Читайте также: |
|
Тут встает не только вопрос summum bonum или высшего блага, о котором столько спорили в старину философы, есть еще иная трудность: кто может рассудить, счастлив или несчастлив другой? Да есть ли оно на свете, счастье? А если и есть, можно ли утверждать, что именно вот такой счастливой жизни вы и хотите для себя? Хотели бы вы быть тем стариком из Вероны, которого описал Клавдиан?[190] Или мистером Джоном Д. Рокфеллером? Или мистером Майклом Арленом[191]? Или еще кем-либо из общепризнанных счастливцев?
Конечно, найдется сколько угодно охотников с жаром советовать или с важностью наставлять нас, как именно следует поступать, чтоб быть счастливым. Существует, к примеру, пресловутая коллективная мудрость веков, воплощенная в религиозных и философских учениях, в законах и обычаях нашего общества. Экая неразбериха! Лавка старьевщика, набитая завалявшимся пропыленным хламом! И как бы там ни было, «коллективная мудрость веков» — лишь одна из бесчисленных уловок, при помощи которых правительство дурачит англосаксов, внушая им, будто они — народ свободный, просвещенный и счастливый.
Но довольно этих хитроумных и бесплодных рассуждений… Важно одно: были ли Джордж и Элизабет (просьба в данном случае видеть в каждом из них не просто отдельную личность, но тип) лучше подготовлены к чувственной любви, чем их предшественники, были ли они умнее в этих делах или напутали еще больше? Верно ли, что свободная игра страстей и ума — залог более счастливой близости мужчины и женщины, чем система всяческих запретов и табу? Свобода против Ограничений. Мудрая Неразборчивость против Единобрачия. (Это превращается в трактат Нормана Хейра[192]!)
Тут я, конечно, вступаю в спор — если не вступил давным-давно — с добродетельным британским журналистом. Сей Джентльмен тотчас сообщит нам, что о чувственной любви уже и так написаны горы книг, что задумываться о половой жизни нездорово и отвратительно, что единобрачие установлено религией и законом, а потому должно оставаться священным, и прочая, и прочая, и что оно-то, единобрачие, и есть идеальное разрешение всех возникающих в данной области вопросов, и прочая, и прочая. Более того, в тех немногих случаях, когда брак оказывается неудачным, следует почаще обмывать половые органы холодной водой, а также на все лады гонять всевозможные мячи при помощи разнообразных палок и ракеток, в некоем подобии сражения; убивать мелких зверьков и птиц; играть в бридж по маленькой; избегать танцев и французского вина; хлеб с маслом посыпать селитрой; аккуратно посещать церковь и подписаться на добродетельный печатный орган нашего добродетельного журналиста…
На все это можно возразить, к примеру:
что без частых и доставляющих удовольствие половых сношений жизнь взрослого человека искалечена и безрадостна;
что общество лицемерно требует на людях избегать каких-либо разговоров и упоминаний о половой жизни, однако, все мы, включая добродетельного журналиста, немало о ней думаем;
что спорт и аскетизм, предписываемые как лекарство от неудачного брака, помогают лишь тем, кто от природы ненормально холоден;
и что по милости этих-то лекарств, вкупе с системой разделения полов, экономическими трудностями и дикими предрассудками, главным образом и появляются портреты Дориана Грея и пучины одиночества, – чем весьма напуган и разгневан наш добродетельный журналист.
А посему мы дружно даем добродетельному британскому журналисту хорошего пинка в то место, где пребывают его мыслительные способности, и возвращаемся к нашим рассуждениям.
Матерь Энеева рода, отрада богов и людей, Афродита, Ты, что из священной своей обители с жалостью взираешь на скорбные поколения мужчин и женщин, и все вновь осыпаешь нас розовыми лепестками утонченного наслаждения, и ниспосылаешь нам блаженный сон, не оставь нас вовеки, о богиня, одари счастьем тех, кто чтит Тебя и взывает к Тебе! Утоли нашу жажду, несравненная дочь богов, ибо мы жаждем красоты.
