Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатика
ИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханика
ОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторика
СоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансы
ХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника

Глава 54

Ван Иньчжи смотрела на моё заплаканное и опухшее от пощёчин лицо с прежней презрительной улыбочкой и никак не выказывала намерения простить меня. Одетая в куртку с окошечками на груди наподобие той, что носила матушка, когда кормила меня, эта холодная притворщица наблюдала за моим представлением, поигрывая той же связкой золотистых ключей. Надо признать, у неё просто талант дизайнера. Матушка лишь прорезала в большой бабкиной куртке два отверстия для удобства, а Ван Иньчжи развила эту идею в целое шоу. Края двух круглых отверстий на груди изумрудной однобортной куртки в цинском стиле, отороченной цветастой каймой, искусно соединялись с чашечками бюстгальтера, на котором красовалась ярко-розовая вышитая марка «Единорога». Просто гуйлиньский пейзаж,[255]

по-бандитски разнузданный шедевр. Это была торжественная провокация, сексуальная красота. Но что ещё более важно — устраняется интимная природа бюстгальтера, его соответствие или несоответствие времени года, он становится важной составной частью щегольского модничанья. Женщинам приходится постоянно учитывать цвет бюстгальтера. Переодеваешься — тут же меняешь и бюстгальтер. В результате бюстгальтеры покупают круглый год и спрос на них возрастает во много раз. Теперь ясно, что бюстгальтер на лисьем меху придуман не только чтобы соблазнить краснорожего. Это бизнес, эстетический подход, позволяющий, независимо от времени года, подчеркнуть самое прекрасное в женщине, окружить её заботой. Я понял: позиции Ван Иньчжи неуязвимы.

— Иньчжи, говорят, один день в супружестве — сто дней любви и уважения, — со всей искренностью проговорил я. — Может, дашь мне шанс начать всё заново?

— Вся заковыка в том, — усмехнулась она, — что мы ни дня не жили как муж и жена.

— А в тот раз, — вспомнил я вечер седьмого марта девяносто первого года, — тот раз не считается?

Она, видно, тоже вспомнила тот вечер.

— Нет, не считается! — заявила она, залившись краской, будто её страшно оскорбили. — Это была бесстыдная попытка изнасилования! — И закрыла лицо руками — привычное с того вечера движение. А может, закрывая так лицо, она следила за мной сквозь пальцы.

В ту ночь я сосал грудь до рассвета, пока на занавески не упали алые отблески зари. Щёки уже ныли и опухли. Она стояла голая, как беременная самка вьюна — скользкая, золотистая, в чёрных пятнышках и разводах. При каждом вдохе и выдохе её сочащиеся кровью соски, эти плавники вьюна, ритмично, жалко подрагивали. Когда я попытался одеть на них тот самый голубой бюстгальтер, она, дёрнув плечом, бросилась на кровать и разразилась рыданиями. Торчащие лопатки, глубокая впадина позвоночника. Шершавый, чешуйчатый зад. Я попытался накрыть её одеялом. Она вытянулась, как вытягивается карп или вьюн, и, как вьюн, соскользнула с кровати. Закрыв лицо руками, она с плачем рванулась к двери. Завывала так громко, что напугала меня до смерти: стыд-то какой, как людям в глаза смотреть! Трудно даже представить, что будет, если из кабинета Шангуань Цзиньтуна в слезах, закрывая лицо руками, выбежит нагая женщина. Ясное дело — полубезумная. Проспект на рассвете весь в лужах, мокнут похожие на гусениц цветки тополя, прохладно, и на улицу выходить не хочется. Международный женский день — день защиты женщин. И чтобы она выбежала у меня в таком виде?! Да десяти минут не пройдёт, как, окровавленная, будет валяться на дороге. Она и не думает об опасности. Машина собьёт или сама под неё попадёт — да и какая, собственно, разница. Словно наяву, слышу жуткое чавканье врезающейся в её тело машины. Ну как в Австралии сбивают кенгуру. Но кенгуру хоть от роду неодетые. Сломя голову бросаюсь за ней и пытаюсь оторвать её руку от двери. Она яростно сопротивляется, бьёт меня головой в грудь, кусается. «Пусти! Жить не хочу! Дай мне умереть!» — верещит она. Меня охватывает глубочайшее отвращение к этой женщине, строящей из себя невинную девочку. Ещё ужаснее то, что она начинает колотиться головой в дверь и с каждым разом всё сильнее, так, что гул стоит. Я тогда страшно перепугался: а ну как разобьёт себе голову и помрёт? Шангуань Цзиньтуну тогда снова прямая дорога в лагерь, минимум лет на пятнадцать… это с концами. Дело, конечно, не в том, расстреляют или посадят, главное — из-за меня женщина на грани жизни и смерти. Ну и болван же я! На кой ляд надо было пускать её! Но лекарства от запоздалого сожаления не продают, так что первым делом надо успокоить, умиротворить эту совершенно одинокую, не щадящую себя женщину. «Барышня, — обняв её за плечи, торжественно-печально говорю я, — позволь мне взять на себя заботу о тебе». Она уже не вырывается, но продолжает всхлипывать: «Ты мой суженый, буду являться тебе после смерти». — «Барышня, мы оба издалека, и оба страдаем, встретились, хоть друг друга не знаем.[256]

