Читайте также:
|
|
Д.Давыдов писал:
«…Я далек от столь последовательного объективизма, однако в критическом описании конкретных литературных явлений этот подход представляется верным (заметим: мне удобнее говорить «описание», нежели «оценка»): зачем тратить печатные площади и внимание читателя на заведомо дурной текст или бессмысленного автора. Иное дело, что обзор подразумевает определенную структуру, в том числе иерархическую, однако иерархия вовсе не обязательно будет единственной и во всяком случае вряд ли напомнит табель о рангах.
В той «большой критике», что восходит к Белинскому и которая обыкновенно принимается за критику, очень часто понятие оценки понимается иначе. Утрированное бытовое понимание критики как производного от «покритиковать», увы, часто недалеко отходит от презумпций критики профессиональной. На место картографирования и стратификации приходит выстраивание жестких иерархий, основанное подчас на сугубо частных, пристрастных суждениях (встречается и понимание «пристрастности» как чуть ли не позитивного критического свойства, подразумевающего некоторую, что ли, яростность и харизматичность оценщика, в то время как я вижу здесь скорее неумение держать себя в руках, грубость или же просто дурную риторичность). Критик «большого стиля», как правило, выделяет лишь по ему одному ведомым либо же, напротив, самоочевидным, не требующим дополнительной рефлексии критериям некоторый сегмент словесности, априорно ему симпатичный, и выискивает в нем все возможные, в том числе и отсутствующие, достоинства, параллельно истребляя все живое вне этого самого сегмента.
Все эти мерцающие и сомнительные функции критического дискурса заставляют меня с особым пристрастием читать работы коллег (вне зависимости от их поколенческой и даже отчасти партийной принадлежности), чей генезис лежит в рамках, которые крайне условно назову «толстожурнальными» (наследующими канонам отечественной «большой критики», во многом сформированным еще в XIXвеке). С пристрастием и, увы, часто заведомым ожиданием «разговора не о том» – о чем угодно, кроме собственно свойств и характеристик художественного письма, поэтики авторов, структуры литературного поля (а вовсе не пространства личных амбиций). Именно потому так ценна работа нескольких авторов, которых можно условно отнести к этому виртуальному кругу. Как одна из важнейших фигур здесь должна быть названа Алла Николаевна Латынина. Солидный том ее работ «Комментарии» позволяет говорить не об отдельных позициях или мнениях, но об общем направлении критической деятельности, о принципиальных методологических, мировоззренческих и эстетических установках.
Казалось бы, Алла Латынина никак не вписывается в предлагаемую мной модель «безоценочного» критика. Более того, в ее статьях как раз присутствуют характернейшие ходы «большой критики», постоянно вступающей на поля соседних дискурсивных практик. Но именно в случае Латыниной мы имеем дело с фактором, перевешивающим эти особенности критической традиции.
Латынина всегда (ну, практически всегда) исходит из адекватности своего критического высказывания анализируемому материалу. Одну из важных черт ее статей в этом смысле можно назвать так: «вхождение в собственную субъективность через накопленный коллективный опыт». Как мало кто из критиков, Латынина тщательно выстраивает, вводя читателя в тему статьи, ряд критических высказываний (часто полярных), связанных с данным текстом или автором, причем не механически нанизывает эти суждения, но встраивает в общее развитие мыслительного сюжета, плавно выходя к демонстрации собственной позиции (часто выводимой из корректировки или синтеза иных мнений, но практически всегда оказывающейся в конечном счете неожиданной и четкой).
Особую ценность в этом смысле имеют очерки Латыниной, посвященные собратьям по критическому цеху (что само по себе, вообще-то, в удачных случаях – высший пилотаж).
Очень важная черта латынинской ответственности – ее нежелание стричь всех под одну гребенку, попытка встроить анализ в необходимый для понимания того или иного явления контекст и уже изнутри данного контекста показать свойства явления. В этом смысле есть одно важное свойство, не очевидное на первый взгляд, особенно если читать тексты Латыниной по одному, в текущей периодике, но явственное при сквозном прочтении тома. Латынина склонна интересоваться спорными, скандальными и даже маргинальными текстами и авторами, причем интересоваться не из естествоиспытательских соображений, но встраивая данные явления в общую картину отечественной словесности.