До которой папе и маме Хартли и прочим им подобным поистине как до звезды небесной далеко…
Я говорю от имени военного поколения. J'aurais pu mourir; rien ne m'e t t plus facile, J'ai encore crire ce que nous avons fait… (Bonaparte Fontainebleau — admirez l' rudition de l'auteur!)[193].
Но отчего нам скорбеть, о Зевс, и отчего радоваться? Отчего рыдать, отчего насмехаться? Что такое поколение людей, стоит ли его оплакивать? Как листья, как листья на деревьях,[194] возникают, распускаются и опадают поколение за поколением, говорит поэт. Нет! Как крысы на утлом корабле Земли, что несется сквозь звездный хаос навстречу неизбежной судьбе своей. Как крысы, мы плодимся, как крысы, деремся за кусок пожирнее, как крысы, грыземся друг с другом и убиваем себе подобных… И — о бурное веселье! – раздается голос некоего последователя Фомы Аквинского[195]:
— Мир вам, влюбленные, спи с миром, о Джульетта!
В ту пору, о которой я пишу, – года за три — за четыре до войны, – все, что касается секса, занимало молодых мужчин и женщин не меньше, чем в наши дни или в любое другое время. Они бунтовали против домашнего очага с его извечной моралью, «предписывающей продолжение рода», – установка, при помощи которой государство превращает всех взрослых граждан в пролетариат в самом прямом смысле слова[196] — в простых производителей потомства. И почти в такой же мере они бунтовали против «идеализма» Теннисона и прерафаэлитов, для которых любить, кажется, только и значит — держась за руки, прогуливаться в садах Гесперид.[197] Но, не забудьте, фрейдизм (не путать с Фрейдом, об этом великом человеке все говорят, но никто его не читает) в ту пору почти еще не был известен. Люди еще не додумались все на свете переводить на язык сексуальных символов, и если вам случилось поскользнуться, наступив на банановую кожуру, никто не спешил объяснить вам, что в этом выразилось ваше тайное желание подвергнуться операции, без которой человек не может перейти в магометанскую веру. Люди думали, что заново открыли, как много значит чувственная сторона любви; им казалось, что при этом они не утратили и нежности, без которой ведь тоже нельзя, и сохранили мифотворческий, поэтический дар влюбленных — источник того, чему имя — красота.
В конце апреля Джордж и Элизабет поехали в Хэмптон Корт. Встретились около девяти утра на вокзале Ватерлоо, доехали поездом до Теддингтона и пошли через Буши-парк. Они захватили с собой очень скромный завтрак — и от безденежья и потому, что оба разделяли пифагорейское заблуждение, будто в еде необходима умеренность.
Они шли по траве длинными вязовыми аллеями.
— Какое небо голубое! – сказала Элизабет, запрокинув голову и вдыхая весеннюю свежесть.
— Да, а посмотрите, как сходятся вершины вязов, – настоящие готические арки!
— Да, а смотрите на молодые листочки — какая ослепительно яркая, нетронутая зелень!
— Да, и все-таки сквозь листву еще виден стройный остов дерева: юность — и старость!
— Да, и скоро зацветут каштаны!
— Да, а молодая трава такая… Смотрите, Элизабет, смотрите! Лань! И два детеныша!
— Где, где? Я не вижу! Да где же они?!
— Вон там! Смотрите, смотрите, бегут направо!
— Да, да! Какие забавные эти маленькие! А какие грациозные! Сколько им?
— Я думаю, всего несколько дней. Почему они такие красивые, а грудные младенцы так безобразны?
— Не знаю. Говорят, они всегда похожи на своих отцов, правда?
— Сдаюсь! Но тогда, мне кажется, матери должны бы ненавидеть этих зверюшек, а они их любят.
