Читайте также: |
|
Итак, Фанни непринужденно и весело заговорила с Джорджем. Он был настроен подозрительно и одну за другой отпустил ей три словесные оплеухи. Она и бровью не повела и продолжала болтать, нащупывая, что его больше заинтересует. Джордж скоро оттаял перед ее веселым добродушием — или, может быть, его покорили эти глаза, точно драгоценные камни. Джордж смотрел на них с любопытством и думал: а странно это, должно быть, когда у тебя вместо органов зрения вот такие великолепные objets d'art. Наверно, это подчас очень утомительно. Каждый новый знакомым считает своим долгом сообщить ей, что у нее изумительные глаза, как будто он первым сделал это открытие… И Джордж решил, что в эту первую встречу лучше не говорить Фанни о ее глазах.
Реджи Бернсайду не удалось заинтересовать Элизабет альпинизмом, и он перешел на «заня-атные» анекдоты, которым больше повезло. Толика вина и внимание слушательницы благотворно подействовали на Реджи — теперь он меньше кривлялся и стал больше похож на человека. Элизабет ему нравилась. Может быть, она и не очень «заня-атна», зато «вдохновля-ает» (Элизабет умела слушать). И, когда разговор снова сделался общим, Джордж решил, что этот Реджи, в сущности, как будто не так плох: с виду кривляка, позер, но есть в нем что-то славное, и гордость и добродушие истинного англичанина.
Они засиделись за кофе и сигаретами, пока явное беспокойство официанта и маленькие хитрости Madame, которая вдруг принялась щелкать то одним, то другим выключателем, не дали им понять, что все здесь рады будут, получив по счету, пожелать им счастливого пути. Шел одиннадцатый час — в кино идти слишком поздно. И они парами двинулись по Шафтсбери-авеню — Джордж с Реджи, Элизабет с Фанни.
— Твой Джордж мне нравится, – сказала Фанни.
— Да? Я очень рада!
— Он немножко farouche[238], но мне нравится, с каким жаром он говорит о том, что его занимает. Это не напускное.
— По-моему, Реджи очень славный.
— О, Реджи… — Фанни отмахнулась, чуть пожала плечами.
— Но он и правда славный, Фанни. Ведь он тебе и самой нравится.
— Да, он ничего. Но я вовсе от него не без ума. Можешь взять его себе, если хочешь.
Элизабет расхохоталась:
— Подожди, я пока его у тебя не просила!
На Пикадилли-Серкус они расстались, Фанни и Реджи взяли такси и укатили. Джордж еще раньше заметил, что вечер на редкость ясный, – вышла полная луна, – и теперь уговорил Элизабет пойти на Набережную полюбоваться Темзой в лунном свете. Они свернули к Хеймаркет.
— Как тебе понравилась Фанни? – спросила Элизабет.
— У нее необыкновенные глаза.
— Да, это все говорят.
— А я решил быть оригинальным и не сказал. Но она славная. Сначала, когда они с Бернсайдом стали болтать, я подумал, что и она такая же неизлечимая кривляка.
— Да разве он тебе не понравился? По-моему, он прелесть.
— Прелесть? Вот уж не сказал бы. В сущности, он, пожалуй, даже ничего, но ты же знаешь, я терпеть не могу это кембриджское блеянье. По мне уж лучше трепаться, как последний кокни[239], вот провалиться, лопни мои глаза!
— Но ведь он видный молодой ученый, говорят, он в своей области творит чудеса.
— А именно?
— Не знаю. Фанни не могла мне объяснить. Она говорит: надо быть специалистом, чтобы понять, что он там делает.
— Ну, знаешь ли, мне всегда подозрительны эти загадочные «специалисты», которые не могут толком объяснить, чем они занимаются. Я согласен с Буало[240]: что хорошо продумано, то можно выразить просто и ясно. А когда Наука начинает изъясняться на загадочном языке богословия и суеверий, я сразу перестаю ей доверять. И потом, жеманничать и пускать пыль в глаза свойственно лишь самым жалким представителям всякой аристократии. Хорошо воспитанные люди не кривляются. И подлинно выдающиеся умы не кичатся своим превосходством.
— Но Реджи вовсе не кичливый! Он мне ни словом не обмолвился о своей научной работе. И он рассказывал такие заня-атные истории!