Нет, конечно же, среди героев книги и Солженицын (которому посвящены убедительные тексты, лишенные и ложного деконструктивизма, и истерического апологетизма), и Наум Коржавин (но не как поэт, а как эссеист!), и Людмила Петрушевская (но в качестве автора далеко не самой значимой из своих книг), и Дмитрий Быков, и Владимир Маканин, и Захар Прилепин (предстающий опять-таки скорее персонифицированной тенденцией, нежели реальным автором – это одна из наиболее спорных, с моей точки зрения, статей Латыниной в основном разделе сборника). Но здесь же – и помянутые выше Галковский и Лимонов, и «Нет» Линор Горалик и Сергея Кузнецова, и сетевые анекдотцы Максима Кононенко-Паркера про Владимира Владимировича, и антиклассические фельетоны Маруси Климовой, и фантастика Сергея Лукьяненко и Вячеслава Рыбакова, и знаменитейшие, но «сомнительные» для респектабельной критики Борис Акунин, Владимир Сорокин, Виктор Пелевин, Павел Крусанов. Обо всех этих авторах Латынина пытается говорить именно ответственно, отбросив всяческие этикетки, репутационные мифы и априорные установки.
В результате, пожалуй, только эпатаж Климовой отвергается Латыниной, причем не сам эпатаж, а его повторяемость, предсказуемость, скучность. В случае Сорокина критик, подчеркивая свою непринадлежность к поклонникам писателя, обнаруживает множество достоинств текста (правда, речь идет о «ледяной трилогии» и «Дне опричника» – как раз «ортодоксальные сорокинские поклонники» скорее предпочтут его более ранние, антинарративные тексты), а в тексте о Пелевине («Потом опять теперь») подчеркивает его сатирическую силу. Очень важен и анализ «мифа», возникшего после романов Лукьяненко и их экранизаций («Видел я, как зло красиво, как занудливо добро»), – Латынина указывает на гораздо большее содержание книг, нежели вычитывают аналитики, знакомые с этим новоявленным мифом лишь по фильмам. Вопреки распространенному критическому мнению, Латынина находит в книгах Рубена Давида Гонсалеса Гальего не только «человеческий документ», но и значительный эстетический смысл («Воля к жизни и воля к смерти»); в случае же с романом Максима Кантора «Учебник рисования» она производит подлинную деконструкцию авторской установки, демонстрируя ее утопичность («Я пишу картины, которые взорвут общество...»).
Это внимание к ангажированным культурой, но выпадающим за «мейнстримные» границы явлениям – очень важное свойство латынинской критики. Но еще более важным свойством того, что и как пишет Латынина, оказывается возможность использования социологических, публицистических, психологических – но и филологических – языков не для превращения словесности в представительство чего-либо внешнего ей, но для изучения ее внутренних механизмов. Разумеется, не отделенных от иных сфер бытия, но связанных с ними особыми и непростыми связями…»
Интервью с Аллой Латыниной (18 августа 2008 года).
РЖ-русский журнал,АЛ-Алла Латынина
1)Рж: Скажите, а как, с Вашей точки зрения, соотносятся эти понятия — либерализм и литература?
Алла Латынина: Плохо они соотносятся. Литература не делится на либеральную и антилиберальную. А если начать ее так делить — в либеральном стане будет пустовато.
Василий Розанов однажды заметил, что либерал лучше издаст «Войну и мир», но либерал никогда не напишет «Войны и мира». Либерал, он «к услугам», но — не душа. А душа — это энтузиазм, вера, безумие, огонь.
В либерализме нет ни веры, ни безумия, ни огня. Что меня в нем и привлекает.
2) РЖ: В последнее время все чаще цитируют слова Блока: «Я — художник, следовательно, не либерал». Верно ли, что либерализм — не питательная среда для творческого человека?
А.Л.: Ну, Блок сказал ровно то, что и Розанов, только другими словами. Писатель редко бывает либерал, однако именно либерализация общества ведет к расцвету культуры.
Скажем, Серебряный век 1 — плод либерализма, хотя сами идеи либерализма не были популярны в творческой среде: казались осторожными, пресными, тривиальными, а то и жестокими. В конце концов, либерализм ценит лишь свободу, умалчивая о социальной справедливости. Это не увлекает. Романтики революции были готовы жертвовать жизнью ради счастливого будущего, равенства и братства, монархисты — ради царя и отечества, радикалы видели Золотой век в будущем, фундаменталисты — в прошлом, но кто пожертвует жизнью ради функционирования институтов, гарантирующих неприкосновенность личности и частной собственности?
Однако идея личной и экономической свободы горячо увлекает творческую личность во времена диктатуры. В этом смысле писателю плетка бывает полезна — он сразу начинает втайне славить свободу, а в условиях свободы как-то скисает.
3) РЖ: Несколько лет назад Вы выступили в «Литературной газете» со статьей «Сумерки литературы» 2, вокруг которой возникла весьма оживленная полемика. Скажите, сумеречность в данном случае — категория чисто литературная или скорее общественная?
