Читайте также: |
|
Выбравшись из дома, чтобы самой зарабатывать себе на жизнь, она сделала смелый и решительный до жестокости шаг к свободе. Но неполная эта свобода родила в ней лишь жажду еще сильнейшую. Столько разных вещей манило ее. Хотелось читать великую литературу, прекрасные книги, обогащая этим свою душу; хотелось любоваться прекрасным, чтобы радость от созерцания навсегда оставалась с тобой; хотелось свести знакомство с людьми великими и свободными; и еще хотелось чего-то, чему найти название она не могла.
Но это было так трудно. Столько препятствий оказывалось на пути, препятствий, которые надо было преодолевать. И препятствий совершенно неожиданных. Все время продолжалась эта тайная борьба. Школа Святого Филиппа заставляла ее жестоко страдать. Она была как молодой жеребенок, вдруг впряженный в оглобли и потерявший свободу. И она горько мучилась от этих оглоблей, от унизительного ощущения внезапно наступившего рабства. Рабство терзало ее душу. Но сдаваться она не желала. Не станет она вечно мириться с этими оглоблями. Но ходить в них она научится. Научится затем, чтобы потом ловчее их сбросить.
Вместе с Мэгги она посещала разные места, присутствовала на собраниях суфражисток в Ноттингеме, отправлялась на концерты, в театры, на выставки картин. Скопив денег, Урсула купила велосипед, и девушки ездили на нем в Линкольн и Саутвелл, колесили по Дербиширу. Они всегда имели неисчерпаемое обилие тем для обсуждения. И было огромной радостью находить и открывать для себя новое.
Но Урсула никогда и словом не обмолвилась об Уинифред Ингер. Это было отдельной тайной страницей ее жизни, приоткрывать которую запрещалось. Даже вспоминать о ней сама она и то не решалась. Это было запертой дверью, открыть которую ей не хватало сил. А привыкнув к своей учительской работе, Урсула начала постепенно отвоевывать для себя и собственную жизнь, приступая к ней заново. Через полтора года она станет учиться в колледже. Потом она получит степень и будет – о, кто знает, она может стать знаменитостью, возглавить что-нибудь, какое-нибудь движение… Во всяком случае, через полтора года ее ждет колледж. Самое важное сейчас – это работа.
Но до колледжа приходилось тянуть свою лямку в школе Святого Филиппа – продолжать дело, подтачивавшее силы; правда, она теперь справлялась с ним, научившись не очень портить себе жизнь. Так и быть, она примирится с ним на время, потому что придет же этому когда-нибудь конец.
Преподавание стало для нее почти механическим. Оно требовало постоянного напряжения, утомительного и совершенно ей не свойственного. Но в этой поглощенности работой, загруженности, постоянной мысли о том, что ей доверено столько детей, в этом забвении она находила и своеобразное удовольствие. Когда работа вошла у ней в привычку, а душа ее, не находя здесь себе места, перенеслась в иные сферы, произрастая и развиваясь на другой почве, она чувствовала иногда себя почти счастливой.
За два года преподавания, прошедшие в постоянной борьбе со всеми неприятностями, которыми была чревата школа, ее внутреннее «я» закалилось, собралось и как бы сконцентрировалось. Школа по-прежнему и всегда была ее тюрьмой, но тюрьмой, где ее необузданная, беспокойная и одолеваемая хаосом душа приобрела твердость и стала независимой. Когда усталость не слишком донимала ее и она хорошо себя чувствовала, она даже не испытывала отвращения к своей работе. Утром ей нравилось вплетаться в круговерть дел, прилагать усилия и запускать колесо дня. Это служило как бы усиленной зарядкой. Душа же ее при этом отдыхала, пребывала в бездействии, набираясь сил. Но классные часы были столь томительно долги, обязанности ее столь тягостны, а школьная дисциплина так противоречила ее натуре, что, утомленная, она сгибалась и шаталась под этой ношей.
Отправляясь по утрам в школу, она видела еще непросохшую росу на кустах шиповника, розовые звездочки которого, как в чаше, плавали в капельках влаги. Жаворонки возносили свои хвалебные трели новорожденному дню, и все вокруг дышало счастьем. Окунаться в серую городскую пыль было насилием над собой. И, встав перед классом, она противилась необходимости начинать урок, отдавать все свои силы, свою душу, мечтавшую о деревне, о наслаждениях раннего лета, тому, чтобы властвовать над пятьюдесятью сорванцами и передавать им крохи арифметических знаний. Она чувствовала, что рассеянна, что не может полностью отключиться, заставить себя забыть. Ваза с лютиками и ветреницами на классном подоконнике заставляла ее уноситься в луга, где из сочной травы выглядывали маргаритки, а россыпи гвоздик красили косогоры в малиновый цвет. На нее глядели лица пятидесяти учеников. И они виделись ей подобиями больших маргариток в густой траве.
