Читайте также:
|
|
Тезис о том, что психоанализ должен отвечать на новые проблемы, с которыми он теперь сталкивается, создавая новые концептуальные инструменты и терапевтические методы, что ему требуется теперь психология самости, сам нуждается в объяснении. Очевидно, что, строго говоря, данные, с которыми мы теперь сталкиваемся, в действительности не являются новыми. Но, разумеется, как видно из предыдущего обсуждения социально-психологических изменений и смещения центра проблем в современном искусстве, мы и не ставим вопрос в этой форме. Мы не спрашиваем, возникали ли нарушения самости de novo с тех пор как Фрейд сформулировал основные теории психоанализа, — даже обсуждать такую возможность было бы несерьезно. Мы задаем наш вопрос в относительном смысле, а именно: преобладают ли теперь нарушения самости над неврозами, вызванными конфликтом? Или, выражаясь иначе: стали ли нарушения самости, даже если они преобладают в абсолютном значении или в относительной пропорции, теперь более интенсивными, стали ли они причинять больше страданий? Или, если сформулировать опять по-другому: стали ли они теперь более важными, учитывая изменение основной психологической проблемы западного человека, который больше страдает не от чувства вины, вызванного чрезмерной стимуляцией, и конфликта, а от ощущения внутренней пустоты, изоляции и нереализованности? Или, если поставить вопрос в конкретных терминах, которые, по крайней мере в теории, допускали бы возможность ответа путем эмпирического исследования, мы могли бы спросить: не было ли так, что индивиды, страдавшие от нарушений самости — а такие, разумеется, существовали и на заре психоанализа, — не обращались за помощью к аналитикам, либо — другая возможность — не было ли так, что аналитики той эпохи просто-напросто были слишком заняты добыванием, так сказать, психологического золота, изучая неврозы переноса, чтобы проявлять повышенный интерес к исследованию других нарушений?
Невозможно дать точные ответы на эти вопросы и хотя мне вообще не нравится употреблять слово «никогда» в подобном контексте, у меня нет никаких сомнений в том, что мы действительно никогда не сможем дать на них окончательный ответ.
Но остается одна проблема. Учитывая, что в течение долгого времени анализ представлял собой труд одного человека, мы должны попытаться достичь как можно большей ясности в вопросе о том, можем ли мы выделить некоторые особенности в личности Фрейда, которые — помимо влияния, оказанного на его подход образом мышления, преобладавшего в науке в конце девятнадцатого столетия, и помимо того, что он фокусировал внимание на психологических проблемах, которые действительно преобладали в те дни, — сыграли важную роль наряду с прочими факторами, приведшими к тому, что анализ оказался психологией влечений и крупных связных структур, которыми они объяснялись, а не обратился с самого начала к изучению самости. Другими словами, мы должньграс-смотреть возможность того, что личность Фрейда определила его предпочтения с точки зрения эмпирических данных, на которых он сфокусировался, и с точки зрения той теории, которую он считал наиболее подходящей.
Об этом должна быть написана еще одна книга. Я не буду писать ее. Мы ограничимся тем, что рассмотрим некоторые аспекты личности Фрейда, которые, на мой взгляд, относятся к нашей проблеме.
Сначала несколько замечаний о нарциссической уязвимости Фрейда, или, если быть точным, поскольку арциссическая уязвимость является универсальным бременем человека, частью существования, от которой не избавлен ни один человек, — об определенной психической области, которая была задействована, и о том, как он обходился с этой стороной своей личности. Он был меньше всего чувствителен к нарциссическим ударам (или наиболее защищен от них), которые подавляющее большинство людей склонны воспринимать как серьезную нарциссическую травму: он был не только способен противостоять нападкам (на себя и на свой труд) и терпеть уничижительное отношение и остракизм, но и, как я полагаю, он даже становился особенно уверенным в себе и умел утверждать себя в таких ситуациях. Я думаю, что объяснение этого на первый взгляд парадоксального факта заключается в том, что при таких обстоятельствах Фрейд был защищен от нарцисси-ческой травмы, к которой он был наиболее чувствителен и от которой должен был защититься особенно энергично.
