Читайте также:
|
|
Наутро Володя с Харламовым были в госпитале у подполковника Левина, пили там чай с клюквенным экстрактом и оперировали до полудня. Потом Устименко проводил занятия с сестрами и фельдшерами группы усиления рассказывал им о лечении обморожений, затем они с Алексеем Александровичем смотрели обожженных на главной базе — в харламовском госпитале, и в город Володя вернулся, когда, как говорится, все было позади. Телеграмма-шифровка из Лондона уже прибыла, Уорд был «честным» человеком и запросил на всякий случай свое медицинское начальство. Судя по ответу, запрос был составлен в достаточно объективных тонах. И ответ был написан спокойно, с высоты академического сверхпонимания и сверхзнания, но совершенно категорически. И какой-то Торпентоу тоже возражал против «радикального вмешательства».
— Это что же за Торпентоу? — осведомился Володя.
— Это его дядя, — сказал Уорд. — Теперь глава семьи.
— Врач?
— Почему врач? Генерал, долго служил в Индии.
— Ах, в Индии! — сказал Устименко, будто все понял.
Только сейчас он вспомнил, что обещал встретить флагманского хирурга и Левина. Конечно, их приезд был ни к чему теперь, но предотвратить его Володя уже не мог.
Когда Володя вошел к Невиллу, тот слушал радио, включенное в коридоре.
— Шостакович! — воскликнул он, жадно и счастливо вслушиваясь в музыку. — Вы понимаете, док?
И, перебирая на одеяле пальцами, он плотно закрыл глаза, лицо его дрожало от восторга. А дослушав симфонию до конца и помолчав немного, он спросил голосом победителя:
— А? И это взял и написал человек в очках, в таких очках, как у нашего Уорда. Как вам это нравится, док? И он там, в Ленинграде, заливает пожары — этот Шостакович, — я видел картинку. Нет, но этот кусок — это боши, это все — и Дюнкерк, и битва над Лондоном, и даже раньше — Мюнхен с их пивными кружками!
И, то едва слышно подсвистывая, то подпевая, то барабаня пальцами по стенке фанерной тумбы, он повторил то, что ему так нравилось в начале симфонии.
Генерал-майор медицинской службы Харламов и Александр Маркович Левин вошли в палату, когда сэр Лайонел рассказывал Володе про то, как он сам «немножко» сочиняет музыку и какие «опусы» у него сочинены. А Устименко, помимо своей воли, любовался этим мальчиком с отросшими на лбу и на висках светлыми кудряшками и не заметил, как своей характерной походкой, немножко боком, «не по-профессорски» — так говорили про него завистники, — чуть стесняясь своего генеральского положения, вошел Алексей Александрович, а за ним в развевающемся халате желтый носатый каркающий Левин. По лицам всех троих (между Левиным и Харламовым все втирался Уорд) Володя внезапно догадался, что разговор об обмене депешами уже состоялся и Харламов находился сейчас в состоянии того сдерживаемого, даже кроткого бешенства, которого так боялись его подчиненные.
Осмотр продолжался минут десять — не больше. Худое, курносое, в мелких морщинах лицо «неинтеллигентного профессора», как злословили про него, ничего не выражало, кроме разве что спокойного удовлетворения, когда в уме его уже созрела формулировка окончательного и кассации не подлежащего приговора. В легком тоне он перебросился несколькими весьма даже оптимистическими замечаниями со старым и мудрым Левиным. И тревожное выражение в глазах Лайонела сменилось выражением веселого лукавства, а Володя подумал, что нет в мире актеров прекраснее, чем такие доктора, как Харламов и Левин, когда разыгрывают они свои ни с чем не сравнимые представления только для того, чтобы помочь человеческому духу побороть боязнь надвигающегося тлена.
