Читайте также:
|
|
Несколько слов о Лидочке. Это крупная, раскормленная девчонка двенадцати лет, хоть на вид можно ей дать и все 14.
Девочки ее возраста в Суйге, голодные и запуганные, работали в лесу, и без скидки на возраст. Но то были дети ссыльных, а Лидочка... В каждом ребенке есть что-то детское, приятное. В Лидочке, несмотря на ее возраст, было что-то отталкивающее, угрюмое и жадное.
Однажды, получая зарплату, я зачем-то зашла в заднюю комнату при конторе. Там на полу сидела девочка, перед которой были расставлены куклы и разные игрушки. Невольно я остановилась... Так давно не видела я детей с игрушками! Ведь местные дети тяжелым трудом зарабатывали свой голодный паек.
Девочка взглянула на меня исподлобья и затем, наклонившись над игрушками, сгребла их и заслонила собой от меня. В этом волчьем взгляде было столько ненависти и жадности, что я сразу догадалась – это дочь Хохрина.
«Нет, не принято!»
...И вот опять собрание. После традиционного заявления о том, что фашизм будет «унистожен», Хохрин объявил:
– Наш рабочий коллектив решил помочь нашей доблестной Красной Армии: я наложил бронь на сорок мешков пшена, которое будет отправлено в действующую армию. Решение принято единогласно.
– Нет, не принято! – вырвалось у меня...
Я слишком изматывалась на работе, чтобы иметь силы как-то общаться с местным населением, но в тех редких случаях, когда я заходила в дома, где жили люди семейные, то, что я видела, приводило меня в ужас. Дети, которых я встречала в Суйге, не имели детства. На пример, дети Ядвиги, польки. В первую мировую войну она была эвакуирована на восток и жила где-то возле Чернигова. Ее муж – солдат, попавший в плен к немцам, – из плена вернулся домой, в ту местность, что отошла к Польше. В 1927 году полякам, живущим в СССР, объявили, что они могут вернуться на родину. Радости ее не было предела! Она списалась с мужем, заполнила все анкеты, выполнила необходимые формальности и с нетерпением ждала. И дождалась: ее повезли... Не сразу она и поняла куда! Лишь после догадалась: не на родину везут ее, а в Сибирь. Навсегда.
Трудно поверить, через какие страдания она прошла. Но среди ссыльных она нашла себе мужа: горе плюс горе – получилась семья. Одним словом, выжила. Больше того, раз за разом она родила восьмерых девочек! Было нелегко, но жизнь наладилась.
Но наступил 1937 год.
Люди дрожали, слыша шум мотора катера – «черного ворона». И дрожали не напрасно: люди исчезали навсегда... Забрали и мужа Ядвиги, поляка.
Ядвига надрывалась на работе. Работали и старшие две девочки, тринадцати и четырнадцати лет, но только летом. Зимой у них не было одежды. Да и о малышах надо было заботиться, из лесу на себе дрова возить, печь топить, стирать, штопать. Восемь детей-иждивенцев получали по 150 грамм хлеба, а права на баланду были лишены: в столовой давали лишь одну порцию на рабочего. Получала Ядвига черпак ржаной «затирухи», горсть соли, ведро кипятку... И все «обедали»!
Однажды я зашла к Яше Наливкину, нашему возчику. Работал он старательно, но явно через силу. Одутловатое лицо, мешки под глазами, дрожащие руки... Жена его редко выходила на работу.
– Болеет! – говорил Яша.
И вот я зашла в его лачугу. Зашла – и отшатнулась. Поперек широкой кровати лежало шестеро детей. Убитая горем мать, сгорбившись, сидела на табуретке и тупо глядела на своих детей. Детей?! Да разве можно было назвать детьми этих шестерых воскового цвета опухших старичков? Лица без выражения, погасшие глаза... Мать – еще молодая, но может ли быть возраст у такого страдания?
Обреченностью пахнуло на меня от этой картины. А ведь Хохрин каждый день угрожал и Яшу лишить пайки за то, что он саботирует, не выполняя нормы!
Чаще всего встречалась я с Валей Яременко – нам было по пути. Заходила я к ней по ее просьбе: она была в отчаянии, так как у ее сына Борьки был кровавый понос. Но как было помочь ей советом, когда единственным рабочим в семье была сама Валя, а делиться своей пайкой надо было со старухой свекровью и двумя детьми?