Фрейд не считал себя великим человеком, хотя, несомненно, был таковым (ср. Jones, 1955, р. 415). Я думаю, что его неспособность воспринимать себя великим — в сочетании с другими соответствующими симптомами, такими, как чувство неловкости, когда на него смотрели другие: «Я не могу примириться с тем, что на меня по восемь часов в день (а то и больше) смотрят люди» (Freud, 1913b, p. 134), его чрезмерная чувствительность к возможности того, что другие люди, его пациенты, могут смущаться, когда на них смотрят: «Когда Фрейд не хотел смущать их своим взглядом, он часто фокусировал свой взгляд на предметах на столе, разделявшем его и пациентов» (Engelman, 1966, р. 28), его активное нежелание принимать похвалу и поздравления; избегание им публичных торжеств, его стремление сводить общепризнанные идеализированные ценности до мерок повседневности (см., например, его письмо Бинсвангеру от 8 октября 1936 года [Binswanger, 1957]) — вполне возможно, было проявлением стороны его личности, нарциссического сектора, который он не исследовал в достаточной мере в своем самоанализе. Таким образом, он не достиг полного контроля над этим психологическим сектором, но исполнял его требования в общении с Флиссом, Юнгом и другими людьми (см. Kohut, 1976, р. 407-408). Свидетельств того, что Фрейд не мог нормально принимать похвалу и поздравления, множество, и тем, кто знаком с его биографией, не составит труда их найти. Достаточно будет отметить, что сам Фрейд осознавал эту свою черту, когда, например, сказал, что ему не нравится быть «объектом восхваления» (Binswanger, 1957, р. 108). Я бы привлек внимание только к одной весьма характерной особенности: когда Фрейда открыто восхваляли или выказывали ему восхищение, он словно был вынужден реагировать проявлением холодного безразличия (см., например, Jones, 1955, р. 182-183, р. 415) или иронией — даже если он в конечном счете принимал похвалу. (В качестве особенно яркого примера использования им иронии как защиты см. его сердечное письмо от 7 мая 1916 года Э. Хичманну, начинающееся, однако, словами: «Только надгробная речь на Центральном кладбище обычно столь же красива и нежна, как речь, не произнесенная Вами» [E.L.Freud, 1960, р. 311]).
Как бы ни были рационализированы эти установки — и как бы ни хотелось идеализировать их как признак истинного величия, —я нисколько не сомневаюсь, основываясь на богатом клиническом опыте наблюдения подобного поведения, что они выдают имеющую четкие границы уязвимость — если быть точным: страх чрезмерной стимуляции — в нарциссическом секторе, в области эксгибиционизма.
Другой аспект личности Фрейда, который следует отметить в данном контексте, заключался в его неспособности отдаться переживанию музыки и современного искусства. Возможно, эти особенности отчасти объясняются влиянием эпохи Просвещения, но я думаю, что главная причина заключена в самом Фрейде. Именно особенности его личности стали основой предпочтения им мыслительных содержаний, того, что четко определено и поддается определению; именно особенности его личности заставляли его избегать области бессодержательных форм, напряженных и необъяснимых эмоций.
Что касается неспособности Фрейда отдаваться переживанию «чистой» музыки[85], я вряд ли могу сказать больше того, что, по-видимому, это соответствует общей тенденции его интеллекта и личности. Он сознавал этот недостаток в себе, но довольствовался — и, как мне кажется, справедливо — выводом, что такова была неизбежная цена, которую он должен был заплатить за те стороны своей личности, которые являлись ее основными достоинствами. Он говорил (Freud, 1914b, p. 211), что произведения искусства оказывали на него огромное воздействие, если они позволяли ему объяснять себе, чем это воздействие вызывалось. Далее он отмечал: «Там, где мне это не удается, как, например, в музыке, я почти неспособен получать удовольствие. Рационалистический или, быть может, аналитический склад моей психики противится тому, чтобы я был увлечен произведением и не понимал, почему я взволнован и что меня так волнует». Хотя и было бы интересно исследовать вопрос, насколько ограничение способности Фрейда реагировать на музыку было проявлением компенсаторных структур и насколько оно был защитным, я не буду останавливаться на этой теме — в частности, потому, что отношение Фрейда к музыке недавно стало объектом исследования других авторов (К. R. Eissler, 1974; Kratz, 1976), которые, я надеюсь, продолжат исследовать эти проблемы. В целом мне кажется, что хотя ограничения Фрейда в переживании музыки, несомненно, имеют большое значение, их следует расценивать не как дефект, а как характерную особенность его личности — личности, детерминированной потребностью в непоколебимом диктате разума.