— Это просто другая разновидность нахальства: они считают нас, простых смертных, невеждами и тупицами, которым все равно не понять их великих трудов. Поэтому они даже не удостаивают сообщить, чем они таким потрясающим занимаются, – нет, они угощают нас самыми обыкновенными сплетнями из профессорской, а ты, я вижу, уже научилась называть это «заня-атными историями».
Элизабет молчала: это было зловещее молчание. Она больше привыкла к чисто кембриджской манере держаться и полагала, что Джордж поднимает слишком много шуму по пустякам. Кроме того, ей и в самом деле понравился Реджи, и она вообразила, что Джордж просто ревнует. Она глубоко ошибалась: Джорджу и в голову не приходило, что она может влюбиться в Реджи. (Удивительное дело, мужу или любовнику in esse[241]никогда не приходит в голову заподозрить своего возможного заместителя, пока еще не поздно. Он подозревает очень многих — но все не тех, кого надо. Что и говорить, Киприда хитра и изобретательна.) Нет, Джордж ничуть не ревновал. Он просто говорил то, что думал, как сказал бы о любом случайном знакомом. Но, почувствовав, что Элизабет не хочет разговаривать, он умолк. Таков был один из их неписаных договоров — уважать настроение друг друга. Молча они шли по улице Уайтхолл; Джордж смутно вспоминал то о Фанни, то о своей завтрашней работе, задрав голову высматривал за крышами луну или следил за редкими автобусами, мчавшимися по брусчатке мостовой, точно быстроходные баржи по пустынной, залитой светом реке; а Элизабет одолевала тревога: похоже, что Джордж способен ревновать самым дурацким образом! Вот неприятная неожиданность! Но когда они подошли к Аббатству, Джордж так естественно, так просто и ласково взял ее под руку, что Элизабет сразу повеселела, и через минуту они уже с увлечением болтали.
Они шли по Набережной от Вестминстерского моста к Сити. Безоблачное небо над Лондоном, по контрасту с ярко-желтыми огнями уличных фонарей, было невиданно синим. На Набережной еще попадался изредка трамвай или такси, но после непрестанного дневного шума и грома город казался удивительно тихим. Порою они даже слышали всплеск и журчанье — это встречная волна прилива взбегала вверх по течению реки, донося едва уловимое соленое дыхание моря. Темза была вся серебряная в ласковом свете луны, который все лился и лился с высоты и, коснувшись беспокойной речной зыби, дробился на мириады сверкающих бликов. В этом потоке серебра, черные и неподвижные, стояли на якоре целые семейства барж. Южный берег лежал низкий, темный и застывший, только вспыхивали огни рекламы, восхвалявшей несравненные достоинства Липтонского чая[242] и «Дейли мейл»[243]. Шотландец, вновь и вновь возникавший из разноцветных электрических лучей, пил во славу родных гор несчетные стаканы огненного виски. Хангерфордский железнодорожный мост, казалось, сплошь пылал багровыми глазами огромных драконов, притаившихся где-то во тьме на берегу. Изредка багровый глаз, мигнув, становился вдруг зеленым, – и по сотрясаемому дрожью мосту тяжело, осторожно проползал ярко освещенный поезд. Сияли окна роскошных отелей, но Джордж и Элизабет смотрели на них без зависти. И темный, безмолвный Сомерсет-Хаус[244] не вызвал у них желания заглянуть в хранящуюся за его стенами летопись великого народа.
Они остановились у парапета напротив сонного, тихого Темпла, глядя на гордую реку, поражаясь этому сочетанию величия и красоты с почти неправдоподобным убожеством. Они стояли и разговаривали вполголоса, сравнивая Темзу с Сеной и пытаясь представить себе, какой сказочно прекрасный город поднялся бы на этих красиво и вольно раскинувшихся берегах, будь Лондон населен племенем художников и поэтов. Элизабет хотела бы по обе стороны реки, от Вестминстера до св. Павла, воздвигнуть новую Флоренцию или Оксфорд. Джордж соглашался, что это было бы очень мило, – но, пожалуй, прекрасные здания покажутся здесь незначительными, – уж очень широка Темза и огромны перекинутые через нее мосты, слишком длинен и внушителен фасад Темпла. Под конец они сошлись на том, что, при всем хаосе и убожестве и поражающем глаз соседстве дворцов с трущобами, Набережная таит в себе какую-то особенную, неповторимую красоту — и они не променяют ее даже на сказочный город, который воздвигло бы на этих берегах племя художников и поэтов.