Меньшей девочке, тоже Вале, не было еще пяти месяцев, и мать кормила ее грудью. Но когда ее перебросили на лесосеку на Ледиге, то ей пришлось ходить за 7 километров. Кормила она ее лишь ночью. Да и какое уж там молоко при непосильной работе на морозе и когда своей пайкой надо накормить еще три голодных рта?
Муж ее работал неподалеку, в 18 верстах, но тоже без выходных, так что всю зиму они не виделись. Изредка с оказией он присылал ей немного денег, но, по правде говоря, на деньги в Суйге купить было нечего: в магазине были только бюсты Толстого и Горького и какие-то бутылочки с вычурными украшениями, а что можно купить у жителей, которые сами живут впроголодь и знают: ослаб – значит, умрешь.
От старушки-свекрови я слышала рассказ, которому в прежние времена ни за что бы не поверила!
Они с мужем и тремя детьми были одними из первых раскулаченных, откуда-то из-под Воронежа. Завезли их в верховья реки Кеть, и стали они рыть Кеть-Енисейский канал. Строительные работы велись самым примитивным способом, вручную, лопатами и тачками. Жили в наскоро построенных землянках-бараках. По первости кормили: давали по килограмму хлеба и «приварок». Но вот пришло время, и по произведенным изысканиям выяснилось, что Енисей куда выше Кети и вообще от Енисея на запад сильный уклон и пришлось бы строить систему шлюзов, а это нерентабельно. Шлюзов строить не стали, работы прекратили, а о рабочих просто забыли. Когда несчастные это поняли, на них напал ужас. И – начался исход...
Захватив свой скарб и детей, люди устремились через топи и непроходимые дебри – на юг. Но сибирская тайга не Украина. Была уже осень, а зима шагает по Сибири широкими шагами. Сперва беглецы побросали вещи. То есть поначалу они их не бросали, а вешали на ветви деревьев: «За ними, мол, опосля придем». Ослабли они скоро, ведь питались лишь ягодами и орехами (грибы уже померзли). Вообще первый год – в ссылке или в заключении – дает самую высокую смертность: слишком резок переход.
Первыми стали умирать дети. Сперва те, что шли пешком, лет пяти-шести; затем малыши, которых матери несли на руках, затем умирали мужики и в последнюю очередь – подростки и женщины. Все же кое-кто уцелел: это были те «счастливцы», которые вышли в Харск и Суйгу. Валя и ее свекровь были из их числа.
– Когда умерла Ксеня, мы ее похоронили. Я плакала, убивалась. Как Савва умер, присыпали его только листьями. Горько было, но слез не было. Муж умер, я ему только платком лицо прикрыла, а сама подумала: ну, теперь уж мой черед. Как-то Ваня сам останется? Жутко парнишке одному в лесу помирать! Вот и Валя: осиротела – к нам прибилась. Куда ей одной? А тут вдруг падь нашли, а в ней – рябчик. Это нас и спасло: сварили похлебку, шалаш сложили и два дня в нем лежали, пока пришел охотник к своей пади. Он нас до Суйги и довел...
Подросли Ваня с Валей, поженились, дети у них родились. И опять голодная смерть детям в глаза глядит! Не в тайге, не в глуши, не в бегах, а у себя дома!
...Об этих ребятах и подумала я тогда, когда встала и сказала:
– Нет, не принято! – и, не дожидаясь, взошла, почти вбежала на помост к трибуне.
Никогда до этого случая я не говорила с таким жаром и никогда не была так уверена, что поступила так, как обязана была поступить:
– Отослать 40 мешков крупы, доставленных с таким трудом на край света, в непроходимые болота, отослать их в армию – просто нелепо. Здесь они крайне необходимы! Ведь теперь, в наступающему году судоходство по Оби резко ограничено, а по притокам и вовсе прекращено из-за нехватки горючего. Значит, пока транспорт не наладится, – а это будет не раньше, чем будут освобождены наши топливные бассейны, – сюда никакие продукты завозиться не будут. А это значит, наши лесосеки прекратят поставку леса, который теперь так нужен! Пусть вас не трогает голод и смерть здешних рабочих, но и вы должны понять, что наш кумуляторный шпон более необходим армии, чем несколько мешков крупы! Мы работаем для армии: мы сами – тоже армия, трудовая армия, и, уничтожая ее, вы способствуете уменьшению обороноспособности страны! Но допустим, что мы, рабочие, можем еще подтянуть пояса потуже и урезать себе паек. Но есть еще и другое: безобразное, преступное, жестокое. Это неизбежная голодная смерть детей, чьи родители работают на ваших лесозаготовках. Пусть мы будем еще более голодны, но пусть эти 40 мешков из здешней базы распределят по всем вашим точкам, где имеются дети. Пусть эти дети получат по 100, пусть даже по 50 грамм в день. Это, и только это, может их спасти от неминуемой гибели!
