|
21 октября на Пленуме ЦК при обсуждении доклада к 70-летию Октября возник инцидент, связанный с Ельциным. Обычно доклады к юбилейным датам на пленумах не обсуждались. Реакция зала выявила общий настрой на то, что открывать прения и на сей раз нет необходимости. Лигачев, который вел заседание, поставил это на голосование. Думаю, он видел поднятую руку Ельцина, но решил не обратить внимания. Пришлось мне вмешаться и подать реплику: «По-моему, у Бориса Николаевича Ельцина есть желание что-то сказать...» Лигачев предоставил ему слово.
Вначале Ельцин сказал, что доклад к 70-летию неоднократно обсуждался на Политбюро, он тоже вносил свои предложения, часть их учтена, поэтому сегодня замечаний у него нет («Я его полностью поддерживаю»). Ну а затем перешел к «текущему моменту». Логика рассуждений была примерно такова. Вот мы анализируем нашу историю после Октябрьской революции, видим, какие драмы и трагедии пережило общество, где в конечном счете оно оказалось. Во многом это произошло из-за отсутствия демократии, в результате культа личности, всего, что с ним связано. А возник этот культ постепенно из-за нарушений коллегиальности. Вся власть оказалась в руках одного человека, он был огражден от критики, и этот урок нам надо усвоить. Пока в Политбюро подобных явлений нет, но все же со стороны некоторых товарищей растет славословие в адрес Генерального секретаря. Это тем более недопустимо в момент, когда мы закладываем в партии демократические формы товарищества. Надо предотвратить разрастание зла.
Дальше Ельцин затронул вопрос о трудностях, с которыми сталкивалась перестройка. Поставил под сомнение тезис о необходимости в ближайшие два-три года добиться улучшения жизни людей. Сказал, что это широковещательное, ничем не обоснованное заявление способно породить потом разочарование и озлобление. И, наконец, сделал сенсационное заявление: по разным причинам у него не получается работа в Политбюро. Сказываются и недостаток опыта, и другие обстоятельства, но главное — отсутствие поддержки, особенно со стороны Лигачева. По этим причинам он просит освободить его от обязанностей кандидата в члены Политбюро и должности первого секретаря МГК.
Что тут можно сказать? Поставь Ельцин тогда вопрос о «нездоровых явлениях» в работе Политбюро и Секретариата ЦК, это вполне могло бы стать предметом серьезного обсуждения с пользой для всех. Но ультимативный характер и тон выступления вызвали острую реакцию, начались не планировавшиеся прения. Выступали спонтанно, без подготовки, разговор получился эмоциональный, резкий. Досталось «тираноборцу» изрядно. Чаще всего звучали одни и те же оценки: «ущемленное самолюбие», «избыточная амбициозность». Об этом, поднявшись на трибуну, сказал рабочий Затонский:
— Что мы тут мудрим? Оснований для такой постановки вопроса у Ельцина нет. Это его амбиции, обида, что его недооценивают, и, скажу по-рабочему прямо, нереализованные претензии на членство в Политбюро.
Слова, конечно, обидные, но основания для них были. До меня доходили переживания Ельцина, что Горбачев держит в «предбаннике» — кандидатом в члены Политбюро — первого секретаря столичной партийной организации, что мешает ему действовать более авторитетно и решительно. И это, мол, в то время, когда в Политбюро сохранялись от прошлого «мастодонты и динозавры», об удалении которых он писал мне 12 сентября в Крым, где я находился на отдыхе.
Я не раз говорил, что первое время был расположен к Ельцину. Мне импонировал его решительный настрой, хотя и тогда я уже прекрасно понимал, что любой радикализм хорош лишь в том случае, когда он сочетается со взвешенностью, способностью к самооценке и самоконтролю.
Повторяю: он имел полное право ставить вопрос об изменении состава Политбюро и плохой работе Секретариата, обратить внимание на «славословия» в адрес генсека, если считал, что такое действительно имеет место. Мы могли обсуждать, что дала народу перестройка и какими должны быть темпы преобразований, вокруг этого, собственно, и кипели страсти в последнее время. Обо всем можно и нужно было спорить в поисках истины, и, если бы он искал только ее, мы вполне могли прийти к согласию.