— Не всегда. У одной моей подруги в прошлом году родился ребенок, она его не хотела, но все уговаривала себя, что полюбит его, когда он родится. А когда она увидела новорожденного, ее охватило такое отвращение, что ребенка пришлось унести. Но потом она заставила себя о нем заботиться. Она говорит, что этот ребенок загубил ее жизнь и что она в кем ничего хорошего не видит, но все-таки она привязалась к нему и не перенесла бы, если б он умер.
— Вероятно, она не любила мужа.
— Нет, она мужа любит. Безумно любит.
— Ну, так, может быть, это не его ребенок.
— О-о! – Элизабет была немного шокирована. – Конечно же это его ребенок! Просто она невзлюбила маленького, потому что он разлучил их с мужем.
— А долго они были женаты, когда родился ребенок?
— Не знаю… меньше года.
— Какое идиотство! – Джордж даже стукнул тростью о землю. – Пол-ней-шее идиотство! Какого черта они взяли и сразу навязали себе на шею младенца? Ясное дело, она несчастна и они «разлучились». Так им и надо.
— Но что же они могли поделать? То есть… я хочу сказать… раз уж так случилось…
— Боже милостивый, Элизабет, что у вас за допотопные понятия! Ничего не должно было «случиться». Есть разные способы…
— Все-таки, по-моему, это довольно противно.
— Ничего подобного! Вам так кажется, потому что вас с детства пичкали всяким чувствительным вздором насчет девической скромности. Это все тоже — табу, система запретов. А по-моему, если мы — люди, а не животные, мы не должны допускать, что бы для нас это было просто дело случая, как для животных. Деторождением надо управлять. Это страшно важно. Может быть, это самая важная задача, стоящая перед нашим поколением.
— Но не думаете же вы, что никто не должен иметь детей?
— Ну конечно, нет! Я так говорю иногда, когда падаю духом и становится тошно смотреть, до чего выродилось человечество: мы уже не люди, а какие-то жалкие пугала. Пусть рождается меньше детей и пусть они будут лучше. Разве не безумие, что мы контролируем рождаемость у животных, а когда дело доходит до людей, даже обсуждать этого не желаем? Откуда же возьмется хорошая порода, если мы плодимся без смысла и толку, как белые мыши?
— Д-да, но, Джордж, дорогой, нельзя же так вмешиваться в чужую жизнь!
— А я и не предлагаю вмешиваться. Но, по-моему, если люди будут достаточно знать и мы избавимся от навязанных нам запретов, все и сами захотят иметь лучшее потомство. Понятно, это личное дело каждого, незачем вводить нелепые правила сэра Томаса Мора[198] и выставлять обнаженную молодежь на суд скромных матрон и мудрых старцев. Нечего старикам мешаться в страсти молодых! К чертям стариков! Но тут важно другое. Вас возмущает положение женщины в прошлом и наши мерзкие средневековые законы, – да это всех разумных женщин возмущает и некоторых мужчин тоже. Вы хотите, чтобы женщины были свободны и могли жить более полной, интересной жизнью. Я тоже этого хочу. Каждый мужчина, если он не жалкий кретин, предпочтет, чтобы женщины стали умнее и великодушнее, а не оставались невежественными, запуганными, угнетенными, тихими и покорными, – ведь от этого они теперь хитрые, злые и втайне только и мечтают отплатить за все свои обиды. Но избирательное право тут не поможет. То есть, конечно, пускай женщины тоже голосуют, раз им хочется. Но кому и на кой черт оно нужно, это право голоса? Я бы с радостью отдал вам свое, если б оно у меня уже было. Вы поймите главное: когда женщины — все женщины — научатся управлять своим телом, у них будет огромная власть. Они будут сами решать, они смогут родить ребенка, когда пожелают и от кого пожелают. Перенаселение ведет к войне точно так же, как торгашеская жадность, и дипломатическое шулерство, и безмозглый патриотизм. Вот толкуют о забастовке горняков. Поглядел бы я на всеобщую забастовку женщин! Они за год поставят на колени все правительства на свете. Как в «Лисистрате»[199], знаете, но уж на этот раз они не потерпят поражения.