— Итак, — на хорошем и даже бойком французском языке, но немножко при этом окая (Харламов был волжанином), — итак, дорогой друг, поправляйтесь, — сказал он летчику. — Все идет своим чередом. Спокойствие, терпение, чувство юмора — кажется, оно свойственно англичанам в высшей степени, хороший аппетит…
— А немного виски? — спросил пятый граф Невилл.
— Отчего же? Можно и виски…
— Вы слышите, док? — сияя, но сдержанно сказал Лайонел Устименке. — Вы слышите? Сам профессор…
В кабинетике Уорда они едва разместились вчетвером.
— В сущности, мы приезжали без всякого реального смысла, — немного дребезжащим голосом произнес Харламов. — Господин Уорд обеспечил себя, а исходя из этого и нас, запрещением действовать…
Уорд слегка развел руками, давая понять, что хотел бы слышать английскую речь.
А Харламов вдруг взбесился. С ним это случалось, хотя бывали и месяцы, когда он вел себя абсолютно кротко. Сегодня случился именно такой «веснушчатый» день, как сознался он впоследствии Володе.
— Господин Уорд и его шефы там, — он сильно и выразительно махнул рукой в ту сторону, где, по его предположениям, должна была быть Англия, надеются на то, что пуля инкапсулируется на долгие годы. Они не желают понять, что цель операции не столько удаление инородного тела, сколько прочная остановка кровотечения из раненого легкого, потому что при обильном вторичном кровотечении шансы на благополучный исход операции практически отсутствуют. Переведите ему, майор!
Володя перевел через пень-колоду. Но зачем? Чему это все могло помочь? Уорд, слушая, только ежился и пожимал плечами.
— Предупреждаю, — срываясь на фальцет, сказал Харламов, — предупреждаю, больной сейчас в хорошем состоянии, и его нынче же можно и должно оперировать. Повторное кровотечение исключит операцию.
Уорд выслушал перевод и еще раз вздохнул.
Проводив Харламова и Левина, Володя немного постоял в коридоре, стараясь собраться с мыслями, потом вернулся к Невиллу.
— Он молодец, ваш профессор, — сказал Лайонел. — Наверное, здорово знает ваше ремесло? Откуда он?
— Откуда? Пожалуй, это стоит рассказать.
И, стараясь ни о чем не думать, Володя рассказал Лайонелу о профессоре Харламове. Пожевывая чуингам и посасывая сигареты, вокруг стояли и сидели американские и английские матросы во главе с вечно пьяным боцманом с «Сант-Микаэла». И они слушали тоже. Этот мальчишка — до Великой Октябрьской революции бездомный сирота, нищий человек, разносил булки по Москве в корзине, вот так — на голове. А потом он воевал в гражданскую войну. Между прочим, на Севере, здесь, где высадились англичане, — вот как иногда складываются судьбы. И лечил своих раненых, лечил, как умел и чем умел…
— Булками! — скверно сострил пьяненький боцман.
— Булок у нас не было. Булки были у вас, — серьезно и строго сказал Володя. — А потом Харламов пошел учиться.
— Кто ему давал деньги? — спросил маленький, тощенький матрос.
— Государство рабочих и крестьян.
Невилл смотрел на Володю внимательно и немного насмешливо.
— Вы, оказывается, еще и комиссар к тому же, — сказал он на прощание.
— Непременно! — улыбаясь, ответил Устименко. — Ни черта не стоит тот врач, который не умеет быть комиссаром, когда это от него требуется. Ведите себя хорошо, сэр Лайонел, я буду вас навещать.
И он ушел, даже не заглянув в кабинетик Уорда.
Слишком уж у него было противно на душе, и слишком хорошо он знал, чем все это кончится. Для этого-то он был достаточно толковым врачом.
Впрочем, он предугадывал, но далеко не все.
Разве можно было сейчас предположить в подробностях ход событий?
Разумеется, нет!
— Я могу ехать? — спросил Володя, сильно дуя в телефонную трубку.
— Полагаю, что да! — сказал Харламов. — Как вам понравился этот фрукт?