Пойдём и распишемся, оформим наш брак». — «Не надо, не надо мне твоего сострадания!» А безумие уже сошло с её лица, смотрит как ни в чём не бывало, я даже оторопел.

А из-за того, что она назвала случившееся седьмого марта «бесстыдной попыткой изнасилования», аж зло разобрало. Какая может быть привязанность к женщине, которая, чуть что, морду воротит и знать никого не хочет? Ты и так всю жизнь сопли пускал, Шангуань Цзиньтун, хоть раз можешь проявить твёрдость? Пусть забирает салон, пусть забирает всё, тебе нужна лишь свобода.

— Что ж, когда подаём на развод?

Она достала лист бумаги:

— Тебе нужно лишь поставить подпись. От доброты душевной даю тебе тридцать тысяч на переезд и обустройство. Давай, подписывай.

Я поставил подпись. Она передала мне чековую книжку на моё имя.

— В суде присутствовать надо?

— Обо всём позаботились, — усмехнулась она и сунула мне уже оформленное свидетельство о разводе. — Ты свободен.

Когда мы с краснорожим столкнулись нос к носу, то обменялись церемонными улыбочками и молча разошлись. Занавес в этом театре наконец опустился. Тем же вечером я вернулся к матушке.

Незадолго до её кончины мэру Даланя Лу Шэнли предъявили обвинение в получении взяток в особо крупных размерах и приговорили к смертной казни с отсрочкой исполнения приговора на год. Посадили за взятки и Гэн Ляньлянь с Попугаем Ханем. Их проект «Феникс» оказался масштабной аферой. Стомиллионные займы, которые Лу Шэнли своей властью выделяла центру «Дунфан», Гэн Ляньлянь тратила на взятки, а то, что оставалось, проматывала. Говорили, что только проценты по долгам составили четыре миллиона. Долги они так и не вернули, но банки не устраивало банкротство Центра, не хотели этого и городские власти. Птицы разлетелись из этого шутовского Центра, загаженный птичьим помётом и усыпанный перьями двор зарос бурьяном. Все, кто там работал, устроились в других местах, а Центр продолжал существовать — на бумаге. По-прежнему начислялись проценты на проценты, никто не смел обанкротить его и никому было не по карману его приобрести.