— Ох, Джордж, что вы только выдумываете! Давно я так не смеялась!
— Что ж, смейтесь. Но я говорю серьезно. Конечно, так согласованно действовать сразу во всем мире не удастся. Прежде всего, не стоило бы объявлять о такой забастовке во всеуслышание, ведь у правительств нет совести, они пойдут на любое мошенничество и на любое насилие, чтобы поддержать свою гнусную власть…
Они миновали Буши-парк, пересекли дорогу и вошли в дворцовые ворота. Между оградой, примыкавшей к Большой Аллее, тюдоровским дворцом и другой высокой стеной раскинулись «заросли», иначе говоря, старый сад, разбитый по величественному плану Бэкона[200]. Это одновременно и сад и дикие заросли, то есть он засажен руками человека, и порою растения прореживают или заменяют другими, но все здесь растет вольно, как бог на душу положит. Джордж и Элизабет остановились, охваченные внезапным восторгом, какой овладевает при виде красоты лишь теми — их немного, – кто молод и способен тонко чувствовать. Могучие вековые деревья, которым здесь жилось вольнее и спокойнее, чем их собратьям во внешнем парке, вздымали вверх огромные веера сверкающей золотисто-зеленой листвы — она трепетала под легким ветерком, поминутно менялись ее узоры на фоне ласкового голубого неба. Только что развернулись бледные сердцевидные листья сирени, на тонких стеблях качались гроздья нераскрывшихся бутонов, – скоро они вскипят белой и нежно-лиловой пеной цветенья. Под ногами расстилалась густая зелень некошеных трав, подобно зеленеющему вечернему небу, на котором вспыхивают частые созвездия цветов. Вон блеснул мягко изогнутый желтый рожок дикого нарцисса; вот еще нарцисс, из белоснежного рюша заостренных лепестков выступает его золотая головка; и пышный махровый нарцисс между ними — совсем напыщенный купец между Флоризелем и Пердитой[201]. Пьяняще пахнут жонкили, всюду кивают их кремовые головки, по нескольку на одном стебле; звездный нарцисс на высоком, гибком и крепком стебельке всегда настороже, всегда зорко смотрит вокруг и ничуть не похож на томного юношу, заглядевшегося на свое отражение в воде; хрупкие пепельно-голубоватые соцветия морского лука теряются в буйных зарослях трав; и всюду виднеются голубые, белые, красные гиацинты — гроздья бесчисленных кудрявых колокольчиков на плотном стебле. А среди них возвышаются тюльпаны — алые, точно пузырьки темного вина; желтые, похожие скорее на чашу, чувственно раскрывающиеся навстречу нетерпеливым мохнатым пчелам; крупные, алые с золотом — гордые и мрачные, точно стяг испанских королей.
Цветы английской весны! Какой ответ нашей смехотворной «мировой скорби»[202], какое спасенье, какой кроткий укор озлобленью, и алчности, и отчаянью, какой целительный бальзам для раненых душ! Какая прелесть эти гиацинты и нарциссы, лучшие цветы в году, – такие скромные, задушевные, бесхитростные, они нимало не стремятся подражать ручным любимцам садовника с их искусственной оригинальностью! Весенние цветы английских лесов, такие неожиданные под нашим хмурым небом, и цветы, которые так нежно любит и так заботливо холит каждый англичанин в своем опрятном пышно разросшемся саду, – столь же неожиданно прекрасные, как поэзия нашего хмурого народа! Когда неизбежное fuit Ilium[203] погребально зазвучит над Лондоном среди убийственного грохота огромных бомб, в зловонии смертоносных газов, под рев аэропланов над головой, вспомнит ли завоеватель с сожалением и нежностью о цветах и поэтах?..