А.Л.: И то, и другое. Кстати, то, что померкло общественное значение литературы, никто и не оспаривает. При всем ужасе существования литературы в подцензурную эпоху, значение ее было несоизмеримо выше. Литература была делом, которому можно служить.
4 ) РЖ: С какого момента начинаются сумерки? С 60-х годов, с 70-х?
А.Л.: Сумерки, увы, начинаются со свободы, с начала 90-х. 60-е дали Александра Солженицына, это много. Кроме того, 60-е дали мощный творческий импульс, когда вошли в литературу Василий Аксенов, Георгий Владимов, Юрий Трифонов.
Литература 70-х — начала 80-х существовала под идеологическим прессом, но она пыталась сказать что-то важное, и людям хотелось ее читать. Двадцать-тридцать лет назад люди, собравшись, могли затеять разговор о новой повести Юрия Трифонова, Василия Аксенова, о романе Виктора Астафьева или Чингиза Айтматова. А сейчас у меня нет аргументов, чтобы убедить людей читать современную русскую литературу. Я сама не уверена, так ли уж им нужно знать, что пишут Андрей Дмитриев или Марина Вишневецкая, Виктор Пелевин или Владимир Сорокин.
Моя восьмидесятипятилетняя родственница, врач, привыкшая много читать, просит привезти ей что-нибудь из современной литературы — и я ловлю себя на том, что не знаю, как быть. Ну, привожу ей Акунина. Она недовольна — где же романы про современную жизнь?
5)РЖ: А есть какие-то писатели, выделяющиеся, с Вашей точки зрения, на общем сумеречном фоне?
А.Л.: Трудно сказать. Сегодня живет только один писатель, место которого в литературе ХХ века прочно зарезервировано, — Александр Солженицын. Что ж до остальных — тут все зыбко и подлежит пересмотру.
Скажем, еще недавно очень значительной фигурой казался Владимир Маканин. Но то, что он делает сегодня, мне не нравится. Более того, мне все меньше нравится его роман «Андерграунд, или Герой нашего времени», который я в свое время оценила достаточно высоко. Сейчас интерес к нему справедливо меркнет. Тем не менее Маканин кажется мне самым крупным писателем своего поколения, способным на сюрпризы. От Андрея Битова, скажем, никаких сюрпризов ждать уже не приходится, Владимир Войнович пишет какие-то злобные трюизмы, Василий Аксенов выстраивает свои фантасмагорические романы все более замысловато и все менее удачно, Анатолий Ким поглощен мистическим опытом, откровения которого не всегда совпадают с литературными.
Мне любопытен Александр Мелихов, хотя он писатель неровный и часто бывает многословен. Приятно читать Ирину Поволоцкую. Подавал надежды Олег Ермаков, но он, увы, не подтвердил заявку, сделанную его первыми вещами. Любопытен Михаил Шишкин, хотя нельзя сказать, что я с нетерпением жду его новый роман.
Владимир Сорокин — писатель для нашего времени знаковый, пусть и глубоко мне несимпатичный. Очень любопытен Виктор Пелевин, и то, что ему ставят в вину — популярность, доступность, — на самом деле надо рассматривать как заслугу. Жаль, что забился в нору Дмитрий Галковский и не вылезает даже чтобы ужалить — его литературный дар несомненен.
Как ни странно, я считаю значительным литературным явлением Эдуарда Лимонова. Безусловно, его значение во многом замешано на биографии, на судьбе, но ведь судьба писателя тоже может стать частью литературы. Хотя как персонаж, как личность Лимонов мне очень неприятен...
Но, на самом деле, когда критик так неуверенно перебирает имена, задумываясь над тем, кто же выделяется, — это и есть сумерки литературы. Когда явных вершин нет, один может назвать Сорокина и Пелевина, другой — Вишневецкую и Дмитриева. Для одного Алексей Слаповский — чуть ли не лучший современный писатель, а для другого — третьестепенный беллетрист. И почти о любом современном писателе можно сказать так, а можно эдак.
От этого появляется масса дутых величин. Вдруг начинают говорить о Романе Сенчине. Я читаю Сенчина — о чем шум? Потом возникают споры об Ирине Денежкиной. Я читаю Денежкину — почему надо столько рассуждать об авторе с интеллектом чуть выше, чем у амебы? Почему плохо написанная, ничтожная повестушка — это литература?
О критике А.Латынина говорит следующее:
Если литература в кризисе — так и критика тоже. Что же касается ответственности — право, не знаю.