Ее лицо сияло оживлением, а распоряжения она отдавала словно в легком бреду. Дети выплывали как из тумана. Два мира вели борьбу за нее – родной ей мир начинавшегося лета и распускавшихся цветов и другой мир – мир работы. И солнечные лучи родного ей мира, отражаясь от нее, проникали в класс.
Так проходило это утро – в рассеянности и тишине. Наступал обеденный перерыв, когда они с Мэгги, распахнув окна, весело съедали свои припасы. А потом они шли на кладбище при церкви и устраивались в тенистом уголке возле кустов шиповника. Там они болтали, читали Шелли, Браунинга или какой-нибудь труд, посвященный женщинам и рабочему движению.
И возвращаясь в класс, Урсула все еще пребывала в тенистом уголке кладбища, где землю испещряли розовые опавшие лепестки шиповника, похожие на маленькие раковины на морском берегу, и иногда тишину нарушал звучный звон церковного колокола или птичья трель, которой вторил тихий и приятный голос Мэгги.
В такие дни Урсула бывала так счастлива, что ей хотелось черпать это счастье, набирать его охапками и разбрасывать, щедро делясь со всеми. И радость ее передавалась детям, также загоравшимся трепетной радостью. Но в такие дни они не были для нее классом – всем чем угодно: цветами, птицами, маленькими веселыми зверьками, детьми, наконец, но только не пятым классом. Она не ощущала тогда своей ответственности за них. Преподавание внезапно превращалось в игру. И если ответ в задаче оказывался неверным – что из того? И она занималась с ними каким-нибудь приятным чтением. А вместо того чтобы заставлять их зубрить исторические даты, сама начинала рассказывать что-нибудь увлекательное. Или задавала сделать какой-нибудь нетрудный грамматический разбор, из тех, что они уже проходили.
Резва, как молодой олень,
Она скользнет в лесную сень
Иль в горы мчит стремглав..
Она писала это по памяти, потому что стихи ей нравились.
Так проходил этот напоенный золотым солнечным светом день. И она, счастливая, отправлялась домой. Со школой было покончено, и она могла погрузиться в сияющий коссетхейский закат. Она наслаждалась пешей прогулкой из школы. Но школой это не было, а было это игрой в школу под сенью цветущего шиповника.
И длиться это не могло. Приближались четвертные экзамены, к которым ее класс был не готов. Ее раздражало, что она должна была, предав забвению свое счастливое внутреннее «я» и оторвавшись от него, сосредоточить свои силы на том, чтобы заставить своих неслухов учить арифметику. Работать им не хотелось, а ей не хотелось их заставлять. Но ее точило подспудное беспокойство, подозрение, что она плохо делает свое дело. Беспокойство это выводило ее из себя, и она выплескивала свое раздражение на класс. Тогда опять начинался день баталий, ненависти, насилия, после чего она шла домой сердитая, чувствуя, что золотой вечер отобран у нее, что она заперта в темном и душном застенке и, как цепями, скована ощущением, что свои обязанности выполняет плохо.
И какой прок тогда, что кругом лето, что так хорош летний вечер, когда кричат коростели и жаворонки то и дело взмывают ввысь, к свету, чтобы пропеть свою песнь напоследок, до наступления сумерек? Какой в этом прок, если она так расстроена, что помнит только школу и тягостный позор прошедшего дня?
И ненависть к школе все сохранялась. И она со слезами все не могла поверить в осмысленность того, что делала. Зачем этим детям учение, зачем ей обучать их? Что за нелепая война с ветряными мельницами? Что за идиотская прихоть подчинить свою жизнь тупому выполнению каких-то мелких обязанностей? Все это так надуманно, так противоестественно – школа, задачи, грамматика, четвертные экзамены, ведомости, журналы – какая пустота и какое ничтожество!
Почему она должна безропотно прилепиться к этому миру, хранить ему верность, позволять ему подчинить ее себе и предать, сокрушить в прах собственный ее мир, согреваемый теплыми лучами солнца, напоенный живительными соками земли? Нет, не станет она этого делать! Не собирается она пребывать в плену этого сухого и скучного тиранического мира мужчин. Что из того, если класс ее провалится на четвертных экзаменах? Пусть! Какая разница?
И тем не менее, когда начались экзамены и ученики ее получили плохие отметки, ее охватило горе, летняя радость померкла для нее, она замкнулась во мраке и печали. Она была не в силах предать забвению мир методичной и сухой работы ради того, чтобы броситься в поля, где она была так счастлива. Ей надо было отвоевывать себе место в мире трудящихся, получить признание как его полноправный член. Сейчас это было для нее важнее всех полей и лугов, солнца и поэзии вместе взятых. Но тем сильнее она ощущала свою враждебность этому миру.