Устименко промолчал. Ему хотелось спать.
— Если будет время, проведайте своего летчика! — посоветовал Харламов. — В нем есть что-то привлекательное. Вы меня слышите, майор?
— Слышу.
— Ну так поезжайте! Вы — рейсовым катером?
— До главной базы — да, а там попутным!
— Добро!
Левин тоже с ним попрощался по телефону. На катере поспать Володе не удалось — не было сидячего места, все три часа он провздыхал за теплой трубой. Шелестел дождь, орали чайки, — как все, в сущности, надоело! И какое это общее чувство для всех в такую пору войны — надоело! И тому старослужащему мичману надоело, и чьей-то жене с ребятенком надоело, и ему, Володе Устименке, надоело! Еще когда дело делаешь — понятно, а вот когда так киснешь за трубой, или ждешь попутного транспорта, или отправляешься, зная, что главное время уйдет на ожидание…
— Беспорядок! — сказал раздраженный голос за Володиной спиной. И Устименко даже не поглядел на раздраженного. — Беспорядок!
Как будто бы в слове «война» может содержаться понятие порядка! Сама война, прежде всего, беспорядок.
Только к вечеру он добрался наконец до своего милого 126-го, узнал, что нового решительно ничего нет, наелся до одури и, радостно удивившись, что вопреки всем его размышлениям у него-то в госпитале как раз порядок, мгновенно уснул.
Была глубокая ночь, когда их привезли, и Устименко с минуту простоял возле скалы, в которой была вырублена его землянка, — никак не мог по-настоящему проснуться: позевывал, вздрагивал и прислушивался; ниже, у моря, где-то возле губы Топкой, ухали пушки, а в сером сыром небе с зудящим настырным звуком ходил немецкий «аррадо», — что ему тут было нужно?
— Опять вроде войнишка? — пробегая по раскисшей тропке, спросил капитан Шапиро. — Как считаете, товарищ майор?
Володя не ответил.
На въезде во тьме постукивал мотор полуторки.
— Откуда? — спросил Володя у шофера, застегивающего крюки кузова.
— Та со старого пирсу. С дорожного батальону людей побило. Подводили дорогу скрозь Губин-скалу, он разведал и дал прикурить.
В предоперационной было жарко. Движок уже работал, лампочки быстро накалились. «Когда это он успевает? — уважительно подумал Володя о Митяшине. — Ведь еще только сняли с машины раненых, а уже все готово!»
Нажимая ногой педаль умывальника, он привычно начал процедуру мытья рук. За его спиной проносили носилки, Устименко услышал сердитый окрик Митяшина:
— Кто ж ногами вперед носит, дурачье непроспатое! Соображаете?
«И тут поспевает!» — опять удивился Володя.
Пять минут прошло, Устименко положил щетки и протянул руки Норе Ярцевой, чтобы она полила раствором нашатырного спирта. Но раствор не лился.
— Девушку привезли, кра-асивенькую! — сказала Нора.
— Раствор! — строго приказал Устименко.
Вытерев руки денатуратом, он подошел к столу и, щурясь от яркого света низко опущенной операционной лампы, начал осматривать раненого, совершенно при этом забыв слова Норы, что привезли девушку. Его только на мгновение удивило маленькое розовое ухо и круто вьющиеся медно-золотистого цвета волосы, которые Нора, жалобно канюча, выстригала на затылке…
Вера Николаевна предостерегающе произнесла:
— Пульс нитевидный, Владимир Афанасьевич!
Устименко промолчал, размышляя. На мгновение мелькнула привычно тоскливая мысль об Ашхен и исчезла, и тотчас же майор медицинской службы Устименко начал приказывать жестким, не терпящим никаких возражений голосом.
У каждого хирурга на протяжении его жизни бывают случаи, когда зрение, ум, руки достигают величайшей гармонии, когда деятельность мысли превращается в ряд блестящих озарений, когда мелочи окружающего совершенно исчезают и остается лишь одно — поединок знания и одаренности с тупым идиотизмом стоящей здесь же рядом смерти.
