|
– Молодец!
Я вздрогнул. Жизнь полна противоречий… Он сказал, что я молодец. А в самом-то деле, в самом деле?
Есть незаконные приемы, я знаю. Например, в боксе нельзя бить ниже пояса. Ударь туда, и человек скорчится, задохнется, это слабое место, туда не бьют, если ты честный человек.
Честный человек. А ведь я – нечестный, раз применил запрещенный прием, заставил Пухова выдвинуть меня в председатели за «американку», а потом пользовался дедушкиной славой. Как ему сказать? Не сказать нельзя. После этого, после белки, промолчать невозможно.
Дед идет рядом. Снег скрипит под валенками. Он хмурится. Молчит. Потом говорит удивленно:
– Откуда такая бесчеловечность?
Я опускаю голову. Он говорит не обо мне. Он имеет в виду мальчишек. Но получается так, что это про меня.
Бесчеловечность. Раз есть эта бесчеловечность, значит, есть и человечность.
А разве моя жизнь – человечность? Пусть теперь прошлая… К горлу подкатывает комок, но я его глотаю. Хватит слез, пора отвечать за свои дела. Я завыть готов от бессильной обиды: мальчишки убили белку, убили бессмысленно и жестоко, потом они сунули в сугроб меня – десятеро против одного. Да, я готов завыть от бессильной обиды. От несправедливости. И может, больше всего от несправедливости своей. Собственной.
– Дед, – говорю я решительно.
Он замедляет шаги, оборачивается.
– Дед, – повторяю я и закусываю губы перед тем, как сказать главные слова.
Он слушает меня, сдвигает брови, молчит.
Я жду его слов. Не утешения, нет, его суда.
Но дед молчит. И молчание больно отдается во мне.
Я слышу скрип валенок. Сигналы далеких кранов. Крики ворон, пролетающих над головой.
Я ждал самого тяжкого. Я приготовил себя к упрекам: раз заслужил, умей отвечать. Но я не приготовил себя к этому. К самому страшному осуждению. К дедушкиному молчанию.
Вот он, взрослый дедушкин суд.
Нет никаких Злых Демонов. Ни в других, ни в тебе.
Есть только ты, твоя сила или твоя трусость.
Признаться в трусости и даже подлости – уже сила.
Хватило бы силы вынести эту тишину…
Часть пятая
Дорогой человек
Склад
Прошло время, отодвинулись назад прожитые дни, и жизнь пошла дальше.
Отчего-то чаще бывает мне грустно теперь. Нравится посидеть молча, задумавшись.
Нравится быть одному, совсем одному, лежать в темноте с открытыми глазами, нравится идти в снегопад по пустынным улицам…
О прошлом я вспоминаю с горечью и сожалением, но спокойно. Прошлое миновало. Миновало – не значит исчезло, забылось, ушло. Забывать нельзя. Надо помнить всегда свои ошибки. Это нужно, чтобы правильней жить дальше.
После сбора опять в классе все переменилось. Нет, «по петушкам» со мной здороваться не подходили, но глядели на меня приветливо, разговаривали добродушно. Впрочем, может, это не после сбора класс изменился, а я сам после той истории с белкой. По-другому на людей смотрю, да и на себя тоже. Проще и сложней сразу.
Газовый Баллон поглядывает на меня как-то странно, кажется, вопросительно, но молчит, ни о чем не спрашивает. На уроках я чувствую спиной Алькин взгляд. Когда оборачиваюсь, она смотрит задумчиво. Что она думает обо мне? Вообще-то интересно бы узнать, но я не подхожу и к Альке. Я один. Это нужно теперь мне, чтобы я был один. Я ходил каждый день в школу, сидел на уроках, отвечал, если вызывали учителя, но был один. Я сам как бы отодвинул класс в сторону.
Дед. Единственный человек, с кем я был рядом, это был дед.
Он так ничего и не сказал мне тогда. Не упрекнул ни единым словом. Просто промолчал.
И мы стали жить дальше. Дедушка по-прежнему работал кладовщиком. Иннокентий Евлампиевич все еще болел, лежал в больнице, и я каждый день после школы шел на склад.