Когда Джордж во время одной из наших с ним прогулок пересказал мне суть этого разговора с Элизабет, я постарался не показать ему, насколько он меня позабавил и заинтересовал. Бывают такие движения, слова, поступки, которые не только могут привлечь нас к человеку или оттолкнуть, но словно бы раскрывают и объясняют его. Больше того, иной раз они как бы раскрывают эпоху. Кому не случалось испытать, как влечет к себе или, напротив, вызывает отвращение чужое тело. Вот, например, я всегда восхищался стихами одного поэта; но когда я впервые встретился с ним, он пытался взять за руку одну молодую девушку. Само по себе это меня ничуть не покоробило, напротив. Но ужасно было видеть, как огромная, безобразная, багровая лапа с узловатыми пальцами и обкусанными грязными ногтями пытается завладеть чистенькой пухлой ручкой моей юной приятельницы… Потом всякий раз, как я читал его стихи, я невольно вспоминал эту руку — страшную, как рука мистера Хайда в фильме с участием Барримора[204]…
Не без умысла я так подробно рассказываю об этих первых беседах Джорджа с Элизабет и Джорджа вывожу на первый план. Они многое объясняют, – мне, во всяком случае, они объяснили многое. В них раскрывается характер Джорджа, и в то же время они «проливают свет» (как выражаются люди ученые) на состояние умов того поколения, мужская половина которого почти вся погибла, не дожив и до тридцати лет. Обычно Джордж был очень молчалив. Как почти все думающие люди, он мало имел в запасе мелкой словесной монеты и не терпел пустопорожней болтовни. Но если собеседник был ему по душе, он становился разговорчив. О, тут он говорил без умолку! Его живо занимала каждая новая мысль, отклик его собственной души на каждое явление; другие люди и чужая жизнь его не так интересовали, – разве что отвлеченно, в общих чертах. Он мигом замечал в любом обществе девушку с лицом, будто выписанным кистью Ботичелли[205] (в те дни люди еще восхищались Ботичелли, и девушки старались походить на его мадонн), но он не заметил бы, скажем, лица некрасивой женщины, по выражению которого можно угадать, что она любит красивого хозяина дома, без памяти влюбленного в свою молодую жену… Итак, темой всех разговоров Джорджа были либо отвлеченные идеи, либо непосредственные впечатления. Идеи он любил просто до неприличия. Стоило бросить ему какую-то новую мысль, и он ловко и радостно ловил ее на лету, как хватает тюлень в зоологическом саду брошенную сторожем рыбу.
Разумеется, вполне естественно, чтобы молодежь интересовалась идеями, исполненными для нее новизны, хотя, быть может, изрядно потрепанными с точки зрения людей постарше. Но молодежь военного поколения, мне кажется, чересчур увлеклась идеями грандиозных социальных реформ. Англия кишела реформаторами. Почему — честно говоря, не знаю. Быть может, тому виною политический идеализм Рескина и Уильяма Морриса, подкрепленный куда более разумными трудами фабианцев[206]. Не было человека, который не стремился бы строить царство божие на земле, и какие только для этого не предлагались планы! В наши дни эта страсть уже завладела возвышенными умами бескорыстных членов профсоюза и в известной мере захватила даже сельскохозяйственных рабочих. Так что сейчас вы можете услышать в Хайд-парке, в кабачке или в вагоне третьего класса изрядно перевранные отзвуки разговоров, какие велись в интеллигентских кругах лет двадцать тому назад. Восхитительное, радующее душу зрелище: пролетариат с нетерпением ждет наступления золотого века, невозможного во все времена и вдвойне невозможного после катастрофы, что ввергла интеллигенцию в пучины шпенглерианского[207] пессимизма и бросила малодушных или наиболее циничных в насмешливые объятия святой церкви…