Наука не любит слова «вдохновенье», как, впрочем, не любит его и истинное искусство. Но никто не станет отрицать это особое, ни с чем не сравнимое состояние собранности и в то же время отрешенности, это счастливое напряжение знающего разума и высочайший подъем сил человека в минуты, когда он вершит дело своей жизни…
Она стояла тут, рядом, — та, которую изображают с косою в руках, слепая, бессмысленная, отвратительная своим кретиническим упрямством; ее голос слышался Володе в сдержанно предупреждающих словах наркотизатора; это она сделала таким синевато-белым еще недавно розовое маленькое ухо, это она вытворяла всякие фокусы с пульсом; это она хихикала, когда Володино лицо заливало потом, когда вдруг неожиданно стал сдавать движок и принесли свечи; это она пакостно обрадовалась и возликовала, когда доктор Шапиро сделал неловкое движение и чуть не привел все Володины усилия к катастрофе.
Но майор медицинской службы Устименко знал ее повадки, знал ее силы, знал ее хитрости, так же как знал и понимал свои силы и возможности. И в общем, не один он стоял тут, возле операционного стола, — с ним нынче были, хоть он и не понимал этого и не думал вовсе об этом, и Николай Евгеньевич Богословский, и вечная ругательница Ашхен Ованесовна, и Бакунина, и Постников, и Полунин, и те, которых он никогда не видел, но знал как верных и добрых наставников: Спасокукоцкий, и Бурденко, и Джанелидзе, и Вишневский…
Они были здесь все вместе — живые и ушедшие, это был военный совет при нем, при рядовом враче Устименке, но сражением командовал он. И, как настоящий полководец, Володя не только вел в бой свои войска, свои уже побеждающие армии, но вел их с учетом всех обходных возможностей противника, всех могущих последовать ударов в тыл, клещей, котлов и коварнейших неожиданностей. Он не только видел, но и при помощи своего военного совета предвидел — и вот наконец наступило то мгновение, когда он больше мог не задумываться о сложных и хитрых планах противника.
Маленькое ухо вновь порозовело, пульс стал ровным, дыхание — спокойным и глубоким. Отвратительная старуха с пустыми глазницами и ржавой косой ничем не поживилась этой ночью в подземной хирургии. Операция кончилась. Сестра Кондошина сказала измученным голосом:
— Это что-то невероятное, Владимир Афанасьевич. Сам Джанелидзе…
— Он мне, между прочим, здорово помог сегодня — ваш Джанелидзе, — тихо прервал Кондошину Устименко.
Он сидел на табуретке, позабыв снять марлевую повязку со рта, плохо соображая, совершенно пустой, как ему казалось. И внутри у него все дрожало от страшной усталости.
Вот в это мгновение он и узнал Варю.
Дыхание ее было спокойным, она еще не пришла в себя. Запекшиеся, искусанные губы ее вздрагивали. И в глазах застыло непонимающее выражение.
— Боже мой! — едва слышно произнес Володя. — Боже мой!
Неизвестно, откуда взялись у него эти слова. Но он вовсе не был потрясен. Он был просто удивлен, и ничего больше. Он был слишком пуст сейчас, слишком много сил ушло у него на борьбу за жизнь этого тяжело раненного «бойца», собственно для Вари не осталось ничего…
— Это ваша… знакомая? — спросила Вересова.
— Да, — неохотно ответил он.
— Она была тут в марте, — неприязненно сказала Вера Николаевна. — Я, кажется, забыла вам передать.
— В марте? — спросил Володя. — Еще в марте?
— Ну да, сразу после моего назначения. Но ведь вас многие спрашивают… Может же случиться… Виновата, убейте! Или посадите на гауптвахту.
