|
Зимним утром пять лет спустя лежавшая в восточной пристройке Шангуань Сянди вдруг поднялась со смертного одра. У неё обострилась застарелая болезнь: вместо сгнившего носа зияла дыра, глаза не видели. Грива чёрных волос выпала, на усохшем черепе кое-где остались ржавые клочки. Добравшись ощупью до шкафа, она забралась на табурет, взяла свою разбитую лютню и так же, на ощупь, вышла во двор. Тёплые лучи солнца упали на её разлагающееся тело. Она смотрела на солнце невидящими глазами, и из двух глубоких впадин вытекло немного жидкости, похожей на клей. Матушка, которая плела во дворе камышовые циновки для производственной бригады, оторвалась от работы:
— Сянди, доченька моя бедная, зачем же ты вышла? — с горестным упрёком произнесла она.
Сянди, скрючившись, села под стеной дома и вытянула покрытые струпьями ноги. Живот у неё обнажился, но стыда она уже не испытывала и от холода не страдала. Матушка сбегала в дом за одеялом и прикрыла ей ноги.
— Доченька моя драгоценная… И вся-то твоя жизнь… вот уж правда… — Матушка смахнула слёзы — а может, их и не было — и опять принялась за плетение.
С улицы доносились крики школьников. «Атаковать, атаковать и ещё раз атаковать классовых врагов! Довести до конца великую пролетарскую культурную революцию!» — орали они. Стены всех домов были размалёваны наивными детскими рисунками и исписаны корявыми иероглифами лозунгов с кучей ошибок.
Сянди хихикнула.
— Мама, я переспала со множеством мужчин и заработала кучу денег, — сдавленно начала она. — Накупила золота и бриллиантов, их хватит, чтобы вы были сыты всю оставшуюся жизнь. Всё это здесь. — Она сунула руку в пустоту полукруглого корпуса лютни, которую расколотил функционер коммуны. — Взгляни, мама, на эту большую жемчужину, она светится в темноте, её мне подарил японский торговец. Прикрепите на шапку, и можно без фонаря ходить ночью по улице… А это «кошачий глаз», я выменяла его на десять колец и небольшой рубин… Эта пара золотых браслетов — подарок господина Сюна, он взял меня девственницей… — Одну за другой извлекала она эти хранившиеся лишь в её памяти драгоценности, приговаривая: — Забирай всё, мама, и не печалься. Что нам печалиться с таким-то богатством! Один этот изумруд можно обменять по меньшей мере на тысячу цзиней муки, а это ожерелье стоит чуть ли не целого мула… Мама, в тот день, когда я сошла в этот ад, я поклялась, что обеспечу сёстрам безбедную жизнь. Да, я пожертвовала для этого своим телом, но разве есть разница — один раз продать себя или тысячу… И я всегда носила с собой эту лютню… Вот этот медальон заказан специально для Цзиньтуна. Пусть носит, это пожелание долголетия… Мама, вы бы спрятали эти драгоценности подальше, чтобы воры не добрались. Или чтобы комитет бедноты не отобрал… Твоя дочка всё это потом и кровью заработала… Хорошо, мама, спрячешь?
Матушка обняла источенную болезнью Сянди, её душили слёзы:
— Доченька дорогая, у мамы сердце разрывается… Сколько на свете беды, но горше всех пришлось моей Сянди…
Цзиньтун, весь в крови — хунвэйбины[172]
разбили голову, когда он подметал улицу, — стоял под утуном, с невыносимой болью в сердце слушая рассказ сестры. Хунвейбины прибили на ворота целую кучу плакатов: «Дом предателя китайского народа», «Гнездо Хуаньсянтуань»,[173]
«Дом девицы лёгкого поведения» и тому подобное. Теперь, после рассказа умирающей сестры, ему захотелось исправить «Дом девицы лёгкого поведения» на «Дом преданной дочери» или на «Дом доблестной женщины, погибшей во имя долга». Прежде, из-за болезни сестры, он держался от неё на расстоянии, но теперь глубоко раскаивался в этом. Подойдя, он взял её холодную как лёд руку:
— Четвёртая сестра, спасибо тебе за этот золотой медальон… Я уже… ношу его…
Невидящие глаза аж засветились от счастья:
— Носишь? Понравился? Только не говори жене, что это я… Дай потрогаю… Гляну — идёт тебе или нет…
В последние минуты жизни усыпавшие её тело вши вдруг разбежались — будто почувствовали, что кровь остывает и пить её уже невозможно.
С уродливой улыбкой она произнесла слабеющим голосом:
— Моя лютня… Хочу… сыграть одну мелодию… для вас… — Она поводила рукой по сломанной лютне, потом рука бессильно скользнула вниз, а голова склонилась на плечо.