Если говорить об отношении Фрейда к современному искусству, то здесь ситуация несколько иная. Здесь мы сталкиваемся не с неспособностью или торможением, о которых он где-то сожалел сам, а с отвергающим и высокомерно-пренебрежительным отношением, напоминающим, к сожалению, отношение, преобладавшее среди мелкой буржуазии того времени; свидетельством тому является его письмо Абрахаму, написанное в конце 1922 года (Н. Abraham, E. Freud, 1965, p. 332). Разве нельзя было бы ожидать от психологического гения, такого, как Фрейд, если уж не искреннего принятия современного искусства, то по крайней мере почтительного рефлексивного любопытства в отношении этого нового и загадочного проявления человеческого духа? Тем не менее при дальнейшем рассуждении представляется вполне вероятным, что отвержение Фрейдом современного искусства сопровождалось его нежеланием погружаться в архаичные нарциссические состояния (см. его письмо Холлосу в 1928 году [Schur, 1966, р. 21-22]) и его неспособностью понять важность происходящего с самостью, ее связности и дезинтеграции, то есть основных психологических проблем современности, к которым ведущие художники того времени обратились задолго до того, как они стали предметом исследования ученых-психологов.
Я думаю, предыдущие рассуждения подтверждают вывод, что некоторые особенности личности Фрейда привели его к тому, что он стал придавать особое значение одной стороне психической жизни и пренебрегать другой. Некоторые теоретические сочинения Фрейда, несомненно, подготовили почву для развития определенных секторов психологии самости. Однако у меня складывается впечатление, что в области нарциссизма — например, с точки зрения значения нарциссизма в клиническом психоанализе или с точки зрения значения нарциссизма в истории — ему не удавалось теоретически разрабатывать проблемы с той же легкостью и энергией, с какой он проводил исследования в русле структурной психологии, психологии конфликта. Даже там, где он внес свой наиболее значительный вклад в вопрос об архаичном нарциссизме (Freud, 1911), Фрейд в нерешительности колебался между признанием важности регрессивной нарциссической позиции, с одной стороны, и проблемами конфликта на более высоком уровне развития, то есть конфликтами, связанными с гомосексуальностью, — с другой. Эта неоднозначность позиции Фрейда стала причиной острой полемики между новыми поколениями апологетов (см., например, Kohut, I960, р. 573-574) и критиков (см., например, Macalpine, Hunter, 1955, p. 374-381).
Нам трудно смириться с ограниченностью человека, которого мы уважаем. И тем не менее я считаю, что в работе Фрейда, как всегда, когда мы сталкиваемся с великими достижениями, сила и глубина понимания в одной области должны быть оплачены сравнительной поверхностностью в другой. Фрейд не мог или не хотел заниматься эмпатическим погружением в проблемы самости, как он мог это делать в отношении проблем объектно-инстинктивных переживаний. Я бы предположил, что в своих изысканиях он не мог двигаться в обоих этих направлениях, не препятствуя глубине своего понимания в том из них, которому он в первую очередь и посвятил свою творческую жизнь.
Но позвольте нам покончить с деталями. Даже если все, что мною сказано, можно было бы полностью доказать, — чего я достиг? Разве и так не ясно, что личность Фрейда имела особенности, определившие его научные пристрастия? Разве не ясно, что Фрейд, в научном отношении сформировавшийся под влиянием величайших учителей науки девятнадцатого столетия, пришел к своим исследованиям с помощью методов своих учителей и сформулировал результаты своих исследований, используя теоретические системы, в которых, какими бы оригинальными и смелыми они ни были, по-прежнему ощущалось их влияние?
Разумеется, эти выводы отнюдь не являют собой нечто новое, и я представил их прежде всего для того, чтобы расчистить путь к следующему завершающему важному вопросу. Если по какой-то причине — или из-за определенного типа преобладающей психопатологии, который привлек внимание исследователя, или из-за определенной
фокусировки интересов науки тех дней, или из-за.личных пристрастий Фрейда, или — что, впрочем, вероятнее всего — из-за совпадения всех этих моментов классический психоанализ в достаточной мере не охватил целую область проблем, доступных для глубинно-психологического исследования, то тогда мы должны спросить: приводит ли добавление нового, более широкого спектра проблем, подобных тем, что ввела психология самости, к изменению такого масштаба, к смещению нашей главной позиции настолько, что мы больше уже не можем говорить о психоанализе, а должны, пусть даже с неохотой, признать, что мы теперь имеем дело с новой наукой; или можем ли мы объединить новую науку со старой и таким образом сохранить чувство непрерывности, которое позволяет нам рассматривать изменение, каким бы большим оно ни было, как переход в новую стадию живой и развивающейся науки? Очевидно, что, если мы хотим разумно ответить на этот важный вопрос, мы должны вначале попытаться ответить на другой фундаментальный вопрос: в чем сущность психоанализа?
Дата добавления: 2015-08-21; просмотров: 62 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Две концепции психологического лечения | | | В чем сущность психоанализа |