Среди пирамид из ящиков, рулонов, мотков стоит дедов стол, заваленный бумагами. С потолка свешивается голая лампочка на длинном шнуре. На полу апельсиновым цветом пышет спираль электропечки. В складе холодно, металлические трубы посеребрил иней, но возле стола, особенно под столом, тепло – электропечка жарит на совесть.
Дедушка опустил уши малахая, на руках у него старые шерстяные перчатки. Кончики пальцев у одной перчатки он отрезал, аккуратно подшил края, теперь сидит весь одетый, только пальцы на правой руке голые – это чтобы удобно ручку держать. Впрочем, автоматическая ручка лежит на краю стола, чернила в ней замерзают, шариковая тоже не пишет – паста окаменела от холода. Только карандаш не отказывает. Один он оказался морозоустойчивым.
Дедушка шуршит карандашом и глядит в синеющее окошко перед собой. Там, за окном, – глыбистая, неровная земля. Земля – одно только слово, земли под снегом почти нет – диабаз.
Диабаз – скальная порода. Плотина нашей ГЭС будет лежать на диабазовых плечах берегов. Эту породу лопатой не возьмешь. Отец все мечтает:
– Вот бы добиться такого бетона, чтобы был как диабаз!
Отец и принес эту новость. Я ее услышал и забыл. А дед не забыл. Молчал, черкал бумагу карандашом, листал справочники, вычислял на логарифмической линейке.
Я спросил его, что он считает. Дед промолчал. Будто не слышал. Я не настаивал. Раз не отвечает, значит, не хочет.
Но спустя неделю дед зашептал перед сном.
– Понимаешь, – зашептал, – интереснейшая задача! Одним махом – всю площадку!
Я сперва не понял, о чем он говорит. Дед напомнил, что рассказывал отец. В Ленинграде делают для нашей станции турбины. Каждая турбина – двести с лишним тысяч киловатт, махина – будь здоров. Только рабочее колесо – шесть метров в диаметре. Такую турбину сделать – ого-го! – сколько труда надо. Потом перевезти – целый эшелон. Но и этого мало. Надо смонтировать. А чтобы смонтировать, нужна площадка. Целая площадь, а не площадка. Краны там разместить. Части турбины. А земля-то у нас – слово одно. Диабаз! Чтобы площадь выровнять, сколько нужно техники, сил, людей.
– Понимаешь, – шептал мне дед, – а я хочу разом!
– Как это разом? – не понял я.
– Одним взрывом! Только надо как следует рассчитать.
И вот он глядит в синеющее окно своего склада и, пока никого нет, считает, шуршит незамерзающим карандашом.
Ногам тепло, а изо рта у деда вырывается парок.
Он улыбается, мурлычет свою любимую песню, и я тихонько, совсем неслышно, про себя, пожалуй, подтягиваю ему:
Если смерти, то мгновенной,
Если раны – небольшой.
Дедушка думает о взрыве, а я о дедушке.
Но о нем думаю не только я. Однажды распахивается дверь, и на пороге возникает Анна Робертовна. Давненько я ее не видал! В руках француженка держит узелок.
– Мон женераль! – говорит она, сияя улыбкой и развязывая узелок. – Гриша влюбился, понимаете! Такая милая девушка! И я просто счастлива, тьфю-тьфу, как бы не сглазить!
В узелке пуховый платок, в пуховом платке шерстяной берет, в берете маленький горшочек. Анна Робертовна открывает крышечку, и из горшочка вкусно пахнет гречневой кашей.
Я от угощения отказываюсь, а дедушка ест с аппетитом, щеки у него раскраснелись. Анна Робертовна облокачивается на стол, складывает дряблое личико в ладошки и бормочет, бормочет негромко: мечтает, как Гриша женится.
Я вспоминаю о французском и вздыхаю. Вот у Анны Робертовны внук сразу по-французски говорить станет, ясное дело. Только приедет домой из больницы, сразу закричит: «Бонжур, гранмаман!»
Или как там называется бабушка по-французски…
Дата добавления: 2015-09-05; просмотров: 100 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Кладовщик | | | Шабашники |