С величавой медлительностью полицейского Большой Бен гулко пробил полночь; и когда замерли в воздухе последние низкие басовые отзвуки, огромный город словно затонул в сонной тишине. Джордж и Элизабет помедлили еще немного и повернули домой.
И тут впервые они заметили то, о чем, конечно, знали, но совсем позабыли, увлеченные созерцанием речного серебра и облитого луной города: на каждой скамейке, скорчившись, сжавшись в комок, сидели жалкие, оборванные существа. Перед ними струилась таинственно прекрасная река; позади, за высокими копьями железной ограды, высилась громада Темпла — вызывающе суровая твердыня Закона и Порядка. А здесь скорчились, сжались в комок оборванные, голодные и несчастные люди — свободнорожденные граждане величайшей в мире Империи, жители столицы, гордо именующей себя богатейшим из городов, главной биржей и главным рынком земного шара.
Всю мелочь, что нашлась в карманах, Джордж отдал дряхлой старухе с провалившимся от сифилиса носом, а Элизабет высыпала содержимое своего кошелька в руку дрожащему малышу, которого пришлось сначала разбудить и который в первое мгновенье весь сжался, точно ждал удара.
Старуха хрипло забормотала: «Покорно благодарим, сударь, да благословит вас бог, милая дамочка!» Но они не слушали: крепко взявшись за руки, они бежали прочь. За всю дорогу они не обменялись ни словом и только у дверей Элизабет пожелали друг другу спокойной ночи.
В тот год — 1913 — Джорджу и Элизабет жилось легко и радостно. Как бывает с теми народами — баловнями судьбы, чья история не богата событиями, об этом годе и рассказывать, в сущности, нечего. Не сомневаюсь, что это был счастливейший год в жизни Джорджа. Он, как говорится, шел в гору, и с деньгами было уже не так туго. Весной они поехали в Дорсетшир и поселились в гостинице. Элизабет понемногу писала красками, но Джордж сделал лишь несколько беглых набросков: его не привлекал пейзаж, и тем более — красоты природы. Он считал, что его стихия — город, живопись вполне современная и чуждая всякой чувствительности. Они много бродили по Уорбэроускому холму и по окрестной угрюмой, поросшей вереском равнине, не раз случалось им проходить по тому клочку земли, где позднее расположился наш с Джорджем учебный лагерь, – это совпадение, видимо, глубоко поразило его. Знакомые места, памятные уголки всегда наводят на одни и те же мысли; и так как люди никогда не устают говорить о том, что глубже всего запало им в душу, Джордж всякий раз, когда мы выходили из лагеря по заросшей колее, повторял мне, что они с Элизабет гуляли здесь в прежние, не столь безрадостные времена. Его, по-видимому, безмерно изумляло, что он оказался так несчастен в том самом месте, где когда-то был так счастлив. Я тогда же сказал ему, что он совершенно не понимает насмешливого нрава богов: они ведь очень любят вот такие веселые парадоксы. Уложить труп на брачную постель или внезапно погубить великий народ в час наивысшего расцвета его славы и могущества для них — истинное наслаждение. Можно подумать, что счастье — это hybris[245], некое излишество, которое неизбежно влечет за собою месть Судьбы.
На какой-нибудь месяц они возвратились в Лондон, потом поехали в Париж. Элизабет восхищалась Парижем и рада была бы остаться здесь хоть навсегда; но Джордж запротестовал. Он вбил себе в голову, будто настоящее искусство «автохтонно»[246], и объявил, что художник не должен жить вдали от родины. А самом деле причина была другая: жилось в Париже так весело и интересно, кругом полно было художников, куда более искусных и даровитых, чем он, – и он просто не мог здесь работать. Лондон далеко не так богат талантами, там чувствуешь, что и ты в искусстве не последний человек. Итак, они возвратились в Лондон, и осенью устроена была первая выставка работ Джорджа, оказавшаяся не такой уж безнадежно неудачной, как он ожидал.