Неведомо откуда появилась Ша Цзаохуа, о которой не слышали много лет. Она следила за собой и выглядела лет на тридцать. Когда она навестила матушку в хижине у пагоды, та встретила её с прохладцей. А потом Ша Цзаохуа устроила Сыма Ляну сцену любви до гроба в классическом стиле. Она сохранила стеклянный шарик, который он якобы подарил ей в знак своих особых чувств. Предъявила и зеркало, подарок от неё, сказав, что до сих пор по-детски привязана к брату. У Сыма Ляна, который вернулся и жил в президентском люксе на последнем этаже отеля «Гуйхуа-плаза», забот был полон рот, он и не помышлял вести разговоры о каких-то там чувствах. Но Ша Цзаохуа липла к нему как банный лист и довела до того, что однажды он аж взревел: «Милая сестрёнка, что ты вообще себе воображаешь? Денег тебе не нужно, одежды и украшений тоже. Чего же ты хочешь?!» Стряхнув руку Ша Цзаохуа с лацкана пиджака, он, разозлённый, плюхнулся на диван. При этом случайно задел ногой пузатую вазу с узким горлышком. Водой залило весь стол, намочило ковёр на полу, а стоявшие в вазе розы в беспорядке рассыпались по столешнице. Ша Цзаохуа в тонком, словно крылья цикады, чёрном платье опустилась на колени перед Сыма Ляном и впилась в него своими черно-лаковыми глазами. Он тоже уставился на неё: точёная головка, шея тонкая, гладкая, лишь несколько еле заметных морщинок. У Сыма Ляна был немалый опыт по женской части, и он знал, что именно шея выдаёт возраст женщины. У пятидесятилетних она смахивает если не на жирный кусок колбасы, то уж на трухлявый ствол точно. Как Ша Цзаохуа удалось в её пятьдесят сохранить шею такой стройной и гладкой, непонятно. Взгляд Сыма Ляна спустился с шеи на впадинки пониже плеч, на скрытые под платьем груди. С какой стороны ни глянь, пятьдесят с лишним ей не дашь: просто цветок, который долго хранили в холоде, бутылка османтусовой[257]

настойки, пролежавшая полвека в земле под гранатовым деревом. Цветок, ждущий, чтобы его сорвали, загустевшее вино, готовое, чтобы им насладились. Протянув руку, Сыма Лян дотронулся до обнажённого колена Ша Цзаохуа. Она застонала и залилась краской, подобно небу на вечерней заре. С отчаянием героя, презревшего смерть, она вскочила и нежно обвила его шею, прижалась пылающей грудью к его лицу и стала тереться о него, да так, что нос у Сыма Ляна взмок, а на глазах выступили слёзы.

— Я тридцать лет ждала тебя, братец Малян, — прошептала она.

— Ты, Цзаохуа, эти штучки брось… — выдохнул он. — Ну прождала тридцать лет, жуткое дело, но я-то при чём?

— Я девственница, — произнесла Ша Цзаохуа.

— Воровка — и девственница! — поразился Сыма Лян. — Да если ты девственница, я из этого окна выпрыгну!

Ша Цзаохуа расплакалась от обиды, приговаривая что-то себе под нос, вскочила, выскользнула из упавшего на пол платья, как змея из своей старой кожи, и улеглась навзничь на ковёр с криком:

— Валяй, проверяй, и если я не девственница, из этого окна выпрыгну я!

— Ну и дела, бывает же такое, — бормотал непослушным языком Сыма Лян над распростёртым перед ним телом старой девственницы. — Ты, ети его, и впрямь, что ли, девица… — Тон был язвительный, но он был явно тронут.

Счастливая Ша Цзаохуа лежала на ковре, распластавшись, как мёртвая, и не сводила с Сыма Ляна зачарованного взгляда влажных глаз. В номере пахнуло кисловатым запахом перезрелой плоти. Теперь стало видно, что тело Ша Цзаохуа сплошь в морщинах, а на чистой коже то тут, то там проступили старческие пигментные пятна.

Не успел Сыма Лян прийти в себя, как распахнулась дверь, и, выпятив огромный живот, вошла актриса городской труппы маоцян. Если бы не живот, фигура у неё была бы просто прекрасной, можно сказать стройной. Губы распухшие, вывороченные, на щеках большие пигментные пятна, похожие на прилипших намертво бабочек.

— Ты кто такая? — безразлично бросил Сыма Лян.

Актриса разревелась. Уселась на ковёр и, всхлипывая, похлопала себя по животу:

— Всё из-за тебя, ты меня обрюхатил.

Полистав записную книжку, Сыма Лян нашёл нужную запись: «Вечером пригласил актрису оперы маоцян. К концу встречи обнаружил, что презерватив порвался».

— Вот ведь какая, ети его, некачественная продукция! — выругался он. — Одна морока людям!

И тут же, схватив актрису за руку, повёл её из номера.