Критик — всего лишь литератор со своим частным мнением, а не эксперт, ставящий на изделии знак пробы.
РЖ: А чем сегодняшняя критика отличается от критики предыдущего периода?
А.Л.: Торопливостью, неосновательностью и безответственностью. Впрочем, можно интерпретировать эти качества по-другому и сказать, что новую критику отличает оперативность, раскованность и отсутствие страха перед авторитетами. Но одно несомненно: сегодня постоянно работающий критик вынужден писать по статье в неделю, если не чаще. Но когда человек слишком много читает, у него меняется восприятие. А потом, я сильно подозреваю, что критики, которые уверяют, будто они читают все, в действительности очень многое просто пролистывают. Но скоростное чтение для критика не годится.
Сама я читаю не так много и отдаю себе отчет, что знания мои дискретны. Я и пишу сейчас в значительной степени по инерции, не испытывая внутренней необходимости в публичном высказывании и не чувствуя потребности в нем общества.
РЖ: Традиционный последний вопрос нашей рубрики: какое направление в русской критике Вам близко? Кто из критиков повлиял на Вас?
А.Л.: Вот еще один вопрос, на который сложно ответить. Многие из критиков, которые нравились мне раньше, переставали нравиться потом. В двадцать лет все мое мировоззрение строилось на обратных общих местах. Если марксистское литературоведение провозглашает, что Белинский — великий критик, то значит, я Белинского терпеть не могу, если Леонтьева именуют мракобесом — следовательно, я буду в Ленинке разыскивать Леонтьева и читать с упоением. Это было такое детское отрицание официальной точки зрения. Добролюбов, Чернышевский, Писарев — герои революционно-демократической критики — мне были просто отвратительны. Я помню, с каким жестоким и, на мой сегодняшний взгляд, глупым удовольствием читала я в начале 60-х годов главу о Чернышевском из набоковского «Дара».
Сейчас я вижу тяжеловесность стиля Леонтьева, его фундаменталистская идеализация прекрасного цветущего прошлого и злые проклятия буржуа и прогрессу меня нисколько не завораживают, а упреки Толстому просто раздражают. Подкупавший некогда своей основательностью Страхов кажется мне теперь малоинтересным, занудным пережевывателем либерально-консервативных банальностей.
Увлекалась я Аполлоном Григорьевым, правда, наверное, больше его судьбой, чем теорией органической критики. Писала о нем. Даже материалы для книги собирала. Но я бы не сказала, что Григорьев как критик как-то на меня повлиял.
Серебряный век? Одно время — в студенческие годы — я открыла для себя Мережковского и в полном соответствии с исследованием «Толстой и Достоевский» разлюбила Толстого. «Вечные спутники» мне казались образцом литературоведческой эссеистики, а статья «О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы» — вершиной пророческой критики. В конце 80-х я вознамерилась написать статью о Мережковском и задумалась над тем, что же меня так пленяло в этих схематичных расчерченных построениях? Куда интереснее дерзкие, парадоксальные, острые статьи Антона Крайнего — Зинаиды Гиппиус.
Был у меня период увлечения Розановым, который сменился раздражением против него и в особенности против розановщины. Следы розановщины в ком бы то ни было раздражают меня до сих пор, будь то Георгий Гачев или Дмитрий Галковский.
Восхищалась я в свое время «Силуэтами русских писателей» Айхенвальда. «Боже, — думала я, — как это прелестно и умно сделано, как точно, ясно, кратко написано, какими легкими мазками создается портрет!» А спустя годы перечитываю и вижу — каждая оценка необязательна, случайна, то чрезмерно язвительна, то непонятно восторженна.
В студенческие годы филологу полагается увлечься формалистами. Я не была исключением, меня завораживал стиль Шкловского. Потом остыла, но подражать ему никогда не пыталась, понимая, что из этого не выйдет ничего, кроме пародии.
Наверное, все эти критики, мыслители, публицисты как-то на меня влияли. Но я плохой ученик, никого не могу назвать своим учителем.
А вообще здесь, наверное, нужно приискать какое-нибудь редкое имя, Надеждина, например. Жаль, что такие критики никогда не были мне интересны. Хотя меня всегда восхищало, когда кто-то говорил, что на него оказал влияние Надеждин. Я с удивлением думала: «Вот, поди ж ты!» Но для того чтобы испытывать влияние Надеждина, наверное, надо читать в университете курс истории критики.
Дата добавления: 2015-09-06; просмотров: 100 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
АЛЛА НИКОЛАЕВНА ЛАТЫНИНА | | | СПЛОШНЫЕ ВОЛНЕНИЯ! |