Ее красивые спокойные глаза смотрели насмешливо, рот улыбался. Даже сейчас у нее были накрашены губы. И маленький завиток виднелся из-под косынки. Володя отвернулся.
«Еще в марте, — сказал он сам себе. — Значит, до того, как я был на „Светлом“ у Родиона Мефодиевича. Вот когда она меня нашла…»
Шапиро работал на левом столе, Вера — на правом. Володя думал, сгорбившись на табуретке. Вересова оперировала так же, как Уорд. Что-то у них было общее. Самоуверенность? — удивился своей догадке Устименко.
— Шить! — приказала она.
— Вы бы вышли, Владимир Афанасьевич! — посоветовал Шапиро. — На вас лица нет…
Вера тоже порекомендовала ему идти отдыхать, но он остался. Такое уж у него было правило — даже если тяжелых раненых и не случалось. Ашхен так его учила, а это подземная хирургия все равно оставалась ее хирургией.
Только в восьмом часу утра он закурил у скалы, на лавочке. Было очень сыро и мозгло, и тут, у скалы, его словно ударило: Варя! Варвара Степанова! Она есть, она жива, она его искала. И теперь он ее, кажется, вытащил. Ее — Варю!
Вне себя от счастья, рывком он взбежал по осклизлым от дождей ступенькам и распахнул тяжелую, набухшую дверь к себе в землянку. Здесь у стола, в позе несколько картинной и в то же время властной, развалился подполковник в расстегнутом кителе, со сверкающей орденами и медалями грудью — наливал себе в стакан немецкий трофейный ром. Желтый реглан висел у него на одном плече, замшевые перчатки валялись на полу, кожаный кисет на табуретке, и весь этот беспорядок тоже показался Володе организованным, специальным стилем.
— Ты Устименко? — небрежно, но и ласково спросил подполковник.
— Я, — чего-то страшась и не понимая, чего именно, ответил Володя. — Я Устименко.
— Козырев, Кирилл Аркадьевич, — сказал подполковник и протянул сухую, очень сильную руку. — Будем знакомы. Подранило тут у меня одну барышню, потребовала непременно к тебе везти, вот привез. Ты что — вроде Куприянов или Ахутин?
Володя молчал, неприязненно и угрюмо вглядываясь в красивое, хоть и немолодое лицо подполковника. И вдруг вспомнился ему Родион Мефодиевич, когда помянул он там, в кают-компании «Светлого», Варю, вспомнилось, как словно бы тень мелькнула на его чисто выбритом, обветренном лице при Барином имени. Что это было тогда? Этот самый Козырев?
— Прооперировал ты ее благополучно, вернее нормально, чтобы судьбу не искушать, такое подберем определение, — продолжал подполковник, наливая в кружку, наверное для Володи, ром. — Мне моя разведка донесла, я тебе, друг, покаюсь, у Козырева везде свои люди есть. Так вот, на данном этапе все согласно кондиции, а дальше как?
— Что — как? — с трудом выдавил из себя Устименко.
— Как дальше моя эта самая девушка, техник-лейтенант? Прогнозы каковы, согласно твоей науке? Я тебе откровенно скажу, товарищ военврач, она мне, эта Варя, не вдаваясь в подробности, самый близкий человек. Ближе нет, в остальном разберешься, не ребенок. Война есть война, все мы люди, что же касается до неувязок, то кто судьи?
Володя по-прежнему молчал. Что-то трудное, болезненное мелькнуло в его широко раскрытых, как бы удивленных глазах и пропало. Но Козырев ничего не заметил. Он подбирал слова покрасивее и наконец подобрал те, которые показались ему самыми удачными:
— Жар-птица она мне. Ясно? А неясно — выпей ром: паршивый, да ведь ты ничего, сквалыга, не поднесешь. Так и мотается подполковник Козырев со своей выпивкой и закуской по добрым людям…
Он задумался, стер пальцем слезу и, дернув плечом, произнес:
— Прости! Что называется — скупая, мужская. Поверь, военврач, нелегко мне. Вот выпил: побило людей в батальоне, теперь с кого спросят? С подполковника Козырева. А сапер ошибается раз в жизни.