— Куда ты меня? — вырывалась она. — Никуда я не пойду, людям в глаза смотреть стыдно!

Взяв её за подбородок, он угрожающе произнёс:

— А ну веди себя хорошо, чтобы я твоего нытья не слышал!

Перепуганная актриса умолкла. Вслед донёсся хриплый зов Ша Цзаохуа:

— Братец Малян, не уходи…

 

Сыма Лян махнул рукой, оранжевым жуком подкатило такси. Бой в красной униформе и жёлтой шапочке распахнул дверцу, и Сыма Лян запихнул актрису в машину.

— Куда едем? — повернулся к нему водитель.

— В Ассоциацию потребителей.

— Не поеду я, не поеду! — завизжала актриса.

— Почему это? — устремил на неё сверкающий взгляд Сыма Лян. — Дело честное и достойное.

Оставляя за собой облако пыли, такси неслось по проспекту. По обеим сторонам мелькали строительные площадки — одни дома сносили, другие возводили. Здание Банка промышленности и торговли уже наполовину снесли, и несколько запорошенных серой пылью сезонных рабочих, похожих на резиновые куклы, механически, без особого напряжения, махали кувалдами, долбя стену. Осколки кирпичей отлетали аж на середину дороги и глухо стукались о колёса машин. Из окон шикарных ресторанов в промежутках между стройплощадками шёл густой винный дух, да такой, что придорожные деревья раскачивались. Нередко в окне появлялась раскрасневшаяся физиономия и изрыгала кашеподобную массу всех цветов радуги. Под окнами в надежде поживиться собирались своры бездомных собак.

Движение на дороге было плотное, и водитель лихорадочно давил на клаксон. Сыма Лян, ухмыляясь, смотрел в окно и не обращал внимания на всхлипывающую актрису. В самом центре города, около площади с круговым движением, машина чуть не столкнулась с грузовиком — он ехал как танк, и ему ни до кого не было дела.

— Мать твою разэтак! — выругалась, высунувшись из окна, водитель грузовика, краснощёкая девица в белых перчатках.

— Что-что? — презрительно переспросил таксист.

Сыма Лян опустил стекло и, плотоядно уставившись на девицу, крикнул:

— Барышня, со мной порезвиться не желаешь?

Та пару раз отхаркнулась и плюнула, метя ему в лицо. В кузове, покрытом проволочной сеткой, в клетках вопили и прыгали обезьяны с зеленоватой шёрсткой.

— Вы откуда, братишки? — заорал в их сторону Сыма Лян. — И куда? — Те лишь корчили ему рожи.

— С птичьим центром не вышло, теперь на мартышек переключились, — прокомментировал таксист.

— И кто же это обезьяний центр создаёт? — заинтересовался Сыма Лян.

— Ну а кто ещё на это способен? — Таксист круто заложил руль, и машина пролетела впритык к ноге девицы на мотоцикле. Ослик, тащивший следом тележку, с перепугу обделался, а сидящий на облучке старик-крестьянин отпустил пару крепких словечек. В палящий майский зной он был в чёрной шапке из собачьего меха. На тележке стояли две большие корзины золотистых абрикосов.

Таща актрису за руку, Сыма Лян ввалился в городскую Ассоциацию потребителей. Актриса брыкалась изо всех сил, но с силачом Сыма Ляном справиться было непросто. Сотрудники Ассоциации в это время резались в карты — три женщины против одного мужчины. У мужчины на лысой, как бильярдный шар, голове было прилеплено множество полосок белой бумаги.[258]

— У

нас претензия, господа! — заявил Сыма Лян.

— На что жалуетесь? — покосилась на него, делая ход, накрашенная молодуха.

— На презерватив!

Игроки на миг замерли, но тут же повскакали, как обезьяны. Лысый, даже не потрудившись сорвать бумажные полоски, взгромоздился за письменный стол и торжественным голосом провозгласил:

— Граждане, мы, Ассоциация потребителей, со всей душой служим здесь на ваше благо. Пожалуйста, опишите подробно причинённый вам ущерб.