Матушка заплакала было, но тут же вытерла глаза и встала:
— Ну вот и отмучилась дорогая моя доченька.
Через два дня после похорон Сянди, когда нам только чуть полегчало, к воротам принесли на створке двери тело Паньди. Несли его, сменяя друг друга, восемь правых из агрохозяйства «Цзяолунхэ». Постучав, сопровождающий — звеньевой с красной повязкой на рукаве — крикнул:
— Эй, семья Шангуань, выходи принимать покойника!
— Она мне не дочь! — твёрдо заявила матушка.
Цзиньтун знал этого звеньевого: он был из бригады механизаторов.
— Вот предсмертная записка твоей старшей сестры. — Он передал Цзиньтуну клочок бумаги. — Мы принесли тело только из революционного гуманизма. Ты не представляешь, какая она тяжёлая! Эти правые вымотались начисто.
С извиняющимся видом Цзиньтун кивнул правым, развернул бумажонку и прочёл: «Я — Шангуань Паньди, а не Ма Жуйлянь. Вот до чего я дошла, отдав более двадцати лет делу революции. Прошу революционные массы доставить моё тело в Далань и передать моей матери Шангуань Лу».
Цзиньтун подошёл к створке, на которой принесли тело, и снял с лица сестры белую бумагу. Глаза у Паньди были выпучены, язык вывалился. Цзиньтун торопливо прикрыл её и рухнул на колени перед сопровождающим и правыми:
— Умоляю, отнесите её на кладбище! Некому у нас в семье это сделать.
Тут матушка громко взвыла.
Волоча за собой лопату, Цзиньтун возвращался домой после похорон. Не успел он зайти в проулок, как налетели несколько хунвэйбинов и напялили ему на голову высокий конусообразный бумажный колпак. Он качнул головой, и наспех склеенный колпак слетел на землю. Его имя, написанное чёрной тушью, было крест-накрест перечёркнуто красной. Потёки туши смешались, как чёрно-красная кровь. Надпись сбоку гласила: «Убийца и некрофил». Хунвейбины принялись охаживать его дубинками по заду, и хотя через ватные штаны было не так уж больно, он делано завопил. Колпак «красные охранники» подняли, велели присесть, словно У Далану[174]
в театре, и водрузили обратно на голову. Да ещё и натянули, чтоб не падал.
— Держи давай, — злобно скомандовал один. — Упадёт ещё раз — ноги переломаем.
Придерживая колпак обеими руками, Цзиньтун побрёл дальше. Перед воротами народной коммуны выстроилась целая цепочка людей в бумажных колпаках. Среди них был и опухший, с почти прозрачной кожей и вздувшимся животом Сыма Тин, а также директор начальной школы, политинструктор средней и ещё человек пять-шесть функционеров коммуны, которые обычно расхаживали с важным видом. Стояли там в колпаках и те, кого в своё время вытаскивал на возвышение и заставлял опускаться на колени Лу Лижэнь. Увидел Цзиньтун и матушку. Рядом с ней стоял крошка Попугай Хань, а около него — Одногрудая Цзинь. На колпаке матушки было написано: «Старая скорпиониха Шангуань Лу». Попугай был без колпака, а у Одногрудой Цзинь, кроме колпака, на шее висели поношенные туфли.[175]
Под грохот гонгов и барабанов хунвэйбины устроили показательное шествие «уродов и нечисти».[176]
Был последний базарный день перед праздником весны, и все толклись, как муравьи. По обеим сторонам улицы сидели на корточках люди с соломенными сандалиями, капустой, листьями батата и другими продуктами сельского хозяйства, которые можно было обменять. На всех были чёрные куртки, блестевшие от застывших на морозе соплей, словно измазанные шпаклёвкой, а у большинства пожилых мужчин они были перетянуты пеньковой верёвкой. Одеты все были почти так же, как и на снежном торжке пятнадцать лет назад. Многие из участников тогдашнего торжка умерли за три голодных года, а выжившие постарели. Лишь единицы ещё помнили, с каким блеском выполнил свою роль Цзиньтун — последний снежный принц. Тогда никто и подумать не мог, что снежный принц окажется некрофилом. Хунвейбины звонко охаживали дубинками по задам оцепенело шагавших «уродов и нечисть», били несильно — больше для виду. Грохотали гонги и барабаны, от лозунгов, которые выкрикивали сопровождающие шествие, звенело в ушах. Народ показывал на «уродов» пальцами, громко обсуждая происходящее. Кто-то наступил Цзиньтуну на правую ногу, но он не обратил на это внимания. Когда это повторилось, он покосился в сторону и встретил взгляд Одногрудой Цзинь, хотя она шла, опустив голову, и прядь выбившихся из-под колпака светлых волос закрывала покрасневшее от мороза ухо.