Как же это трудно, думала она в долгие часы передышки во время летних каникул, оставаться самой собой, той, для кого истинное счастье – это валяться на солнышке, плавать и получать удовольствие от жизни как она есть, и одновременно быть учительницей, добивающейся от вверенных ей детей прочных знаний! Она с нежностью лелеяла мечту о том времени, когда бросит работу учительницы. Но смутно она понимала, что взятые на себя обязательства при ней и останутся, что главнейшим делом всей ее жизни будет работа.
Прошла осень, не за горами была зима. Урсула все больше и больше утверждалась в мире работы, в том, что зовется реальной жизнью. Далеко в будущее она не заглядывала, но впереди был колледж, и к мысли о нем она постоянно прибегала как к спасению. Она поступит в колледж и будет два-три года бесплатно обучаться там. Наступавший год у нее уже был весь расписан.
Итак, она стала учиться, чтобы получить степень. Она занималась французским, латинским, английским, математикой, ботаникой. Она посещала занятия в Илкестоне, училась по вечерам. Она ясно представляла себе мир, который должна была покорить, овладев знаниями, получив диплом. Она занималась с увлечением, подгоняемая жаждой. Все в мире теперь было подчинено этой неукротимой жажде, было вторично по сравнению с желанием отвоевать себе в этом мире место. Что это будет за место, она себя не спрашивала. Смутная, слепая жажда гнала ее вперед. Ей надо занять свое место.
Она знала, что хорошей учительницей начальных классов ей не бывать. Но говорить о ее провале на этом поприще тоже не приходилось. Работу эту она ненавидела, но кое-как с ней справлялась.
Мэгги оставила школу Святого Филиппа, подыскав себе подходящую работу. Девушки продолжали дружить. Они встречались на вечерних курсах, вместе занимались и поддерживали надежду друг в друге. Не очень отдавая себе отчет в том, продвигаются ли к цели и даже в чем она, в конечном счете, состоит, они знали одно – им надо учиться, знать и действовать.
Они говорили о любви, о браке, о положении женщины в семье. Мэгги считала любовь прекрасным цветком, которым награждает нас жизнь, цветком, расцветающим неожиданно, беззаконно, который надо рвать, лишь только глаз узрит его, и насладиться кратким мигом его свежести и цветения.
Урсулу же подобный взгляд не удовлетворял. Она думала, что до сих пор любит Антона Скребенского. Но за то, что ему не хватило сил признать и принять ее любовь, она его не простила. Он отверг ее. Как же может она теперь его любить? Неужели любовь так полновластна и самоценна? Она не могла в это поверить. Для нее любовь оставалась способом и средством, а не самоцелью, не вещью в себе, чей смысл заключался в ней самой, как это, кажется, думала Мэгги. Любовь всегда пробьет себе дорогу. Но куда ведет эта дорога?
– Я верю, что в мире есть много мужчин, достойных любви, а не один-единственный мужчина, – говорила Урсула.
Она думала о Скребенском. А в сердце ее была пустота, оставленная знакомством с Уинифред Ингер.
– Но надо различать любовь и страсть, – говорила Мэгги и слегка презрительно добавляла: – Мужчины легко влюбляются, не любя.
– Да, – горячо соглашалась Урсула, и глаза ее горели страданием и чуть ли не фанатизмом. – Страсть – это лишь составляющая любви. А придаем мы ей такое значение лишь потому, что она скоротечна. И потому она никогда не приносит счастья.
Она была твердо намерена добиться счастья, радости и постоянства и этим отличалась от Мэгги, более склонной к грусти и пониманию того, что все на свете проходит.
Стиснутая тисками жизни, Урсула жестоко страдала, в то время как Мэгги была замкнута, сдержанна, а тяжкая грусть и задумчивость были ей как хлеб насущный. Последняя зима, которую Урсула провела в школе Святого Филиппа, явилась расцветом их дружбы. В ту зиму Урсула особенно обостренно воспринимала печаль Мэгги и ее замкнутость, одновременно страдая от них и наслаждаясь ими, Мэгги же, в свою очередь, наслаждалась обществом Урсулы и переживала вместе с ней битвы против сковывавших ограничений, битвы, которые вела подруга. А потом жизнь стала разводить девушек в разные стороны – Урсула сменила свой образ жизни, в то время как Мэгги замкнулась в нем окончательно.
Дата добавления: 2015-08-18; просмотров: 61 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Глава XIII Мир мужчин 4 страница | | | Глава XIV Круг расширяется |