— Пять месяцев назад, — начал Сыма Лян, — я приобрёл в магазине отеля «Гуйхуа-плаза» пачку цветных презервативов марки «Синфу».[259]

Мы с этой барышней провели вместе всего полчаса, и презерватив порвался. Негодное качество презерватива привело к тому, что она забеременела. В случае аборта её здоровью и психике будет причинён серьёзный ущерб, а если аборта не будет, придётся идти на незапланированное рождение.[260]

Поэтому

мы хотим взыскать с фабрики-производителя миллион юаней.

— Как вы сказали, сколько времени вы этим занимались? — спросила женщина средних лет.

— Всего полчаса, — повторил Сыма Лян.

Та аж языком зацокала:

— Силы небесные, полчаса!

— Да-да, полчаса, — подтвердил Сыма Лян. — У меня это дело по часам расписано. Не верите — вот у неё спросите.

Женщина стыдливо потупилась.

— А ты не опускай голову и не стой, словно язык проглотила! — ткнул её Сыма Лян. — Тебе же нанесён прямой ущерб. Всего полчаса, верно?

От стыда актриса разозлилась:

— Ага, полчаса! Да ты, ети его, полдня не слезал!

Работницы конфузливо и завистливо захихикали.

— Вы муж и жена? — поинтересовался лысый.

— Какие муж и жена! — поразился Сыма Лян. — Разве муж и жена такими делами занимаются? Ну просто осёл тупоголовый! — Лысый от таких выражений аж рот разинул.

— А какое у вас, уважаемый, есть доказательство, что именно порвавшийся презерватив привёл к беременности вашей спутницы? — пришла на помощь лысому всё та же женщина средних лет.

— А разве ещё нужны доказательства?

— Конечно. Порвалась обувь — нужно предъявить в качестве доказательства рваную обувь; взорвался котёл высокого давления — предъявляется этот разрушенный котёл; порвался презерватив — нужно представить его.

— Эй, — повернулся Сыма Лян к актрисе, — у тебя осталось доказательство, нет?

Та вырвала руку и, закрыв лицо, зашагала к двери. Двигалась она на своих длинных ногах очень проворно, совсем не как беременная. Сыма Лян провожал её хитрой улыбкой.

Когда он вернулся в свой люкс, Ша Цзаохуа поджидала его, сидя на подоконнике в чём мать родила.

— Ну что, признаёшь, что я девственница, или нет? — безразлично спросила она.

— Прекратила бы ты свой дурацкий цирк, сестрица! — не выдержал Сыма Лян. — Я в жизни перевидал женщин во сколько, и ты хочешь меня провести? Да если бы я хотел жениться, неужели имело бы значение, девственница ты или нет?

От пронзительного вопля Ша Цзаохуа его бросило в холодный пот. Она возопила так, что внутри у него всё перевернулось, а от синего блеска в её глазах перехватило дыхание, как от ядовитого газа. Он инстинктивно рванулся к ней. Но она подалась телом назад, и перед ним мелькнули лишь её красные пятки.

 

— Видишь, дядюшка, к чему это привело? — вздохнул Сыма Лян. — Если прыгну из этого окна, точно буду недостоин имени сына Сыма Ку. И если не прыгну — тоже. Как быть, скажи.

Я стоял не в силах вымолвить ни слова.

Сыма Лян схватил цветастый зонтик от солнца, оставленный в номере кем-то из женщин:

— Дядюшка, позаботься обо мне, коль помру. А не помру — значит, жить мне вечно.

Он раскрыл зонтик и со словами: «Эх-ма, была не была» — сиганул вниз и стал стремительно падать, как созревший плод с листком.

С помутившимся от страха взором я высунулся наполовину из окна и закричал:

— Сыма Лян!.. Малян…

Но Сыма Ляну было не до меня. Он падал, вцепившись в зонтик, и от этого зрелища просто дух захватывало. Внизу, задрав головы, за ним следили случайные прохожие. В небе было полно голубей, и они роняли помёт прямо в разинутые рты. Тело бедняги Ша Цзаохуа распласталось на бетоне трупиком маленькой собачонки. Сыма Лян упал на раскидистую крону платана, зонтик, словно большой цветок, скользнул по веткам, и Сыма Лян приземлился на аккуратно подстриженные, как усы Сталина, вечнозелёные кусты — они разошлись в стороны брызгами зелёного ила. Толпа зевак с криками ринулась к нему. Сыма Лян выбрался из кустов как ни в чём не бывало, отряхнулся, похлопав себя по заду, задрал голову вверх и помахал рукой. Лицо у него напоминало цветной витраж в церкви, когда мы ходили туда детьми.