— Тоже мне снежный принц, поганец! — донёсся её негромкий голос. — Столько живых женщин его дожидаются, а он на тебе — с трупом! — Сделав вид, что не слышит, он уставился на пятки впередиидущего. — Приходи, когда всё это закончится, — добавила она, ввергнув его в полное смятение. От этого неуместного заигрывания стало ужасно противно.
Еле ковылявший Сыма Тин споткнулся о кирпич и грохнулся на землю. Хунвэйбины стали пинать его, но он не реагировал. Один коротышка встал ему на спину и подпрыгнул. Раздался странный звук, будто лопнул воздушный шарик, и изо рта Сыма Тина выплеснулось что-то жёлтое. Матушка опустилась на колени и перевернула его лицом вверх:
— Дядюшка, что с тобой?
Сыма Тин чуть приоткрыл помутневшие глаза, взглянул на неё и снова закрыл их, уже навсегда. Хунвейбины отволокли его тело в придорожную канаву, и процессия двинулась дальше.
В плотной толпе зевак двигалась знакомая грациозная фигура. Чёрное вельветовое пальто, на голове платок кофейного цвета, лицо скрыто под большой ослепительно белой марлевой повязкой, видны лишь чёрные глаза и ресницы. «Ша Цзаохуа!» — чуть не вырвалось у него. Она убежала сразу после расстрела старшей сестры, и за прошедшие семь лет лишь однажды до него дошёл слух о воровке, которая прославилась тем, что стащила серёжки у супруги принца Сианука.[177]
Тогда Цзиньтун сразу смекнул, что это наверняка дело рук Ша Цзаохуа. За годы разлуки она очень повзрослела. На рынке среди чёрных силуэтов крестьян мелькали и другие фигуры в повязках, с шарфами и платками. Это были первые представители посылаемой в деревню «образованной молодёжи».[178]
Даже по сравнению с ними Ша Цзаохуа выглядела нездешней. Теперь она стояла у входа в кооперативный ресторанчик и смотрела в его сторону. Солнце падало ей на лицо, и глаза блестели, как стёклышки. Руки она держала в карманах вельветового пальто. Из-под пальто были видны голубые вельветовые бриджи. «Самые модные, «куриные ноги», — отметил про себя Цзиньтун, когда она подошла ко входу в лавку розничной кооперативной торговли рядом с ресторанчиком. Из дверей ресторанчика выбежал голый по пояс старик и, петляя, метнулся в ряды «уродов и нечисти». За ним выскочили двое мужчин, судя по говору, нездешних. У посиневшего от холода старика толстые ватные штаны были натянуты аж по грудь. Он метался среди процессии в высоких колпаках, закатывая глаза и судорожно стараясь запихнуть в рот блин. Когда преследователи настигли его, он, выронив остаток блина, жалобно заскулил:
— Я есть хочу! Есть хочу!
Глядя на измазанный соплями и слюной кусок, пришлые гадливо скривились. Один поднял его двумя пальцами и осмотрел. Видно было, что ему и съесть противно, и выбросить жалко.
— Ты уж не ешь это, дружище, — сказал один из зевак, — пожалей бедолагу!
Тот швырнул остатки блина старику:
— Вот гад, ети его, сукин сын! Жри! Чтоб тебе подавиться, пёс старый! — Достал мятый носовой платок, вытер руки, и они с приятелем ушли.
Старик отбежал к стене, присел на корточки и стал неторопливо доедать грязный кусок, тщательно прожёвывая и явно наслаждаясь его запахом.