Дело шло к зиме, желтые листья платанов намело в кучи на всех площадях, и они уныло мокли под вечным моросящим лондонским дождем, – и тут Элизабет совсем потеряла покой. Уехать отсюда, уехать куда-нибудь, где небо сияет синевой, где светит солнце! Горло и легкие у нее были слабые, и она задыхалась в этом сыром, удушливом, пропитанном копотью зимнем тумане. Они поговорили о том, что хорошо бы поехать в Италию или Испанию, но Джордж прекрасно понимал, что не может себе этого позволить. В художественных и иллюстрированных изданиях, для которых он работал, его могли сколько угодно уверять, что все будет по-прежнему, но он прекрасно понимал, что стоит месяц не показываться на глаза — и к нему охладеют, а за три месяца попросту забудут и найдут вместо него кого-нибудь другого. Очень опасно, когда честность считается национальном добродетелью: люди пользуются этим с немалой выгодой для себя, как будто каждого в отдельности это освобождает от всяких обязательств. Итак, некоторое время они строили неопределенные, но соблазнительные планы, – чудесно было бы провести зиму в Сицилии или на Майорке! – а потом Джордж волей-неволей признался Элизабет, что побаивается ехать. Пусть она едет одна, умолял он, или пусть уговорит кого-нибудь из подруг составить ей компанию. Но Элизабет наотрез отказалась ехать без него. И они остались в Лондоне, оба работали, и обоих мучил кашель. Пожалуй, лучше было бы рискнуть, ведь потом Джорджу так и не пришлось увидеть ни Испанию, ни Италию, а ему очень хотелось там побывать.
В ноябре, проездом на юг, где она собиралась пронести зиму, в Лондоне на неделю остановилась Фанни, – и они встречались с ней чуть не каждый день. К этому времени Джордж и Фанни были уже на дружеской ноге. Иначе говоря, они всегда целовались при встрече и на прощанье — после того, как Фанни обменивалась поцелуем с Элизабет, – а в такси держались за руки, все равно была с ними Элизабет или нет. Она ни капельки не возражала, И не только потому, что была верна своей теории свободы. В ту пору она увлеклась еще и теорией «эрогенных зон» у женщин и реакции мужчин на эти зоны. Она уверила себя, будто Фанни «сексуально антипатична» Джорджу, – потому что однажды он мимоходом и без всякой задней мысли сказал ей, что у Фанни, на его взгляд, слишком плоская грудь. Элизабет ухватилась за эти слова — они прекрасно подтверждали ее теорию. Джордж знаком с Фанни уже больше года, и, однако, между ними до сих пор «ничего не произошло», – а значит, ясно, что «эрогенные зоны» Фанни на него не действуют.
— Вот странно, – говорила по этому поводу Элизабет (Фанни слушала ее с самым скромным видом, но с затаенной усмешкой). – Я-то считала, что ты — женщина именно того типа, который для Джорджа всего привлекательней. Но он говорит только, что у тебя «необыкновенные глаза», а глаза ведь совсем не эрогенная зона. Стало быть, ты ему нравишься просто как человек…
Поэтому Элизабет ничуть не трогало, что Фанни целуется с Джорджем или говорит ему: «Милый, принеси мне сигарет» — и он мчится со всех ног за сигаретами, или что он называет Фанни «голубка» и «дорогая». В наше время люди сыплют ласковыми словечками направо и налево, и кто их разберет, может, это еще ничего и не значит. И в самом деле, так продолжалось довольно долго, и, однако, «ничего не произошло». Джордж был всей душой предан Элизабет, притом ведь, когда Фанни была в Лондоне, они уезжали, а вернувшись, уже не застали ее. И Джордж и Фанни умоляли Элизабет поехать с Фанни на юг, но Элизабет ни за что не соглашалась. Она тоже умеет быть верной и преданной, не нужен ей отдых, если Джордж не может отдохнуть вместе с ней. Но к этому времени Фанни стала нежно, очень нежно относиться к Джорджу. Реджи ей наскучил: он с головой ушел в свои атомы и подчас забывал о своих обязанностях «faut-de-mieux». И она решила, что, пожалуй, недурно бы ей с Элизабет, так сказать, обменяться партнерами. Не то чтобы она хотела «отбить» Джорджа у его любовницы — ничего подобного! Он вовсе не нужен был ей в качестве permanence[247], – это она охотно предоставляла Элизабет. Но уж наверно он будет отличным locum tenens[248], пока Элизабет приобретет новый опыт в обществе Реджи. И когда Джордж провожал ее на вокзале Виктория, ее прощальный поцелуй был горячей, чем всегда, пожатье руки — необычно долгим и нежным, а взгляд прекрасных глаз — особенно призывным.