— Малян!.. — сдавленно крикнул я.

Сыма Лян пробрался через толпу к главному входу, подозвал такси и нырнул в него. За ним неуклюже устремился бой в красном. Такси обдало всех чёрным выхлопом и, ловко маневрируя, влилось в поток машин на главной улице.

Я выпрямился и глубоко вздохнул, словно пробудившись от долгого сна. Внизу, залитые солнечным светом, раскинулись необозримые торговые ряды Даланя — хмельные, разомлевшие, наполняющие надеждой и расставляющие ловушки лабиринты магазинов и лавок. На краю города ярко отливала золотом матушкина семиярусная пагода.

 

— Отведи меня в церковь, сынок, — слабым голосом проговорила матушка. Она уже еле видела, да и то лишь левым глазом. — В последний раз…

Взвалив её на спину, я целых пять часов тащился, петляя по закоулкам, пока за общежитием труппы маоцян, где земля покраснела от выбросов с фабрики химических красителей, не нашёл недавно отстроенную заново церковь.

Втиснутая в остатки участка, который она занимала раньше, церковь утратила былое величие, опростилась. Весь переулок перед ней был заставлен велосипедами, обмотанными разноцветным пластиком. У ворот сидела приветливая пожилая женщина со скуластым лицом. Она походила и на билетёршу, и на тайного агента, добросовестно исполняющего свои обязанности. Приветливо кивнув, она позволила нам войти.

Во дворе полно народу, в самой церкви ещё больше. Дряхленький священник неразборчиво бубнит проповедь. Падающий на высокую кафедру луч света высвечивает его руки, высохшие, словно препараты, прошедшие спецобработку. Среди прихожан и пожилые, и дети, но больше всего молодых женщин. Сидя на маленьких скамеечках, они делают пометки в открытых томиках Библии. Какая-то старушка узнала матушку и нашла нам пару мест на скамье у стены. Над головой раскинула ветви старая софора, усыпанная цветами, словно благодатным снегом, в нос бьёт удушливый аромат. С большой ветки свешивается, разнося окрест слова священника, старенький динамик. Он шуршит и шипит, и непонятно, то ли священник говорит с придыханием, то ли динамик такой ветхий. Мы сидим тихо и слушаем. Голос с хрипотцой, и я, не видя лица священника, почему-то представляю, что в уголках рта у него скапливается белая слюна.

— Люди и братия, с ближними держитесь по-доброму, не усматривайте в них врагов ваших. Ибо, как учил Господь, если найдёшь вола врага твоего, или осла его, заблудившегося — приведи его к нему. Если увидишь осла врага твоего упавшим под ношей своею, то не оставляй его: развьючь вместе с ним.[261]

— Люди

и братия, не ублажайте утробу свою, ибо, как учил Господь, не следует вкушать орла, грифа и морского орла, коршуна, и сокола с породою его, всякого ворона с породою его, страуса, совы, чайки, и ястреба с породою его, филина, рыболова и ибиса, лебедя, пеликана и сипа, цапли, зуя с породою его, удода и нетопыря.[262]

Сие супротив установлений веры и уже влечёт кару.

— Люди и братия, будьте сдержанны. Ибо, как учил Господь: кто ударит тебя в левую щёку, обрати к нему и правую.[263]

Перед лицом любой несправедливости не сетуйте. Если выпали страдания, значит, судьба такая. Даже если мучает голод, изъязвляют болезни, всё равно не след роптать. В этой жизнь страдаешь, в будущей блаженство обретаешь. Стиснуть зубы и жить дальше. Господь Иисус самоубийц не жалует, их душам не будет искупления.

— Люди и братия, не гонитесь за богатством, богатство аки тигр, вырастивший тигра от него и пострадает.