Фигура Ша Цзаохуа по-прежнему мелькала среди толпы, из которой особенно выделялся человек в стёганой ватной спецодежде рабочего-нефтяника и в ушанке из собачьего меха.[179]
Манерно зажав в зубах сигарету, он бочком, как краб, проталкивался вперёд, провожаемый завистливыми взглядами, и его глаза со шрамами на веках просто излучали самодовольство. Цзиньтун узнал его. «Человека одежда красит, а коня — сбруя», — вздохнул он. В рабочей форме и ушанке из собачьего меха известный всей деревне лоботряс Фан Шисянь будто преобразился. Для многих вообще была в диковинку такая спецодежда из грубой синей ткани, подбитая ватой. Она топорщилась между стёжками, плотная и, без сомнения, тёплая. За Фан Шисянем кругами ходил смуглый, как обезьянка, подросток. Порванные в шагу ватные штаны, торчащий сзади грязным овечьим хвостиком клок ваты, рваная куртка без пуговиц, не скрывающая коричневый живот, на голове не волосы, а какое-то воронье гнездо. Вдруг он подпрыгнул, сорвал с головы Фан Шисяня ушанку, натянул себе на голову и вертлявой собачонкой прошмыгнул среди толкающихся людей, теснящихся, чтобы согреться. Народ стал толкаться ещё пуще, послышались крики. Фан Шисянь схватился за голову, застыл, не понимая, что произошло, и только потом с воплем погнался за похитителем. Тот бежал совсем даже не быстро, будто нарочно поджидая Фан Шисяня, который с проклятиями ломился сквозь толпу. Его взгляд был устремлён на ушанку, на её блестящий мех. Он налетал на людей, его отталкивали в разные стороны так, что он вертелся юлой. Всем хотелось поглазеть на это зрелище; даже «юные застрельщики» из хунвэйбинов позабыли о классовой борьбе и, предоставив «уродов и нечисть» самим себе, проталкивались поближе. У ворот сталепрокатного цеха коммуны сидели на корточках девицы и торговали жареным арахисом. Это было запрещено, и они были начеку, чтобы в случае чего успеть улизнуть. Стоял морозный двенадцатый месяц по лунному календарю, а над большим прудом неподалёку поднимался пар: цех сбрасывал туда тёмно-красные сточные воды. Добежав до берега, юнец сдёрнул ушанку и зашвырнул аж на середину пруда. Народ застыл от неожиданности, а потом злорадно загудел. Ушанка сразу не утонула и плавала на поверхности.
— Поймаю — шкуру сдеру, щенок! — бушевал Фан Шисянь. Но «щенка» давно и след простыл. Фан Шисянь метался по берегу, не сводя глаз с красавицы ушанки; по щёкам у него текли слёзы.
— Дуй домой за шестом, молодчик, — посоветовал кто-то. — Найдёшь — и бегом назад.
— Пока он шест найдёт, десять таких ушанок утонут, — возразил другой.
Шапка и впрямь стала тонуть.
— Раздевайся, братва, айда ловить, — раздался чей-то голос. — Кто выловит, тому и достанется!
Услыхав такое, Фан Шисянь засуетился. Он быстро скинул новенькую спецодежду, в одних трусах робко ступил в воду, пробуя дно, и погрузился по грудь. Ушанку он в конце концов выловил. Но пока все пялились на пруд, откуда-то стрелой выскочил тот самый юнец, заграбастал одежду и скрылся в проулке. Там мелькнула стройная женская фигура и тут же исчезла. Когда Фан Шисянь с мокрой ушанкой в руках выбрался на берег, его ждали лишь драные башмаки и рваные носки.
— Вещи, где мои вещи! — вскричал он, озираясь по сторонам, и крики тут же перешли в рыдания. До него дошло, что одежду стащили и что фокус с ушанкой лишь часть хитроумной задумки воров, на которую он и попался. — Силы небесные, мне конец! — громко завопил он и, прижав к груди ушанку, бросился в пруд.
— Спасайте его! — раздались крики, но в такой холод, когда, как говорится, вода на лету замерзает, — правда, в пруду она была тёплая, — раздеваться никому не хотелось. Войти в воду легко, а вот выйти — мало приятного. Фан Шисянь барахтался в пруду, а народ восхищался действиями воришки:
— Хитро придумано, хитро!
Неужели матушка забыла, что её водят на показ толпе? Эта вырастившая целый выводок дочерей пожилая женщина, у которой было столько же известных зятьёв, сбросила позорный колпак и поковыляла к пруду на своих маленьких ножках.
— Ну что уставились? Человек тонет, а вам и горя мало! — сердито бросила она зевакам и схватила метлу у случившегося рядом продавца этого товара. — Эй, племянник семьи Фан! — крикнула она со скользкого берега. — Что за глупость удумал? Быстро хватайся за метлу, я тебя вытяну!
Может, потому, что вонь от воды шла невыносимая, умирать Фан Шисянь передумал. Он ухватился за метлу и, дрожа, как ощипанная курица, выкарабкался на берег. Губы у него посинели, он не мог вымолвить ни слова. Матушка сняла свою ватную куртку и накинула ему на плечи. В женской куртке с широкими рукавами он выглядел комично, и народ вокруг не знал, смеяться или плакать.
— Обувайся, племянник, и дуй домой, — скомандовала матушка. — И шевелись давай, чтобы потом прошибло, иначе точно окочуришься.
Пальцы Фан Шисяня закоченели, ему никак было не обуться. Несколько зевак, движимые примером матушки, кое-как натянули ему носки и башмаки, а потом, подхватив под руки, бегом потащили. Ноги у него одеревенели, не сгибались и волочились по земле.