— До свиданья, милый! – Фанни наклонилась из окна и, к удивлению Джорджа, еще раз поцеловала его в губы. – Я, конечно, буду писать — часто писать. И ты, смотри, непременно пиши мне. Я вернусь не позднее марта.
И она писала: изредка — Элизабет, раза два — им обоим, чаше всего — Джорджу. Ее письма к Джорджу были самыми длинными и самыми забавными. Некоторые он показал Элизабет, другие забыл показать. Отвечал он аккуратно и очень нежно.
Перед рождеством в Лондон, по дороге в Мюррен[249], заехал Реджи Бернсайд. Он заглянул в студию Элизабет выпить чаю и, застав ее одну, предложил ей руку и сердце, – предложил так неожиданно и небрежно, словно речь шла о том, чтобы не пить чай в студии, а пойти в кафе. Элизабет была удивлена, польщена, взволнована. Они долго разговаривали. Ее поразило, что Реджи вообще хочет жениться — да еще на ней! Не будь она так польщена, она просто оскорбилась бы: неужели кто-то мог подумать, будто она согласится выйти замуж! Ее презрительная мина ясно говорила: «Благодарю-покорно-я-не-из-таких!»
— Это что же, Педжи, новая манера острить?
— Что вы! Я говорю совершенно серьезно!
— Но с чего вдруг вам вдумалось жениться?!
— Да как-то удобнее, знаете, и письма адресовать, и гостей принимать, и вообще.
— Но почему вы выбрали именно меня?
— Потому что я в вас влюблен.
Элизабет немного поразмыслила.
— Но я-то вряд ли в вас влюблена, – сказала она раздумчиво. – Нет, конечно, нет. Вы мне ужасно нравитесь, но это не любовь. Я люблю Джорджа.
— О, Джордж… — Реджи пренебрежительно отмахнулся. – Чего ради вы тратите на него время, Элизабет? Из него не будет толку. Кроме нас с вами, он не знаком ни с одним стоящим человеком, а в Кембридже никто не принимает его картин всерьез.
Элизабет сразу ощетинилась:
— Не говорите глупостей, Реджи! Джордж — прелесть, и я не желаю слышать о нем ничего подобного. И кому интересно, что думают о художниках ваши несчастные кембриджцы!
Реджи переменил тактику:
— Ладно, не хотите выйти за меня замуж — не надо. Но вот что я вам скажу. Вы так кашляете, и легкие у вас слабые — нельзя вам оставаться всю зиму в Лондоне. Я не стану связываться с Мюрреном, если вы поедете со мной на месяц куда-нибудь на Ривьеру. Там нетрудно подыскать тихий уголок, где не встретишь ни одного англичанина.
Это было для Элизабет куда опаснее и соблазнительней, чем предложение руки и сердца. Ей донельзя опостылели лондонский туман, и холод, и нудный мелкий дождик, и слякоть, и сажа, и дурацкие камины, от которых в комнате полно пыли к грязи, а тепла — никакого. Уже не раз она жалела, что не поехала с Фанни. И притом месяц с Реджи — ведь это в точности соответствует их уговору с Джорджем! А про то, что можно еще и обвенчаться с кем-то другим, у них и речи не было. Элизабет колебалась… все же как-то нехорошо вдруг бросить Джорджа одного в Лондоне и укатить с Реджи, хотя бы только на месяц. Что и говорить, она ужасно любила Джорджа.
— Нет, Реджи, сейчас я не могу. Поезжайте в Мюррен, а когда вернетесь, может быть… словом, там видно будет.
Элизабет поджарила хлеб, приготовила чай, и они уселись перед камином на низком, широком диване. Тусклый свет скоро померк в грязно-сером небе; но они еще долго сидели у огня, держась за руки.
Она предоставила Реджи целовать ее сколько вздумается, но пока больше ничего не позволила.