— Люди и братия, не вожделейте женщину. Женщина — нож вострый, до костей сдирающий; всякий, кто её взалкает, как ножом, себя до костей обдерёт.

— Люди и братия, живите в страхе Божием, не забывайте о потопе, об огне небесном. Во всякий час поминайте святое и славное имя Иеговы. Эммануил,[264]

аминь!

— Аминь! — хором откликается паства, и глаза женщин увлажняются слезами.

Звучит дребезжащий орган. Вступает хор, прихожане подхватывают. Те, кто может петь, поют, остальные подтягивают: «Наступит день Господень, придёт в час неведомый, но придёт. И пробьёт тот час, и отделятся праведные от грешных. Готов ли ты к тому, что придёт день сей? Готов ли встретить великий день суда? Готов иль нет, наступит день сей. Аминь!»

Служба закончилась. Прихожане убрали свои Библии, некоторые встали, позёвывая и потягиваясь, другие остались сидеть, что-то бормоча вполголоса. Заросший щетиной молодец с шапкой густых волос, зажав в зубах окурок, поставил ногу на скамью и, наклонившись, счищает с туфли грязь десятиюаневой купюрой. За его рукой заворожённо следит старик, по виду нищий. Красивая молодая женщина сунула Библию в изящную вышитую сумочку и одновременно глянула на золотые часы на белой, как корень лотоса, руке. Волосы до плеч, ярко-красные губы, на пальце кольцо с бриллиантом. Широкоплечий военный с лицом простака, скатав стоюаневую бумажку, суёт её в зелёный ящичек для пожертвований. На стене мелом написано: «Эммануил». Сидящая в уголке у стеньг на половинке кирпича старуха с горестным выражением лица открыла котомку из синей дерюги, вытащила тонкий, как рисовая бумага, блин и принялась с чавканьем жевать. Из репетиционного зала труппы маоцян доносятся пассажи пробующих голос актрис: «И-и… A-а… В шестом подлунном месяце, в палящий летний зной… спешат верхом две девицы дорогою прямой… И-а-а…» Голозадый пацанёнок мочится на муравейник, заливая входы и выходы, — муравьи явно на грани катастрофы. Женщина средних лет ругает его, угрожая отрезать писюльку; мальчик, оторопев, глядит на неё снизу вверх. Сгорбленный мужчина в очках, волоча непослушные ноги, направляется к женщине, кормящей ребёнка грудью. На лбу у неё грязный пластырь, на волосах запеклась кровь. На рваной мешковине сидит старик, выставив ноги в гноящихся язвах, над ними роятся зелёные мухи. На его костлявой коленке пристроился дятел. Быстро работая клювом, он выклёвывает из раны маленьких белых червячков. Старик, щурясь на солнце, безостановочно шевелит губами, словно произносит тайное заклинание. На широкой улице за церковью гремят громкоговорители: «Хочешь жить счастливо — меньше рожай детей, больше сажай деревьев. Одна семья — один ребёнок. После рождения второго ребёнка стерилизация обязательна. Стерилизация женщин приветствуется. Уклоняющихся ждёт штраф в размере пяти тысяч восьмисот юаней». Это проехала агитационная машина, идёт кампания по регулированию рождаемости. А вот под грохот гонгов и барабанов, поднимая тучи пыли, приближается труппа янгэ — танца посадки риса — с винзавода. Эта компания — восемьдесят молодцов в жёлтой крестьянской одежде и жёлтых головных повязках и восемьдесят здоровенных девиц в красных шёлковых рубашках — уже несколько лет болтается по Даланю, заглядывая во все уголки. Их одежда насквозь пропиталась винными парами, даже отсырела. От них несёт перегаром, и янгэ у них получается какой-то пьяный. Барабанщики вырядились героями-храбрецами древности, но барабанный бой у них тоже не совсем тверёзый. Барабаны и гонги — это проникшее сюда проявление мирского — привлекают внимание находящихся во дворе церкви: одни поднимают глаза, другие опускают головы в задумчивости, кто-то отрешённо уставился в пустоту. Стальное распятие в рыжих потёках ржавчины, будто сам таинственный лик Христа то показывается, то скрывается в клубах пыли. Во двор с плачем входит женщина средних лет в трауре. Глаза опухли от слёз, остались лишь две чёрные щёлочки. Плачет она очень мелодично, похоже на печальные народные напевы японцев. В руке у неё зеленоватый посох из ивы, просторное траурное платье замызгано. За ней, поджав хвост, робко трусит тощая собачонка. Рухнув на колени перед образом Христа в терновом венце, женщина громко молит: «Господи, матушка моя преставилась, спаси её для Царствия Небесного, не допускай в ад…» Иисус взирает на неё с жалостью и печалью. Со лба у него жемчужинкой скатывается капля крови. В ворота будто в смущении заглядывают трое полицейских. Негромко перебросившись парой фраз, они осторожно входят во двор. Молодец, протиравший туфлю банкнотой, тут же вскакивает, пепельно-бледное лицо покрывается потом. Похоже, он хочет удрать, но полицейские, рассредоточившись, уже отрезали ему путь к отступлению. Он поворачивается и бросается к кирпичной стене. Добегает, подпрыгивает и повисает, ухватившись за поросший жиденькой травкой верх стены и колотя ногами по её скользкой поверхности. Полицейские коршунами накидываются на него, хватают за ноги, стягивают вниз и укладывают на землю. Сверкнувшие наручники замыкаются на запястьях, его поднимают и ведут прочь. Пол-лица у него в пыли, он сплёвывает сгустки крови. Во двор проскальзывает парнишка с ящиком-холодильником за спиной и писклявым голоском кричит: «Мороженое! Мороженое! Сливочное мороженое!» Лопоухий, круглоголовый, лоб в морщинах, огромные глаза светятся не по возрасту безнадёжным светом, а два передних зуба выступают, как у кролика. Ящик тяжёлый, напряжённо вытянутая под ним тонкая шея кажется ещё тоньше. Из-под рваной майки торчат рёбра, ноги под широченными трусами как тростинки, все голени в чирьях. Старые туфли велики и шлёпают при ходьбе. Никто мороженого не покупает, и он, расстроенный, уходит. Я бросил взгляд на его страдальческую фигуру, и душа заныла. Но в карманах ни фэня. А он шагает по переулку, звонко напевая что-то под нос, и, похоже, ничуть не печалится, как я себе вообразил.