Я — сапер, ошибся, судите…
— Зря с таким шумом дорогу пробиваете! — негромко и враждебно сказал Володя. — Тоже геройство! Тут мы уже давно удивляемся, как это вам безнаказанно сходит…
Он вовсе не хотел говорить сейчас о том, что слышал давеча ночью в операционной от раненых, но подполковник с его картинной «скупой, мужской» слезой и «жар-птицей» вызвал в нем такое острое чувство горькой ненависти, что он не выдержал и сорвался. Козырев же вдруг воспринял Володины слова как дружескую укоризну и согласился:
— Это ты мудро! Это правильно! Точнее точного сказал, в самое яблоко. Но я, милый мой военврач, человек, понимаешь ли, большого риска, еще в финскую этим риском авторитет приобрел. И, как видишь, не на словах…
Особым образом Козырев шевельнулся — так что ордена и медали его одновременно и зазвенели и слегка озарились блеском огоньков свечи.
— Отмечен! Ну, а тут не подфартило! И надо же, как раз Варвара моя там застряла. Не надо было ее посылать, но, с другой стороны, как не пошлешь, когда в части наши взаимоотношения хорошо и даже слишком хорошо известны. Рассуди своей умной головой, войди в положение, каково мне? Да еще и она сама требует, ее, видишь ли, долг зовет. Следовательно, откажешь — и сразу найдутся товарищи, которые развал политико-морального состояния пришьют.
Еще хлебнув, он вдруг осведомился:
— Итак, будет она жить?
— Не знаю! — угрюмо ответил Володя.
— Может, кого потолковее сюда доставить? — кривя лицо, обидно спросил Козырев. — Ежели сам ты еще ничего не знаешь? У меня знакомства имеются в медицинском мире… Я к Харламову ее доставить в состоянии…
— Ну, валяйте, везите, — поднимаясь, сказал Устименко. — Только немедленно, а я спать лягу, потому что мне работать вскоре надо…
Ему необходимо было остаться сейчас наедине с самим собой. Он больше не мог слышать этот сиповатый, самодовольный голос, не мог видеть плещущийся в стакане ром. У него не осталось совершенно никаких сил ни на что…
Бесконечно долго собирался Козырев — казалось, он никогда не уйдет. А в дверях велел строго и пьяновато:
— Попрошу для моей раненой условия создать соответствующие.
— У нас для всех раненых условия одинаковые! — глухо ответил Володя.
И лег.
Но сил не оставалось даже на то, чтобы заснуть. Чиркнув спичкой, он зажег свечу, вылил в кружку остатки рома и, обжигаясь, выпил все до дна. Потом с удивлением почувствовал, что плачет…
По ногам тянуло холодом, да и вообще было холодно — печурка давно простыла, но Устименко ничего не замечал. Рот его кривился, плача он кусал губы и бормотал, задыхаясь:
— Боже мой, боже мой! Жар-птица! Что же ты, Варюха, с ума сошла, что ли?
Потом он все-таки заснул, но спал недолго, часа два. А проснувшись, с омерзением взглянул на немецкую бутылку, на кружку, из которой пил ром, побрился, обтерся снегом, пришил чистый подворотничок и, вызвав Шапиро и Вересову, пошел с обходом к своим раненым.
Странным взглядом — долгим, пристальным и неспокойным, словно бы проверяющим — посмотрела на него Варвара, когда увиделись они в это утро. Нора полою халата вытерла Володе чистую табуретку. Вера Николаевна, зевнув у низкого входа, сказала, что уйдет — «совершенно нынче не спала». Голос у нее был злой, даже срывался. Дальше — за самодельной занавеской — раненые играли в шахматы, кто-то чувствительным голосом пел «Синий платочек». Еще глубже — в самом конце подземной хирургии — на одной ноте ругался замученный страданиями матрос Голубенков, и было слышно, как Шапиро его ласково утешает.