– Правильно! Верно! Пусть дети получат крупу! – как одной грудью прошептал весь зал. До чего велик был страх!
– Керсновская! То, что вы говорите, преступление! Вы агитируете против Красной Армии! Это саботаж! – завопил не своим голосом Хохрин.
– Как? Дать 100 грамм крупы умирающему ребенку – преступление? Сегодня я видела, как ваша жена без всякого ограничения покупала разных круп для вашей Лидочки, не говоря уж о том, что она из пекарни носит муку наволочками. И это не преступление? Да неужели вы не замечаете, что когда ваша корова и бык, возвращаясь с водопоя, испражняются, то в их помете – непереваренный овес, тот овес, который должен был пойти на крупу в наш суп? А в этом супе крупинка за крупинкой бегает с дубинкой. И это все не преступление?!
– Вы ответите за вашу провокацию! – зашипел Хохрин. – Собрание закрыто! Расходитесь!
Да, за это выступление я расплатилась сполна. Уж и написал он «турусы на колесах» в очередном доносе! Я, оказывается, препятствовала энтузиастам, желавшим помочь Красной Армии, и призывала к саботажу.
«Симулянт»
Работать приходилось с невероятным напряжением, и отнюдь не только физически. Мало того, что нас «хлестали рублем», предъявляя все более и более строгие требования. Например, бревно выбраковывалось и не подлежало оплате, если хоть один сучок можно было прощупать рукой. Сучок должен был быть обрублен заподлицо – как отполированный.
Вдобавок ко всему этому, над нами постоянно висела угроза суда за саботаж по ст. 58, п. 14 УК, если в течение рабочего дня ты почему-либо 20 минут не работал. Хохрин с часами в руках прятался за стволами деревьев и засекал время. Подкрадываться и выслеживать он умел! Его присутствие ощущалось, даже когда его не было, и это доводило людей до истерики. К вечеру мы все теряли контроль над собой: руки и ноги дрожали, зубы стучали и перед глазами все плыло.
Запомнился мне такой случай. Как я уже говорила, мы работали втроем: я подготавливала дерево – отгребала снег, обрубала поросль; затем Петр Чохов лучковой пилой валил хлыст. Вслед за тем Афанасьев раскряжевывал его, стараясь выгадать как можно больше бревен высших сортов. Бревно каждого сорта своей, особой длины, и допустимая разница плюс-минус 2 см. После Афанасьева я обрубала сучья со всех сторон заподлицо, ошкуровывала пни и сжигала все «отходы»: сучья, вершины, чурки. Тогда приходил бракеровщик, обмеривал кубатуру бревна, его длину, сорт, и определял, не допустил ли раскряжевщик обмера и не пустил ли бревно низшим сортом? За каждую ошибку – штраф, а за обмер больше 2 см грозит суд по обвинению в саботаже.
Собственно говоря, моя работа была самая каторжная: нужно было всюду поспеть и все успеть, и оплачивалась она до смешного низко, но у Афанасьева дело обстояло не в пример хуже. К вечеру смотреть на него было тяжело. Помню, как однажды он, ломая руки, опустился на пень.
– Фрося, – сквозь слезы взмолился он, – я не могу! Пересчитай ты эти проклятые сантиметры! Три месяца назад Сима родила мне дочку. Хоть бы до весны дотянуть – сходить в Каригод посмотреть на своего ребенка! Засудят, в тюрьму угонят – и не увижу я ее. О Боже, Боже! Пожалей мое дитё...
Когда меня судили, то одно из обвинений строилось на доносе, написанном им, в котором он указывал, что я не одобряла распоряжений начальника. Очной ставки, однако, с ним не было: к тому времени Хохрин его уже засадил в тюрьму. Успел ли он повидать свою дочку, не знаю.