Матушка сидит на скамье, сложив руки на коленях и закрыв глаза, будто спит. Ни ветерка, а цветы с софоры вдруг начинают осыпаться. Будто их держал на ветвях электромагнит и вдруг отключили ток. Мириады белых цветков кружатся, как снежинки, и падают матушке на волосы, на шею, осыпают ей руки, плечи, бурую землю перед ней. Аминь!

Из церкви, шаркая ногами, выходит закончивший проповедь старый пастор. Опершись на дверной косяк, он заворожённо лицезреет это совершающееся на его глазах чудо. Всклокоченные рыжие волосы, голубые глаза, большой красный нос, редкая светлая бородка, стальные коронки во рту, похожие на зубья грабель. Я в ужасе вскакиваю — передо мной будто мой легендарный отец.

Ковыляя на бинтованных ногах, к нам спешит старая тётушка Ли:

— Это пастор Ма, старший сын нашего старого пастора Ма. Специально из Ланьчжоу[265]

приехал, чтобы служить здесь. А это Шангуань Цзиньтун, сын нашей, давнишней прихожанки Шангуань Лу…

На самом-то деле её старания излишни, потому что не успела она ещё назвать наши имена, а Господь уже ниспослал озарение, нам стало ясно: мы одной крови. Внебрачный сын пастора Мюррея и мусульманки, мой сводный брат обнял меня своими красными волосатыми ручищами и крепко прижал к себе. Голубые глаза его наполнились слезами, и он произнёс:

— Я так долго ждал тебя, брат!

 


Дата добавления: 2015-08-21; просмотров: 65 | Нарушение авторских прав


Читайте в этой же книге: Глава 43 | Глава 44 | Глава 45 | Глава 46 | Глава 47 | Глава 48 | Глава 49 | Глава 50 | Глава 51 | Глава 52 |
<== предыдущая страница | следующая страница ==>
Глава 53| Глава 55

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.025 сек.)