Джордж тоже заразился этой социально-реформистской чушью. Он все на свете неизменно расценивал «с точки зрения нашей страны», а еще того чаще — «с точки зрения человечества». Быть может, это были плоды полученного им в школе воспитания в духе зада-империи-предназначенного-получать-пинки. Я знаю, что он яростно и с похвальным презрением противился этому духу, но ведь с кем поведешься — от того и наберешься. Вероятно, в молодости всегда так, хотя сам этого и не замечаешь. Как я говорил Джорджу несколько лет спустя, он был совершенно прав, стараясь заранее честно и откровенно все обсудить с Элизабет, – но только этой чушью насчет улучшения человеческой природы, и прав женщин, и предотвращения войн при помощи контроля над рождаемостью он отпугнул бы любую девушку, если бы она уже не решила твердо, что он-то ей и нужен. Как совратитель он не мог бы избрать худшей стратегии, – хотя, en passant[208] стоит заметить, что «совращение» принадлежит к числу тех безнадежно устаревших понятий, которые существуют только в заплесневелых мозгах законников и преобразователей общества, ибо в девяти случаях из десяти если и есть совратитель, то это не мужчина, а женщина. На мой взгляд, Джордж должен был объяснить ей простейшие истины, напомнить, что в нынешних условиях не следует производить на свет детей, если вы не сочетались законным браком, так как детям от этого приходится плохо; впрочем, иной раз на это можно пойти сознательно, в знак протеста против дурацких предрассудков. Далее, он должен был растолковать, что слишком рано и бездумно обзавестись ребенком — значит лишиться того наслаждения, какое дает телесная близость. А затем следовало на деле доказать, что любовь — это искусство, искусство не простое, которым совершенно напрасно пренебрегают (особенно «благовоспитанные» англичане), ибо это ведет к самым печальным и пагубным последствиям. Трудно поверить, но это чистая правда: тысячи и тысячи вполне порядочных людей презирают женщину, если заподозрят или убедятся, что она хоть в малой мере испытывает наслаждение от близости с мужчиной. А потом они еще недоумевают, почему женщины сварливы и вечно всем недовольны…
Одним все это покажется азбучной истиной, другим — самой предосудительной ересью. А я просто пытаюсь объяснить поведение людей. Безусловно, всегда найдется какая-нибудь гордая личность, которая прикрывает свои пуританские взгляды такими, к примеру, заявлениями: «Мне до смерти надоела вся эта болтовня о вопросах пола. Почему вы не можете спать, с кем вам угодно, и прекратить разговоры на эту тему?» Но почему нельзя говорить о том, что всех нас занимает и что в конечном счете так важно для жизни и счастья взрослых людей? Быть может, чужие любовные истории чему-нибудь нас научат. Мне кажется, поколение Джорджа и Элизабет решало вопросы пола уж слишком прямолинейно, слишком общо и безоговорочно — и в этом их ошибка. Они и впрямь позволили социально-реформистскому вздору сбить их с толку. Дома, на примере собственной семьи, они воочию убедились, что чисто викторианские (а впрочем, не менее характерные и для царствования Эдуарда[209]) невежество и культ домашнего очага с бесчисленными младенцами делают людей глубоко, непоправимо несчастными, – и поняв это, взбунтовались. Что ж, превосходно. На беду, они не поняли, что сами лишь устанавливают взамен новую тиранию — тиранию свободной любви. Почему бы иным и не ограничиться одним-единственным браком, если им так хочется? Может быть, их это вполне устраивает. Разумеется, пусть это не будет верность из-под палки, но если вы созданы для единобрачия, не заводите любовниц только из боязни отстать от века. Существуют простейшие правила, которые остаются справедливыми при всех условиях, – взять хотя бы бальзаковское: «Не начинайте брак с насилия»; но в целом отношения эти — глубоко личные, сложные и тонкие — каждый должен строить по-своему. Только, ради всего святого, пусть в них не вмешиваются ни закон, ни досужие сплетники. Ведь вот викторианская семья — воплощение жестокости и страдания — охраняется законом и возводится в образец добродетели, а всякая попытка сделать людей хоть немного более естественными, счастливыми и терпимыми объявляется греховной, – это ли не наглядный пример того, как глубоко укоренился в нашем обществе скрытый садизм? Как умеют люди губить собственное счастье! Как ненавидят они счастье и радость! Чего стоит сумасбродная выдумка, будто женщина обязана быть целомудренной, а та, которая «знала» больше одного мужчины, – «нечиста»! Ведь очень многие женщины быстро проникаются глубокой неприязнью к своему первому мужчине, а настоящее счастье и удовлетворение дает им только четвертый, шестой или десятый.