Но в нем говорило уязвленное самолюбие, и правы были те, кто указал на Пленуме на его гипертрофированную амбициозность, страсть к власти. Время лишь подтвердило такую оценку. Была и другая причина, толкнувшая его на этот шаг. Я уже говорил, что Ельцину пришлось столкнуться в Москве с препятствиями, о существовании которых в Свердловске он и не подозревал. Ему казалось, главное — освоить новый рубеж власти, укрепить его преданными людьми, затем нажать молодецким плечом и, как у нас говорят, порядок!
Не тут-то было. После январского и июньского Пленумов ЦК наша номенклатура почувствовала, что начинают затрагиваться ее коренные интересы, и стала сопротивляться, причем умело, хитро. И Ельцин, как мне представляется, оказался в эпицентре этой борьбы, ибо именно в столице тесно переплелись интересы городских, республиканских, союзных структур старой системы.
Против них он попытался поднять партийные организации, самих москвичей и в этом своем стремлении был, по-моему, прав. Но методы, использовавшиеся им для достижения данной цели, с самого начала стали приобретать популистский характер. То он неожиданно являлся на завод, брал руководителя предприятия, вел его в рабочую столовую и там устраивал публичный разнос, выставляя себя в роли радетеля народа, а руководителя — в роли изверга. То садился в автобус или трамвай, заходил в магазины или поликлинику, и на следующий день об этом полнилась слухами вся Москва. Под восторженные аплодисменты москвичей обещал им в самые короткие сроки решить проблемы жилья, торговли, медицинского и бытового обслуживания. Демонстрировал красочные диаграммы развернувшегося вокруг столицы строительства мясокомбинатов и молокозаводов, способных снять с повестки дня извечный вопрос о дефиците колбасы и кефира. Обо всем этом трубили московская пресса, радио и телевидение. Показушный характер носил и поиск им новых форм партийной работы. Так, например, заседания бюро горкома стал проводить в 11 или 12 часов ночи.
Близилась пора отчета о результатах работы, проделанной им в качестве секретаря МГК, а по существу ничего не менялось, обещания повисли в воздухе. Мы старались всячески поддержать его: по линии Политбюро, правительства, Секретариата ЦК принимались решения с целью оказать помощь Москве финансами, продовольствием, кадрами. А обстановка в столице мало изменилась к лучшему.
Ельцин начал нервничать, впадать в панику, в административный зуд. Не зная, что делать, устраивал бесконечные разносы, забывая о своих призывах к развитию демократии. Может быть, главный вывод состоит в том, что как реформатор Ельцин не состоялся уже тогда. Повседневная, рутинная, деловая работа и особенно трудные поиски согласия были не для него. По своим человеческим качествам он больше подходил для эпохи «бури и натиска». Не знаю, может быть, это от его профессии — от вечных авралов, в ходе которых наши строители стремились любой ценой сдать тот или иной объект, часто с недоделками, а то и просто недостроенный, занимались очковтирательством. Или ощущение бессилия, нарастающей неудовлетворенности от того, что мало удалось добиться в Москве, вывело из равновесия, привело к срыву.
Впрочем, обо всем этом я размышлял позднее. И пространное отступление позволил себе, чтобы стало очевидным, что Ельцин сам избрал и прошел свой путь. Октябрьский Пленум стал для него рубежом, выбор, сделанный тогда, в значительной мере предопределил его дальнейшие шаги.
Я наблюдал за Ельциным из президиума Пленума и понимал, что происходит у него в душе. Да и на лице можно было прочесть странную смесь — ожесточение, неуверенность, сожаление. Все то, что свойственно неуравновешенным натурам. Выступавшие, в том числе и те, кто вчера еще заискивал перед ним, лупили крепко и больно, у нас это умеют. Обстановка накалялась. Стали раздаваться требования не только лишить его должности кандидата в члены Политбюро, но и немедленно вывести из состава ЦК. Тогда я сказал:
— Давайте послушаем самого Ельцина. Пусть он выскажет свое отношение к выступлениям членов ЦК.
— Не надо, все ясно, — послышалось из зала.