И надо же было Элизабет именно в то время устоять перед мистером Реджинальдом Бернсайдом! Вот нагляднейший пример того, как не везло бедняге Джорджу. Иными словами, на мой взгляд, есть прямая связь между тогдашней стойкостью Элизабет и тем неожиданным и необъяснимым случаем, когда рано утром 4 ноября 1918 года человек в хаки вдруг поднялся во весь рост под убийственным пулеметным огнем… Не то чтобы я хотел сделать из этого мелодраму и заклеймить каиновой печатью Элизабет, или Фанни, или обеих сразу. Вовсе нет. Ведь не они развязали войну. Не они довели Джорджа до нервного расстройства. И в конце концов в гибели Джорджа есть что-то неясное, почти таинственное. Был ли он самоубийцей? Не знаю. У меня есть лишь косвенные улики да какое-то смутное подозрение, безотчетной тревогой пронизаны мои воспоминания об этом человеке, точно Ореста, преследует меня неотступное чувство неискупленной вины. Кто скажет, возможно ли человеку совершить самоубийство на поле боя? Безрассудная отвага, когда очертя голову кидаешься навстречу опасности, иной раз может и спасти от верной смерти, которая настигнет скорчившегося в окопе благоразумного труса. А если и впрямь Джордж умышленно стал под пули, должны ли мы, должен ли я винить в этом Элизабет и Фанни? Навряд ли. И без них у него было вдоволь поводов для отвращения к жизни. И даже если он понимал, что война идет к концу, понимал, что у него просто не хватит душевных сил разобраться в своих отношениях с этими двумя женщинами, – все равно я ни в чем их не виню. За эту путаницу он в ответе не меньше, чем они обе. В сущности, не так уж трудно было бы ее распутать, беда в том, что Джордж с его расстроенными нервами был на это не способен, и тут они не виноваты. Нет, нет. Быть может, я виноват не меньше других. Я должен был добиваться, чтобы Джорджа отправили в тыл. Вероятно, надо было пойти к бригадному генералу или хоть к полковнику и с глазу на глаз выложить все, что я знал о состоянии Джорджа. А я не пошел. В ту пору в глазах начальства я отнюдь не был persona grata[250]: я сочувствовал молодой русской революции и поступил довольно опрометчиво, с жаром высказав это вслух. Так что мои старания скорей всего ни к чему бы не привели. И потом, разговаривать с командованием о Джордже было делом трудным и щекотливым, а я устал, очень, очень устал…
Как бы то ни было, через две недели после отъезда Реджи в Мюррен мерзкая лондонская зима наградила Элизабет каким-то простудным заболеванием, и что-то там у нее разладилось. За каких-нибудь пять дней она дошла до настоящего помешательства. У нее будет ребенок! Есть только один выход: Джордж должен на ней жениться — и немедленно! Должно быть, после того вечера с Реджи в ее «подсознании» поселилась мысль о браке. Так или иначе, вся ее незаурядная энергия вдруг сосредоточилась на одной цели: оказаться в том самом положении мужней жены, которое она прежде глубоко презирала. Очень глупо, конечно, но, в сущности, нельзя ее за это осуждать. Мужчины удивительно черствы и глухи во всем, что касается этих загадочных женских недугов и маний. Когда у них самих не в порядке печень, они тотчас начинают брюзжать и жаловаться, но нисколько не сочувствуют куда более серьезным страданиям спутниц жизни своей. Наверно, они стали бы отзывчивей, если бы у них внутри оказался этот своеобразный будильник, заведенный на двадцать восемь дней — вечная докука, а нередко и мученье: того и гляди, разладится, поднимет кровяное давление, нестерпимой болью отравит мозг. Джорджу надо было тотчас потащить Элизабет к гинекологу, а он повел себя так же глупо, как вел бы себя в этом случае какой-нибудь Джордж Огест. Он палец о палец не ударил, только глядел разинув рот, когда Элизабет вдруг начинала злиться и выходить из себя, и огорчался, и приставал с утешениями, бесившими ее еще больше, и предлагал всякие снадобья и средства, а Элизабет, топая ногами, кричала, что они никуда, никуда, никуда не годятся! Разумеется, Генеральный План Идеальных Взаимоотношений Между Полами предписывает в подобных обстоятельствах немедленно жениться. Но простейшее благоразумие подсказывает, что сперва надо проверить, в самом ли деле налицо эти злосчастные «обстоятельства», – а они и не подумали об этой предосторожности, так были оба испуганы и подавлены душевным расстройством, поразившим несчастную Элизабет.