Устименко сел.
Варвара все смотрела на него, не отрываясь.
Потом в глазах ее словно вскипели крупные слезы, и тихим голосом она сказала какое-то слово, которое Володя не расслышал.
— Что? — спросил он, наклонившись к ней.
— Нашла, — быстро повторила она, — нашла! Не понимаешь? Тебя нашла.
«Нет, врет подполковник! — со страстным желанием, чтобы это было именно так, подумал Володя. — Врет! Все врет, опереточный красавец, жар-птица, пошляк!»
Он взял ее запястье в свою большую прохладную руку. И, считая пульс, едва удержался от того, чтобы не прижать к своим губам ее милую широкую ладошку. Он считал пульс и не был врачом в эти минуты. Он даже плохо соображал. И начальством он не был и хирургом, с ним сейчас происходило то, что давным-давно испытывал он на пароходе «Унчанский герой», когда ехал на практику к Богословскому, бормоча ночью на палубе: «Рыжая, я же тебя люблю, люблю, люблю!» И, как тогда, в то уже неповторимое, далекое время, он корил себя, и клялся, что в последний раз все так глупо случилось, и никак не мог наглядеться в ее распахнутые навстречу его взгляду глаза.
— Ну? — как всегда понимая его внутреннюю жизнь, спросила она. — Какой же у меня пульс, Володечка?
Володя не знал.
И, смешавшись, покраснев, как в юношеские годы, приник губами к ее ладошке, веря и не веря, радуясь и сомневаясь, надеясь и страшась…
Потом поднялся и, буркнув: «Я сейчас», выскочил из подземной хирургии на мороз, нашел папиросы, покурил, еще подышал и вернулся степенным доктором, хирургом, начальником — обремененным важными и неотложными делами, но на кого-кого, только не на Варвару он мог производить впечатление такими штуками…
Она лежала тихая, бледненькая, лишь глаза ее смеялись: ох, как знала она его! И как трудно было ему все переиграть с самого начала, вновь взять ее руку, вновь сделать вдумчивое лицо, вновь сбиться со счета и наконец выяснить, что пульс у нее чуть частит, но хорошего наполнения, в общем нормальный.
— Может быть, со мной ничего и не было? — заговорщицким шепотом спросила Варвара. — Может быть, вы все нарочно меня забинтовали?
Устименко смотрел на нее и молчал. Ну, а если и Козырев? Какое же это имеет значение? Или имеет? Почему она сказала: «Вы все»?
Она еще улыбалась, он — нет.
— Володя! — тихо позвала она и потянула его пальцами за обшлаг халата. — Володечка, что ты?
— Я — ничего, нормально! — произнес он не торопясь.
И Варя поняла — это больше не игра. Это больше не тот Володя, который только что поцеловал ей руку. Все встало на свои места, а то, что случилось, это короткий, добрый, милый сон; И, как всякий сон, он исчез. И никогда его больше не вернуть. Может быть, лучше, чтобы этот посторонний худой трудный человек сейчас ушел? Ведь он же посторонний, не прощающий, не понимающий…
Но и такого она не могла его отпустить.
И заговорила, презирая себя, свою слабость, свое безволие, заговорила о пустяках, только бы он не уходил. Но он ушел, сказав на прощанье, что ей нельзя болтать и что ей надлежит — так и сказал: надлежит — соблюдать полный покой. Теперь он не притворялся — она понимала это: он отрубил, как тогда перед отъездом в Затирухи. И ушел не оглянувшись.
— Во второй раз, — шепотом произнесла Варя. — Во второй! Но будет еще третий, Володечка, — плача и не утирая слез, прошептала она. — Будет еще в нашей жизни третий, будет — я знаю это!