Оставшись в одной белой кофте, матушка обхватила плечи руками, чтобы согреться. Она провожала взглядом Фан Шисяня, в то же время сама став объектом всеобщего восхищения. Цзиньтун оценил этот поступок матушки иначе. Он помнил, что именно Фан Шисянь в прошлом году подвизался охранником и каждый день после работы обыскивал на околице членов коммуны и их корзины. Матушка по дороге домой подняла и положила в корзину клубень батата. Обнаруживший его Фан Шисянь заявил, что он ворованный. Матушка отвергла обвинение, а этот сукин сын надавал ей пощёчин, да так, что у неё кровь носом пошла. И вот эта самая белая кофта на груди была вся в крови. И пусть бы утоп этот бездельник, который выдвинулся лишь потому, что получил статус крестьянина-бедняка, а потом измывался над всеми. В тот момент Цзиньтун испытывал к матушке чуть ли не ненависть.
У ворот на скотобойню перед щитом с цитатами,[180]
выведенными жёлтым по красному, он снова увидел Ша Цзаохуа. Он не сомневался, что она имеет прямое отношение к происшедшему с Фан Шисянем, что этот юнец — её ученик и именно она привела его сюда. Если она сумела стянуть у принцессы Моники кольцо с бриллиантом из президентского люкса отеля «Жёлтое море» с его надёжной охраной, то эта спецодежда для неё вообще пара пустяков. Но как эффектно она наказала обидчика бабушки! Теперь Цзиньтун увидел Ша Цзаохуа совсем другими глазами. Он всегда считал, что воровство — занятие малопочтенное, в какое время ни живи, но сейчас был уверен, что Ша Цзаохуа поступила правильно. Воровать по мелочам — да, это чести не делает. А вот стать благородным разбойником, как Ша Цзаохуа, достойно уважения. «Вот, ещё один гордо реющий стяг водрузила семья Шангуань», — подумал он.
Вожак хунвэйбинов остался очень недоволен поступком матушки. Он поднял мегафон на батарейках — довольно редкое по тем временам, но просто необходимое в революционной обстановке устройство, удовлетворяющее её потребности, — и в манере той самой важной персоны, что некогда проводила в Гаоми земельную реформу, дребезжащим голосом, будто утомлённый тяжёлой болезнью, прокричал:
— Революционные товарищи… хунвэйбины… боевые друзья… бедняки и беднейшие середняки! Пусть вас не вводит в заблуждение… притворное сострадание Шангуань Лу… закоренелой контрреволюционерки! Она пытается увести нас в сторону от борьбы…
Этот вожак, Го Пинъэнь, вообще-то натерпелся, бедолага, от своего взбалмошного папаши Го Цзинчэна. Тот и жене своей однажды ногу сломал, да ещё плакать не позволял. Проходившие мимо их дома люди нередко слышали во дворе удары палкой по голому телу и женские всхлипывания. Один добрый человек по имени Ли Ваньнянь хотел было раз вмешаться, но стоило ему постучать в ворота, как со двора вылетел булыжник, который, упав у него за спиной, оставил в земле здоровенную вмятину. В отца пошёл и Го Пинъэнь, такой же зловредный. Как только началась «культурная революция», он так отходил ногами своего учителя Чжу Вэня, что отбил ему почки.
Выкрикнув свою тираду, Го Пинъэнь закинул мегафон за спину и подошёл к Шангуань Лу.
— На колени! — заорал он и ударил её ногой по лодыжке. Охнув от боли, она рухнула как подкошенная. — Встать! — скомандовал он, схватив её за ухо. Не успела Шангуань Лу подняться, как он снова свалил её наземь ударом ноги, да ещё на спину наступил. Это было наглядной иллюстрацией популярного лозунга «Сокрушить классового врага и попрать его».
Когда Цзиньтун увидел, что матушку бьют, у него от гнева в глазах потемнело. Сжав кулаки, он рванулся к обидчику, но едва занёс руку, как встретил злобный взгляд Го Пинъэня — казалось бы, вчерашнего ребёнка. От уголков рта по подбородку у него тянулись две глубокие морщины, из-за чего лицо походило на морду древней рептилии. Кулаки у Цзиньтуна невольно разжались, его прошиб холодный пот. Он хотел было урезонить Го Пинъэня, но тот замахнулся, и Цзиньтун с жалобным воплем «Мамочка!..» бухнулся перед матушкой на колени. Она с трудом подняла голову и бросила на сына негодующий взгляд:
— А ну поднимись, дрянь!