За несколько дней во взглядах Элизабет произошла разительная перемена. Не страдай она по-настоящему, ее логические выверты и ухищрения показались бы просто смехотворными. Знаменитый Генеральный План мигом полетел в корзину, и при помощи быстрых и искусных маневров вся армия доводов Элизабет была оттянута с передовых позиций Полной Свободы Пола на мощную оборонительную линию Гинденбурга[251], возведенную в защиту Безопасности Превыше Всего, Женской Чести и Законного Брака. Безусловно, и Джорджу и Элизабет просто смешно было думать о законном браке. Они были другой породы: не добрые и смирные граждане, а искатели приключений. Они не принадлежали к тому сорту людей, которые счастливы, если застраховали свою жизнь и купили дом в рассрочку, если могут по субботам косилкой подстригать газон и возить «деточек» (отвратительное словечко!) к морю. Они не рисовали себе в будущем идиллической старости, когда стареющий тупо-самодовольный Джордж будет восседать рядом с безмятежно-спокойной седовласой матроной Элизабет в саду перед маленьким домиком, блаженно наслаждаясь созерцанием страхового полиса, обеспечивающего обоим на остаток жизни верных десять фунтов в неделю. С радостью сообщаю вам, что и Джорджа и Элизабет бросило бы в дрожь при одной мысли о подобном будущем. Но Элизабет настаивала на свадьбе — и, конечно, они поженились, невзирая на робкие протесты ее родных и на все громы и молнии, которые метала Изабелла и о которых уже упоминалось.
Внешне законный брак ничего не изменил в их жизни и взаимоотношениях. Элизабет осталась в своей студии, Джордж — в своей. Они встречались не чаще прежнего, и их соединяла все та же влюбленная чувственность, в которую давно перешла первая восторженная страсть. Одно из важнейших условий Генерального Плана провозглашало как аксиому, что для любовников весьма нежелательно и опасно поселиться вместе. Если они достаточно богаты, чтобы жить в большом доме, каждый на своей половине — прекрасно; если же нет, надо поселиться на соседних улицах, не ближе. Суть свободы состоит в том, что каждый располагает своим временем как хочет, но разве это возможно, если два человека вечно торчат перед носом друг у друга? Кроме того, совершенно необходимо каждый день хоть несколько часов проводить врозь, чтобы избежать пресловутой атмосферы домашнего очага. Пусть любовники будут счастливы вдвоем каких-нибудь три-четыре часа в день, это куда лучше, чем двадцать четыре часа кряду быть равнодушными друг к другу или даже несчастными. Элизабет часто и с жаром повторяла, что двуспальная кровать убивает в человеке всякое самоуважение и сексуальную привлекательность и притупляет тонкость и остроту чувств…
Когда их брак был уже непоправимо скреплен всеми формальностями закона и Элизабет перестала бояться за свое положение в обществе, ей пришло в голову, что не худо бы посоветоваться с врачом и узнать, как вести себя в месяцы «ожидания» (как целомудренно выражаются скромные матери семейств из рабочей среды). Она достала адрес некоего «передового» медика, – говорили, что он пользует беременных женщин по самому последнему слову науки. К величайшему изумлению Элизабет, выяснилось, что она вовсе не беременна! Она просто не поверила ему, подозревая (это, в общем, довольно естественно), что почти все доктора в какой-то мере шарлатаны, играющие на невежестве пациентов; тогда он заявил напрямик, что при теперешнем своем состоянии она не дождется младенца и до Страшного суда, и, если не взяться сейчас же за ее легкое недомогание, оно может перейти в тяжелый хронический недуг. После этого Элизабет снисходительно согласилась с его диагнозом и с его советами. Джордж, сопровождавший ее к эскулапу, сидел в приемной. Элизабет ушла от него в кабинет серьезная, сосредоточенная, настроенная весьма добродетельно, и Джордж ждал, беспокойно листая пересыпанные благоглупостями страницы «Панча» и ломая голову над нелегкой задачей: как они проживут с младенцем? Придется, наверно, поступить куда-нибудь на службу и «осесть» в отвратительной трясине семейного очага. К его немалому изумлению, когда отворилась дверь кабинета, он услышал прежний веселый смех Элизабет, который всегда так ему нравился, и ее слова:
— Что ж, доктор, если родятся близнецы, вы будете крестным отцом!