Но он не знал, что будет третий. Он никогда не думал ни о каких черных кошках, ни о каких приметах — дурных или хороших, ни о каких третьих разах. И кроме того, как всегда ему было некогда. Он уже мыл руки, а на столе готовили молоденького летчика с тяжелой раной на шее. И рваная рана, и бьющая артериальная кровь, и мгновенный бой со старухой, которая опять явилась за поживой в подземную хирургию и встала в изножье операционного стола, и протяжный вздох облегчения, который вырвался у доктора Шапиро, все это вместе отодвинуло Варвару и на несколько часов притупило острую, почти невыносимую боль. Потом были другие дела, а вечером приехал подполковник — строгий, трезвый, выбритый до синевы, в ремнях, привез «своей», как он выразился, передачу и попросил разрешения навестить.
Передачу отнесла Нора, навестить же Володя не позволил.
На следующий день Козырев опять приехал и опять не был допущен.
— Может быть, мне на вас пожаловаться? — осведомился Козырев. Мордвинову, например?
— Жалуйтесь, — разрешил Устименко.
— Слушай, майор, ты не лезь в бутылку, — завелся опять подполковник, она же мне человек не чужой…
— Это ваше дело.
— А если я и без твоего разрешения залезу?
Устименко не ответил, ушел. Часа через два Володе доложили, что «этот нахальный подполковник» подослал старшину, который «парень здорово разворотливый» и подготавливает «проникновение» подполковника к технику-лейтенанту. Старшину привели к Володе, и тот во всем повинился.
— Ладно, убирайтесь отсюда! — велел Устименко.
— А может, она и неживая уже? — испуганно тараща глаза, осведомился старшина. — Я вам, товарищ майор медицинской службы, по правде признаюсь: какие ихние дела с подполковником — нам некасаемо. А в части ее народишко уважает! Переживает за нее народишко! Она знаете какой человек?
Печально улыбаясь, Володя курил свою самокрутку: уж он-то знает, какой человек Варвара.
И велел дежурному проводить старшину к технику-лейтенанту Степановой, но не более чем на пять минут.
Старшина всунулся с некоторым треском в самый большой халат, который для него нашли, и, сделав прилежное и испуганное лицо, отправился в подземную хирургию.
А Володе Вересова, как всегда многозначительно и обещающе улыбаясь, вручила телефонограмму: майора Устименку немедленно вызывал к себе начальник санитарного управления флота.
— Ба-альшое у вас будущее, Владимир Афанасьевич, — растягивая "а" по своей манере, сказала Вера Николаевна. — Все мы живем, хлеб жуем, а вы нарасхват. То с самим Харламовым оперируете, то в госпитале для союзников, то Мордвинов вас безотлагательно требует. Я на вас, Володечка, ставлю!
— Это — как? — не понял он. Он вечно не понимал ее странных фразочек.
— Вы — та лошадка, на которую имеет смысл ставить. Понимаете? Или вы и на бегах никогда не бывали?
— Не случалось! — стариковским голосом произнес он. — Не случалось мне бывать ни на скачках, ни на бегах…
Она все смотрела на него, покусывая свои всегда влажные, полураскрытые губы, словно ожидая.
— Поедете?
— Так ведь приказ — не приглашение.
— А то бы, если бы приглашение, — не поехали бы?
— По всей вероятности, нет!
Но ей и этого было мало. Поглядевшись в его зеркальце и сделав вид, что она прибрала в его землянке — так, немножко, но все-таки «женская рука» это было ее любимое выражение, — Вересова спросила официально:
— А какие будут особые распоряжения насчет раненой Степановой?
— Никаких! — почти спокойно ответил он. — Я переговорю с доктором Шапиро.
Дата добавления: 2015-09-03; просмотров: 69 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
ТЫ, АМИРАДЖИБИ, ЛЮБИШЬ СГУЩАТЬ КРАСКИ! | | | ЭЙ, НА ПАРОХОДЕ! |