Цзиньтун встал. Го Пинъэнь махнул хунвэйбинам, вновь загрохотали гонги и барабаны, и процессия «уродов и нечисти» возобновила шествие по рынку. Го Пинъэнь попытался с помощью мегафона призвать народ к скандированию лозунгов. Но вылетавший из рупора странный голосок походил на ядовитое удобрение, способное отравить всех на рынке. Люди, хмурясь, терпели эти выкрики, но почти никто не поддержал их.
А Цзиньтун погрузился в фантазии. Яркий солнечный день. В руках у него легендарный меч Сокровище Лунцюаня. Всех этих — Го Пинъэня, Чжан Пинтуаня, Крысу Фана, Пса Лю, У Юньюя, Вэй Янцзяо, Го Цюшэна — выводят под конвоем на земляное возвышение, ставят на колени, а он упирает кончик отливающего синевой драгоценного меча сначала… Конечно же, сначала в горло У Юньюя. Этот плешивый тип трясётся и слёзно молит о пощаде: «Цзиньтун… Нет-нет, принц Шангуань… пощади! У меня, недостойного, дома мать-старуха восьмидесяти лет… Кто за ней будет ухаживать…» Весь в белом, принц Шангуань, благородный рыцарь, известный всей Поднебесной, держится естественно, свободно. Сверкнул меч — и У Юньюй лишился уха. Его сжирает собака и тут же исторгает изжёванное в лохмотья ухо обратно. «Пошёл вон, дрянь! — изрекает принц Шангуань. — Тебя даже собаки не жрут, жаба паршивая, катись отсюда!» У Юньюй скатывается с помоста, а его место занимает Вэй Янцзяо, он гнуснее шакала, хитрее лиса, трусливее зайца, подонок из подонков. Может прикинуться и мягким, и твёрдым; по твёрдости превзойдёт алмазное сверло, по мягкости — кучку дерьма. Он бросается в ноги принцу Шангуаню, бьёт поклоны, словно курица рис клюёт, хлопает глазами, будто монетки пересчитывает. «Господин Шангуань, отец родной…» — «Молчать, какой ты мне сын!» У принца Шангуаня стать благородного разбойника — разве может он выродить такого слизняка сопливого! Леденящее остриё меча касается вдавленной переносицы: «Помнишь иль нет, как в своё время обошёлся со мною?» — «О принц Шангуань, великий воитель Шангуань, вам ли, почтенный, помнить прегрешения недостойного! Великодушие ваше безмерно, на просторах души вашей впору пароходам ходить, и не просто пароходам, а многотонным, с громадными колёсами. Как говорится, большому кораблю — большое плаванье, такие Тихий океан пересекают, а ваша душа пошире Тихого океана будет». — «Ну и язык, чистое помело, гадость дальше некуда. А ну окоротим его злодею, дабы грязные слухи не распускал и до беды не доводил». Вэй Янцзяо зажимает рот руками и аж зеленеет от страха. Неуловимое движение принца Шангуаня, и меч с чуть слышным присвистом флейты-сяо в лунную ночь среди косых теней бамбука в один миг отрубает Вэй Янцзяо кисти рук. Лунцюань не знает преград, он рассекает всё как воздух. Принц ловко отрезает Вэй Янцзяо язык, и вот уже рот у того зияет окровавленной чёрной дырой. Затем очередь доходит до негодяя Го Пинъэня. «Что бы ему отсечь? — размышляет принц Шангуань. — Может, просто зарубить, и всё тут?» Он высоко поднимает Сокровище Лунцюаня: «За мою матушку — уничтожить отребье!» Меч опускается, и голова Го Пинъэня, отрубленная наискось со спины, катится в канаву. К ней кидается стайка костлявых чёрных рыбёшек. Виляя хвостами, они начинают обгладывать лицо. Вот оно, отмщение, свершилось. На глаза наворачиваются слёзы, меч возвращается в ножны, Цзиньтун складывает руки на груди и кланяется собравшимся. Толпа ликует, к возвышению подбегает девочка с красной лентой в волосах и подносит принцу букет свежих белых цветов. Лицо девочки кажется ему знакомым, принц внимательно всматривается: так это же девочка, которая играла на свалке военной техники в агрохозяйстве «Цзяолунхэ», оседлав, словно скакуна, ржавый орудийный ствол. Он берёт её на руки, и тут вдруг вспоминает, что ещё нужно в столовую — наказать содеявшего столько зла грязного распутника Рябого Чжана. «Надо непременно отсечь ему эту штуку в ширинке, чтобы неповадно было своей властью пользоваться…» Глядь, а Рябого Чжана уже схватили. «На колени, паршивец! — рычит принц Шангуань. — Ведаешь, зачем я здесь?» — «Недостойный не ведает, о великий воитель Шангуань…» Великий воитель указывает мечом на его ширинку: «Буду мстить за женщин». Рябой Чжан хватается за своё хозяйство, как имел обыкновение делать Пичуга Хань. Воитель Шангуань рассекает штаны Рябого Чжана и уже собирается исполнить задуманное, но тут из ивовой рощицы выходит Шангуань Цюди и загораживает его. «Что ты задумал, Цзиньтун?» — строго вопрошает она. «В сторону, Цюди, дай мне охолостить этого борова, будет у меня последним китайским евнухом в отместку за вас!» — «Эх, братик, — говорит Цюди, роняя слёзы, — ничего ты не смыслишь в женской душе…»
— А ну вернись! — Кулак одного из хунвэйбиновских «маленьких генералов»[181]
пришёлся Цзиньтуну прямо в живот: — Смыться задумал, гад?!