Увы, «так уж создан человек»: в любовной жизни большинства людей краткие счастливые передышки всегда будут снова и снова надолго сменяться страданием. «Половой вопрос» будет разрешен лишь в золотом веке, когда род людской достигнет совершенства. А до тех пор нам остается только вздыхать при виде загубленных жизней и размышлять о том, что мужчины и женщины могли бы стать друг для друга великим утешением и отрадой, а между тем они только и делают, что друг друга мучают…
Мне не жаль Джорджа и Элизабет. Они были счастливы в тот день, и в другие дни, – а хотя бы один день полного счастья оправдывает всю горечь бытия.
Они вышли из «зарослей» в просторный сад и не спеша побрели по Большой Аллее, где хлопотали садовники, высаживая весенние цветы. Крокусы почти уже отцвели, и косилка, негромко жужжа, подравнивала нежный зеленый дерн привольных лужаек. Глядя на аккуратно подстриженные тисы, Джордж и Элизабет заинтересовались: уж не кардинал ли Уолси[210] их посадил? Оба весьма неодобрительно отозвались об отлитых из свинца трех грациях и, проходя под деревьями по берегам каналов, заметили, что в воде начинают раскрываться прохладные зеленые листья лилий. Они остановились в конце Большой Аллеи и долго молча смотрели на воронки и водовороты Темзы, на свежевыкрашенные к лету барки, на нежнейшие перистые ветви молодых ив, колышущихся под ветром. В Королевском саду, на верхней дорожке и в липовой аллее, где под каждым деревом густо разрослись и уже полегли в траву, увядая, фиолетовые крокусы, они рассуждали о Карле Первом и заспорили о его распре с парламентом, словно она была делом не прошлых веков, а нынешнего дня. Романтически настроенная Элизабет сочувствовала томному красавцу Карлу; Джордж выступал на стороне вигов и ратовал за политические свободы, хоть и не одобрял пуританского вандализма. Они миновали двор с фонтаном, потом прекрасный тюдоровский дворец, прошли по берегу реки и наконец уселись под деревом завтракать. Они болтали и спорили, и смеялись, и строили планы, и переделывали весь мир по своему, и преисполнялись (бог весть почему!) сознанием собственной значительности, и держались за руки, и целовались, когда думали, что никто их не видит… Да, они были счастливы.
Дорогие мои Влюбленные! Не будь вас, как скучен был бы мир! Где бы вы мне ни повстречались, я всегда смотрю на вас с нежностью и потихоньку желаю вам счастья. Помню, я от души посочувствовал одному старому французу-поэту, с которым мы как-то в тихий вечер прогуливались по Бульварам; мимо нас пара за парой проходили влюбленные, держась за руки, тесно прижимаясь друг к другу, и глаза их так и сияли. Весенний воздух пьянил их, добрые парижане смотрели снисходительно, а чувства били через край, каждый восхищался совершенством другого, восторга было уже не сдержать — и то и дело какая-нибудь парочка, укрывшись кое-как за ближним деревом, начинала целоваться взасос. Никто не мешал им, никто не глядел косо, полицейский и не думал арестовать их за нарушение приличий. Старый поэт остановился и положил руку мне на плечо.