Но я настоял дать Ельцину возможность высказаться, аргументируя тем, что раз уж развертываем демократизацию партии, то начинать должны с ЦК. Ельцин вышел на трибуну, стал что-то говорить не очень связно, признал свою неправоту. Я бросил ему «спасательный круг» — предложил еще раз подумать и снять заявление об отставке. Но он поддержки не принял и, страшно нервничая, произнес:
— Нет, я все же прошу меня освободить.
Решение, принятое Пленумом, состояло из двух пунктов. Первый давал оценку выступления Ельцина. Второй поручал Политбюро вместе с горкомом разобраться в ситуации и решить вопрос о первом секретаре МГК.
На том Пленум закончился. Через 10 дней, 31 октября, Ельцин пришел на заседание Политбюро, обсуждавшее окончательный вариант доклада о 70-летии Октября. Когда ему предоставили слово, стал пространно говорить, что на начальном этапе перестройки мы набирали скорость, а теперь потеряли ее; тогда готовность народа к переменам была большая, но мы слишком много взяли на себя и в чем-то просчитались. С середины 1986 года «вновь пошли большие подвижки, а я — это моя главная ошибка — из-за амбиций, самолюбия уклонялся от того, чтобы нормально сотрудничать с Лигачевым, Разумовским, Яковлевым. Но товарищи в горкоме партии не отвернулись от меня — хотя и осудили мое поведение, просят остаться».
Оказывается, он попросил секретарей горкома собраться без него. Бюро горкома признало поведение и выступление Ельцина ошибочным, отражающим лишь его личное мнение; посетовали, что он не счел нужным предварительно посоветоваться с товарищами и рекомендовали забрать заявление об отставке, продолжить работу.
3 ноября, как ни в чем не бывало, он прислал мне короткое письмо, в котором излагал указанное мнение бюро горкома и в этой связи просил дать ему возможность продолжить работу в качестве первого секретаря МГК КПСС. Воспринять логику его поведения было просто невозможно. Отменить решение Пленума никто не имел права. Ситуация осложнилась тем, что в зарубежной прессе появился кем-то сфабрикованный текст выступления Ельцина, и разные варианты этой фальшивки стали распространяться у нас. Опровержений со стороны самого Ельцина не последовало. Он явно начинал уже ощущать себя «народным героем». В таких условиях попытка решить вопрос, что называется, «фуксом» была, по меньшей мере, странной.
Я собрал членов Политбюро, кто был на месте, рассказал о письме Ельцина, и все присутствовавшие высказались однозначно: действовать в соответствии с постановлением Пленума. После этого позвонил Ельцину. Сказал, что мнение членов Политбюро — выносить вопрос на пленум горкома партии. В разговоре высказал все, что накопилось за эти дни.
В первой половине дня, кажется, 9 ноября мне доложили, что в московском горкоме — ЧП: в комнате отдыха обнаружили окровавленного Ельцина. Сейчас там бригада врачей во главе с Чазовым. Вскоре дело прояснилось. Ельцин канцелярскими ножницами симулировал покушение на самоубийство, по-другому оценить эти его действия было невозможно. По мнению врачей, никакой опасности для жизни рана не представляла — ножницы, скользнув по ребру, оставили кровавый след. Ельцина госпитализировали. Врачи сделали все, чтобы эта малопривлекательная история не получила огласки. Появилась версия: Ельцин сидел в комнате отдыха за столом, потерял сознание, упал на стол и случайно порезался ножницами, которые держал в руке. Но эта легенда самого Ельцина не устроила, и года через два он пустил в оборот другую — будто ночью на улице на него совершили покушение. Два хулигана набросились с финками, он, конечно, расшвырял их, как котят, но ножевое ранение все же получил. Эта легенда звучит куда как геройски. К тому времени я уже знал способности Ельцина к сочинительству.
А тогда, 9 ноября, снова пришлось срочно собирать членов Политбюро. Врачи еще раз подтвердили, что никакой опасности для жизни и здоровья рана не представляет. Его состояние уже стабилизировалось. Обсудив всю эту информацию, решили, что вопрос о работе Ельцина надо ставить немедленно. Разговор с ним по телефону я провел сам. Чтобы снять малоприятную для него тему о том, что произошло, сразу же сказал, что обо всем знаю, догадываюсь и о его состоянии. Поэтому нужно наметить день и провести пленум МГК.
