хотела она еще сказать, не знаю. Не помня себя, я ринулась к ней и схватила за горло. Она была сытая, только что с воли, а я... Неизвестно, в чем у меня душа держалась. Но, очевидно, память отца, которого я боготворила, придала мне силы, и, прежде чем на ее вой прибежали дежурные, я ее отмочалила крышкой параши, как Бог черепаху. Понятно, за эту вспышку «сыновнего долга» я крепко поплатилась: старший дежурный скрутил мне руки за спиной сыромятным ремнем, а другой его конец захлестнул петлей на шее.
– Чтобы никто не смел ей помочь! – крикнул он грубо сбившимся в кучу перепуганным женщинам. – Если кто вздумает ослабить ремень, той тоже руки скручу!
Нестерпимо ныли перетянутые ремнем кисти рук. Петля давила на горло – казалось, что распухала голова... Дышать было нечем. Слабость, шум в ушах, пол уходил из-под ног, и, чтобы не упасть, я опиралась о стенку. Некоторое время мне удалось устоять на ногах, но недолго. Я упала. Смутно помню, что еще пыталась подняться, упираясь лбом в пол. Очнулась я уже развязанной. Первое, что почувствовала, был холод: голову и плечи мне облили водой.
В Томской тюрьме, той, что на Иркутском тракте, эта самая Крышталюк заболела тифом-сыпняком. Когда пришли брать ее в тюремную больницу, она упала мне в ноги и вопила:
– Простите меня, Евфросиния Антоновна! Бог меня покарал! Если вы меня не простите, я умру!
Дата добавления: 2015-10-16; просмотров: 84 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Ни вздоха, ни слезы... | | | Академическая свобода |