Этот удар вернул до слёз растроганного привидевшимся Цзиньтуна к действительности. Она была сурова и безжалостна, а будущее — туманно. В это время разгорелся конфликт между группой хунвэйбинов, вожаком которых был Го Пинъэнь, и боевым отрядом цзаофаней[182]
«Золотая обезьяна», где верховодил У Юньюй. Сначала эти двое — а они друг друга не выносили — переругивались, потом пошли в ход руки и ноги, началась настоящая потасовка.
Сначала У Юньюй пнул Го Пинъэня и получил в ответ удар кулаком. И пошло-поехало. Го содрал с головы У Юньюя жизненно важный предмет — его шапку — и расцарапал плешь, которая стала похожа на гнилую картофелину. Тот сунул за щёку Го Пинъэню большой палец и изо всех сил стал тянуть в сторону, разорвав в конце концов угол рта. Завидев, что вожаки перешли от слов к делу, их сторонники тоже принялись тузить друг друга. Замелькали палки и дубинки, полетели кирпичи и черепица, но, несмотря на пробитые головы и кровь, и те и другие демонстрировали несгибаемую решимость драться до конца. Орудуя пикой с железным остриём, увенчанной красной кисточкой, Вэй Янцзяо, подручный У Юньюя, проткнул животы двум противникам. Из ран потекла кровь вкупе с чем-то студенистым. Го Пинъэнь с У Юньюем разошлись и отступили за спины своих бойцов, чтобы руководить схваткой. Цзиньтун заметил, как рядом с Го Пинъэнем скользнула та самая, похожая на Ша Цзаохуа, молодая женщина с закрытым лицом. Казалось, она походя коснулась его щеки, но через несколько секунд Го Пинъэнь дико заорал. На щеке появился глубокий разрез, похожий на второй рот. Хлынула кровь — смотреть страшно. Зажав рану рукой, Го Пинъэнь плюнул на всё и припустил к больнице коммуны. Торговцы, видя, что дело принимает серьёзный оборот, собрали свои товары и растворились в проулках.
Победу в схватке одержали цзаофани «Золотой обезьяны» У Юньюя. Своих противников — хунвэйбинов он зачислил к себе в отряд, а «уроды и нечисть» стали трофеями. На плече у него теперь висел и мегафон Го Пинъэня.
Один из двоих хунвэйбинов, которых в свалке проткнул Вэй Янцзяо, испустил дух ещё по дороге в больницу, другого можно было спасти лишь переливанием крови. Необходимые две тысячи кубиков выкачали из «уродов и нечисти». После выписки из больницы ни одна организация «красных охранников» не захотела принять его в свои ряды, потому что в крови этого беднейшего крестьянина произошли изменения. Теперь в его жилах текло две тысячи кубиков крови помещиков, зажиточных крестьян, закоренелых контрреволюционеров и других классовых врагов. Как выразился У Юньюй, Ван Цзиньчжи теперь, как привитое фруктовое дерево, сам стал классово чуждым элементом и сочетает в себе все пять зол.[183]
В
отряде у Го Пинъэня этот злополучный Ван Цзиньчжи занимался пропагандой. Встретив такой холодный приём и не желая пребывать в одиночестве, он создал свой боевой отряд «Единорог». Вырезал, как положено, печать, сделал знамя отряда и нарукавную повязку, а также отвоевал на радиоточке коммуны пять минут времени, чтобы вести рубрику отряда, все материалы для которой писал сам. Они включали различные сообщения — от состояния боевого духа отряда до исторических анекдотов о Далане, слухов и сплетен, амурных дел и занимательных историй. Трансляция проводилась три раза в день — утром, в полдень и вечером; к этому времени все выступающие от различных общественных организаций собирались на длинной скамейке в радиоточке и ждали своей очереди. Рубрику «Единорога» поставили последней. Как только её время истекало, звучал «Интернационал», и на словах «С Интернационалом воспрянет род людской» трансляция завершалась.