В ответ доктор рассмеялся — совершенно непристойный, жестокий и неуместный смех, подумалось Джорджу. Элизабет выбежала в приемную.
— Все хорошо, милый! – воскликнула она. – Ложная тревога! Я так же беременна, как и ты.
Джордж совершенно растерялся и так ничего и не понял бы, если бы врач, отведя его в сторону, не растолковал ему коротко, в чем дело; для Элизабет было бы очень полезно, прибавил он, на время воздержаться от половой близости.
— А на сколько времени? – спросил Джордж.
— Ну, пусть она с месяц выполняет все, что ей предписано, а затем я ее снова посмотрю. Вне всякого сомнения, она излечится совершенно. Но ребенка у нее не будет, если не сделать небольшую операцию. Только впредь нужно остерегаться простуды. Напрасно она осталась на зиму в Англии.
Джордж выписал чек на три гинеи (позже Элизабет настояла на том, чтобы вернуть ему эти деньги), и они отпраздновали счастливую развязку, пообедав в ресторане.
— Выпьем! – сказал Джордж. – Нам повезло, мы все-таки не совершили тяжкий, непростительный грех — не швырнули в жизнь еще одно несчастное существо, которому она совсем не нужна.
Но, пожалуй, самое поразительное в этой занятной истории — быстрота, с какой Элизабет оставила добрую старую линию Гинденбурга и вновь заняла самые передовые посты Свободы Пола. Правда, кое-что изменилось. Хоть она и не призналась в этом даже самой себе, хоть Джордж и старался этого не видеть, но в той части, которая касалась Элизабет, Генеральный План рухнул, не выдержав первого же серьезного испытания. Едва настал час испытания, она в панике ухватилась за старое-престарое спасительное средство от всех бед; у нее не хватило стойкости. Ее можно, пожалуй, извинить, можно сказать, что болезнь на время помрачила ее ум и она, в сущности, не отвечала за свои поступки. Но это в конце концов просто отговорка — факт остается фактом: Элизабет в паническом страхе кинулась под защиту общественных устоев и чиновника, регистрирующего браки. А когда их связь была узаконена, в отношениях произошла почти неуловимая перемена. Конечно, вы вправе сказать, что это не должно было случиться: ведь они жили точно так же, как и прежде, и по всей видимости точно так же держались друг с другом, и исповедовали ту же «свободу» — так не все ли равно, состояли они в законном браке или не состояли? Но разница была. Она всегда есть. Вы без труда убедитесь в этом, наблюдая за людьми. Странное дело, стоит влюбленным пожениться, и у них появляется собственническое чувство, а следовательно, и ревность. Конечно, зачастую и любовники бывают такими же собственниками и ревнивцами. Но это не совсем одно и то же. Как правило, любовники — это, так сказать, не первые владельцы своей живой собственности, и обычно они предоставляют друг другу больше свободы и охотно «прощают». А мужья и жены, которые давным-давно друг другу опостылели, впадают в бешенство от ревности и оскорбленного собственнического чувства, случайно обнаружив, что их супруг или супруга полюбили другую или другого. Впрочем, может быть, это — лишь одно из проявлений порождаемой браком своеобразной мстительности. И еще одна любопытная перемена в отношениях Джорджа и Элизабет. Когда Элизабет вновь заняла позицию Свободы Пола, она, сама того не сознавая, восстановила эту свободу только для себя, но отнюдь не для Джорджа. Если в дальнейшем Джордж, как то предусматривал Генеральный План, спокойно примирился с романом Элизабет и Реджи, – что ж, превосходно! Это его дело. Но когда пришла очередь Элизабет так же спокойно примириться с романом Джорджа и Фанни, оказалось, что это уже совсем другой разговор. Элизабет теперь чувствовала себя в некотором роде ответственной за Джорджа, а отвечать за него в переводе на обыкновенный человеческий язык означало — не выпускать из рук.
Дата добавления: 2015-09-03; просмотров: 58 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
ДЖ. О. УИНТЕРБОРН 10 страница | | | ДЖ. О. УИНТЕРБОРН 12 страница |