Разумеется, при таких условиях работы травматизм был весьма высок. И остается лишь удивляться, что он не был еще выше. Должно быть, оттого, что очень уж сжились местные лесорубы с тайгой!
С колхозниками, отбывающими трудгужповинность, дело обстояло хуже. Хотя, казалось бы, должно быть как раз наоборот: они были сравнительно сытые, «на своих харчах», и никто их не подгонял, так как они должны были «закончить урок» и – айда до дому.
При мне была убита одна девушка. Многие ей позавидовали, так как смерть ее была легкой: сосновый сук прошил грудь и пригвоздил ее сантиметров на сорок к мерзлой земле. Но тут уже ничего не поделаешь: со смертью спорить не приходится и помочь бедняге оказалось уже невозможно.
В другом случае – совсем иное дело: одного крепкого, как бык, колхозника зашибло пачкой (охапкой сучьев, застрявшей на соседнем дереве: ее можно не заметить, и она неожиданно срывается и может нанести тяжелое, порой смертельное, увечье). Череп не рассекло, потому что шапка-ушанка была очень плотной, но теменная кость была вдавлена, и человек был долгое время без сознания. В глубоком обмороке он пролежал минут 35-40, затем открыл глаза, но ни на что не реагировал. Потом – судороги, рвота и опять обморок.
Нет! Этому трудно поверить, но было именно так: Хохрин приказал ему работать. При сотрясении мозга, даже незначительном, если человек был без сознания минуту или меньше, первое, что необходимо пострадавшему, – это покой. Но Хохрин бубнил свое:
– Солдаты на фронте... Мы фашистов унистожим...
Человек подчинился, попытался работать. Домой его привели. Верней – приволокли. Медсестре Оле Поповой Хохрин приказал:
– Освобождения не давать!
Первые день-другой ему, казалось, было не так уж плохо, хотя рвота мучила почти непрерывно. Затем боли начали усиливаться, сознание не возвращалось. Сначала он молча поскрипывал зубами, затем стал стонать, бормотать и под конец – кричать.
Возвращаясь с работы в колхозный барак, где мы жили, я уже издалека слышала:
– Головушка... За что? За что?.. Головушка...
Монотонно и непрерывно. Немного он успокаивался, когда я клала на голову холод. И так сама чуть живая от усталости, ночью, вернувшись с работы, я возилась с больным: меняла и споласкивала пеленки (он мочился непроизвольно), поила его и меняла компресс. Пусть он обречен, но я не могла иначе...
Тут у меня опять произошла крупная коллизия с Хохриным.
Прихожу я однажды с работы. Ох, отдохнуть бы поскорей! Вот сейчас вымою больного, положу лед на голову, он притихнет немного и тогда – спать, спать! Но что это? В бараке темно. В темноте мечется больной:
– Головушка.. О Господи!.. За что?.. Головушка...
В темноте топчутся люди, наталкиваясь друг на друга.
– В чем дело? Почему темно? Где лампа?
– Лампу Хохрин велел отнести в клуб: он проводит собрание.
– Так ведь в клубе есть большая лампа!
– Из клуба лампу Валентина Николаевна забрала: у ее лампы стекло лопнуло.
– Ах так!
И вихрем – в клуб. Куда и усталость делась! Мгновение задержалась на пороге. Ровно столько, чтобы услышать: «...Фашистов мы унистожим...» И твердым шагом – к трибуне.
– Дмитрий Алексеевич! Нам нужна лампа: у нас лежит тяжелобольной.
Немигающие глаза уставились на меня. «Глаза трупа», – подумала я и даже вздрогнула от отвращения.
– Ваш больной – си-му-лянт, – проскрипел он в ответ, – он просто не хочет работать.
– Этот «симулянт» умирает. И умирает оттого, что вынужден был работать с сотрясением мозга и повреждением черепа. Если бы тогда вы не заставили его работать, дали отлежаться, то теперь ему не пришлось бы лечь в могилу! А лампу велите принести из дому: у вас их две.
Я взяла лампу и, не потушив ее, понесла к выходу. «... сорвала важное производственное совещание, оставив зал в темноте», – значилось в доносе Хохрина.
Дата добавления: 2015-10-16; просмотров: 75 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Я ни разу не смолчала! | | | Уму непостижимо! |