В те годы не было ни театральных представлений, ни музыки, и пятиминутная программа «Единорога» стала для жителей Гаоми неплохим развлечением. У свинарников, за столом или перед сном люди прислушивались, предвкушая что-то интересное. Однажды вечером «Единорог» сообщил:
— Беднейшие крестьяне и середняки, боевые друзья-революционеры, по сведениям из авторитетного источника, щёку бывшему командиру боевого отряда «Грозовые раскаты»[184]
Го Пинъэню рассекла знаменитая воровка Ша Цзаохуа. Воровка Ша — дочь Ша Юэляна, предателя китайского народа, который немало лет бесчинствовал в Гаоми, и Шангуань Лайди, убийцы героя с наивысшими заслугами, казнённой за это преступление народной властью. В детстве воровка Ша встретила на юго-востоке Лаошань одного необычного человека и выучилась у него боевым искусствам. Она может запрыгивать на крыши и ходить по стенам, а по части ловкости рук, искусному вытаскиванию кошельков и разрезанию карманов достигла совершенства. По данным из того же источника, воровка Ша тайно вернулась в Гаоми ещё три месяца назад. Ходила по деревням и сёлам и везде налаживала контакты. Запугиванием и подкупом создала целую сеть помощников, которые поставляют ей сведения о происходящем вокруг, собирают информацию о торговле. Парень, сорвавший собачью ушанку с головы крестьянина-бедняка Фан Шисяня на рынке в Далане, один из её подручных. Ша орудует и в больших городах, совершила множество преступлений. Она известна под разными кличками, но больше всего её знают как Ласточку Ша. На этот раз Ша проникла в Гаоми, чтобы отомстить за погибших родителей, и раскроенная щека Го Пинъэня — первый шаг её классовой мести. За этим могут последовать и другие, ещё более жестокие случаи. Как стало известно, в своих преступных деяниях воровка Ша пользуется медной монетой. Монета кладётся на рельсы под проходящий поезд, сплющивается и становится тонкой, как пёрышко. Если ею порезать тело, кровь появляется лишь через десять секунд, а боль чувствуется через двадцать. Зажимая этот острый инструмент пальцами, Ша одним движением может перерезать артерию и отправить человека на тот свет. В ловкости рук воровке Ша нет равных. Во время учёбы у наставника она доставала руками дюжину монет из котла с кипящей водой, и ожогов у неё при этом не оставалось. Движения рук у неё настолько быстры и ловки, что заметить их невозможно. Боевые друзья-революционеры, беднейшие крестьяне и середняки! Враги с винтовками уничтожены, но враги с монетами в руках ещё среди нас. Они непременно будут вести с нами в десятки раз более хитроумную, в сотни раз более ожесточённую борьбу…
— Всё, время вышло, — неожиданно разнеслось из громкоговорителей по всему Гаоми.
— Сейчас, сейчас, заканчиваю.
— Нет, не пойдёт. Нельзя же «Единорогу» занимать время, отведённое «Интернационалу».
— Ну закончим чуть позже, что тут такого! — Но из динамиков уже полились звуки пролетарского гимна.
На следующее утро по радио прозвучало пространное обращение цзаофаней из «Золотой обезьяны». В нём подробно опровергался созданный «Единорогом» миф о Ша Цзаохуа, и вся вина возлагалась на этот отряд. Все общественные организации тоже передали совместное заявление о лишении «Единорога» эфирного времени, потребовав у её лидера в течение сорока восьми часов распустить организацию, уничтожить печать и все пропагандистские материалы.
Хотя «Золотая обезьяна» и отрицала существование суперворовки Ша Цзаохуа, семья Шангуань по-прежнему была окружена шпионами и наблюдателями из этого отряда. Лишь весной, во время праздника Цинмин,[185]
когда стало тепло, распустились цветы и из уездного управления общественной безопасности приехал фургон, чтобы арестовать Цзиньтуна, этих тайных соглядатаев, шатавшихся вокруг под видом лудильщиков и точильщиков, сняли с постов по приказу У Юньюя, который к тому времени вырос до председателя даланьского ревкома.
Во время чистки классовых рядов в хозяйстве «Цзяолунхэ» обнаружился дневник Цяо Циша, в котором она подробно описала любовные дела Цзиньтуна и Лун Цинпин. Поэтому Цзиньтуна арестовали по обвинению в убийстве и некрофилии. Ещё до начала расследования его осудили на пятнадцать лет и отправили под конвоем в лагерь трудового перевоспитания в устье Хуанхэ.
Дата добавления: 2015-08-21; просмотров: 65 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Глава 44 | | | Глава 46 |