Mon ami[211], – сказал он, – я старею! Мне скоро шестьдесят. Иной раз, когда я иду по улице и вижу эту пылкую молодежь, я ловлю себя на мысли: «Какое бесстыдство! Почему это позволяют? Почему я должен смотреть на чужую страсть?» А потом вспоминаю, что и сам был молод, и тоже, пылкий и счастливый, бродил по улицам то с одной, то с другой своей возлюбленной, и каждая казалась мне прекрасной, и каждую я любил вечной, неумирающей любовью! И я смотрю на эти влюбленные парочки и шепчу про себя: Allez-y, mes enfants, allez-y, soyez heureux![212]
Дорогие мои Влюбленные! Будем всегда помнить, что в вас — единственная отрада этого жестокого мира.
Джордж и Элизабет в этот солнечный день не спешили уходить из парка; а под вечер, когда стало прохладно — в Англии апрель холодный, – они медленно пошли назад по длинным аллеям, совсем как влюбленные парижских Бульваров: они тоже шли рука в руке, тесно прижавшись друг к другу, и глаза их так и сияли, и они тоже останавливались, и губы их сливались в поцелуе, потому что радость жизни и упоение любовью неодолимо влекли их друг к другу.
Они были так счастливы, что не замечали усталости.
Увлекательно наблюдать, как люди устраивают свою судьбу и сами же вновь ее ломают, увлекательно видеть, как неукротимый порыв вдруг сбивает их с проторенного пути, как они мечутся, делают глупости, терзаются и вновь находят себя. Можете ли вы назвать самое неинтересное место, самую скучную улицу на свете? А ведь до чего увлекательно было бы узнать, как живут и чем дышат ее скучные обитатели!
В жизни каждого взрослого человека есть два центра, два полюса деятельности — экономический и сексуальный. Есть два врага — Голод и Смерть. Вся ваша жизнь, с тех пор как вы стали взрослым, зависит от уменья противиться этим двум исконным врагам. Пусть вам кажется, что человечество на протяжении своей истории сильно их изменило, и, однако, они остаются: никуда не уйти от Голода и Смерти, от необходимости есть и стремления жить без конца.
Итак, возникают две задачи: экономическая и сексуальная. Ни для той, ни для другой нет готового решения. Жизнь становится сносной — не скажу, «счастливой», хоть и верю в счастье, – постольку, поскольку вам лично удалось решить обе эти задачи. В юности всем нам подсказываются известные решения, освященные традицией, – и по тому, как быстро мы поймем их нелепость и несостоятельность, можно почти безошибочно судить о нашем уме. Едва мы поняли истинную цену этих решений, перед нами встает новая, куда более сложная задача: как же построить свое счастье в обход существующих Законов (или правил, установленных обществом) или наперекор им, – и в то же время не погрешить против чувства Справедливости, не посягнуть на права другого.
Обыкновенный человек, дикарь, пролетарий, будь то мужчина или женщина, решают задачу просто: для них главное — количество. Ешь и совокупляйся, сколько тебе охота и даже больше того, – и ipso facto[213]будешь счастлив. Набивай мошну свою. Великолепный Яго, до чего же ты глуп! Благородный Калибан[214], до чего безмозглая скотина! Для первобытных людей, для героев Гомера или рабочих жареная говядина заманчивей всяких пиршеств. Разграбить город и изнасиловать всех женщин подряд — вот сладострастнейшая мечта цивилизованных дикарей на протяжении многих веков. Проделать то же самое не открыто, с мечом в руках, но втихомолку, при помощи денег, – вот подлинный идеал деловых людей, прославленных на весь мир доктором Фрэнком Крейном[215]. Поумнев, человечество выносит им свой приговор — да разделят они участь мегатерия и дикого осла.[216]
Дата добавления: 2015-09-03; просмотров: 73 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
ДЖ. О. УИНТЕРБОРН 8 страница | | | ДЖ. О. УИНТЕРБОРН 10 страница |