Мне показалось, он несколько растерялся:
— Зачем такая спешка? Мне тут целую кучу лекарств прописали...
— Лекарства дают, чтобы успокоить и поддержать тебя. А тянуть с пленумом ни к чему. Москва и так полна слухами и о твоем выступлении на Пленуме ЦК, и о твоем здоровье. Так что соберешься с духом, приедешь в горком и сам все расскажешь. Это в твоих интересах.
— А что я буду делать потом?
— Будем думать.
— Может, мне на пенсию уйти?
— Не думаю, — ответил я. — Не такой у тебя возраст. Тебе еще работать и работать.
В начале нашего разговора, как мне показалось, Ельцин старался выиграть время, лихорадочно искал какие-то запасные варианты поведения. Потом, когда мы стали обсуждать возможность его работы в Госстрое в ранге министра, беседа приняла деловой характер.
— Это уход с политической арены? — прозвучал полувопрос, полуутверждение.
— Сейчас вернуть тебя в сферу большой политики нельзя, — ответил я. — Но министр является членом правительства. Ты остаешься в составе ЦК КПСС. А дальше посмотрим, что и как. Жизнь продолжается. Так что готовься к пленуму горкома.
Пленум МГК состоялся 12 ноября. Со мной туда пришли Лигачев и Зайков. Атмосфера была тяжелой. Ельцин был большим мастером по части нанесения обид своим коллегам и сослуживцам. Обижал зло, больно, чаще всего незаслуженно, и это отозвалось ему теперь. В ряде выступлений явно сквозили мотивы мстительности и злорадства. Запомнилась крайне резкая речь Прокофьева, который долго рассказывал, как несправедливо поступили с ним, когда он работал в горисполкоме. Все это оставило неприятный осадок. На пленуме Ельцин проявил выдержку, я бы сказал, вел себя как мужчина.
С самого начала я стремился не придавать «делу Ельцина» скандального характера, решать его в соответствии с новой атмосферой, которая складывалась в ЦК, в партии, в стране. Поэтому, когда на Политбюро встал вопрос о публикации выступлений на пленуме МГК, в том числе моего, я посоветовал: все, что там говорилось лично о Ельцине, надо сказать аккуратнее, не перечеркивать всю его жизнь и деятельность.
Меня поддержали: «Да, да! Так и сделать...»
Яковлеву, Разумовскому и Болдину поручили отредактировать в этом духе текст, готовившийся в горкоме для прессы. Но потом пошло много слухов, рисовавших весь этот эпизод как расправу над народным защитником. Шли они, надо полагать, от самого Ельцина и тех, кто уже примеривал его в вожди демократов.
Какое-то время после пленума МГК Ельцин продолжал лечиться, потом ушел в отпуск. А 14 января 1988 года его назначили первым заместителем председателя Госстроя СССР в ранге министра. Он оставался кандидатом в члены Политбюро, несколько раз присутствовал на заседаниях. И лишь на февральском Пленуме был освобожден от этих обязанностей. Позднее коллеги не раз упрекали меня в том, что я, мол, не довел дело до конца: «Вывели бы его из ЦК, заслали в дальний регион, куда Макар телят не гонял. А уж если так жалеете, то в заморскую страну послом. На том бы он и кончился». Сколько раз спрашивали меня: «Ну, признайтесь, это же был ваш крупнейший просчет!»
Подобных мыслей у меня не было. Не в моем характере расправляться с людьми, да это и противоречило бы духу отношений, которые я стремился внедрить в партию. Принимая решение о новом назначении Ельцина, я исходил из убеждения, что все у нас должно строиться на товариществе. Никакой антипатии по отношению к нему, и уж тем более чувства мести, у меня не было. Даже тогда, когда в ходе политической борьбы с его стороны стали раздаваться в мой адрес обвинения и оскорбления самого низкого пошиба, ему не удалось втянуть меня в перепалку подобного рода.
Дата добавления: 2015-09-05; просмотров: 149 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Неюбилейный доклад к юбилею | | | Февральский Пленум |