|
В то воскресенье, когда Огюст обещал поехать с семьей на пикник, Гамбетта и Антонен Пруст пришли смотреть его работы. Он боялся, что на них произведет плохое впечатление бедность обстановки, но ни Антонен Пруст, у которого было много друзей-художников, ни Гамбетта, который сам был когда-то беден, не придали этому значения. Как всегда, элегантный, Антонен Пруст расхаживал по мастерской, разглядывая скульптуры с таким видом, словно находился в галерее Лувра, а Гамбетта уселся на стул – он был слишком толст, чтобы много двигаться, – и сосредоточенно изучал статуи.
Они, кажется, действительно заинтересованы, подумал Роден. Беспокойство понемногу улеглось. Он показал им все свои работы, даже еще не законченные. И сам при этом удивился, как много сделано, гораздо больше, чем он предполагал.
Пруста привел в восторг «Человек со сломанным носом». Ему открылся весь внутренний смысл произведения. Отчаяние, боль, разрушительные следы времени на этом лице. Пруст сказал:
– Непонятно, почему Салон это не принял.
– Они его приняли в 1875 году, а в первый раз отвергли в 1864. Но в 1875 он не произвел никакого впечатления, и я считаю, что вошел в Салон только с «Бронзовым веком».
– Впечатление такое, что вы лепили эту голову и думали о Микеланджело.
– Так и есть.
Антонен Пруст остался доволен. Гамбетте тоже понравился «Человек со сломанным носом», но он был больше взволнован жизненностью и выразительностью «Идущего человека». Огюст сказал:
– Это не закончено.
– В жизни многое остается незавершенным, – ответил Гамбетта. – Фигура исполнена силы. Удивительно, что ваш талант, Роден, до сих пор не получил признания.
Огюст был того же мнения, но что ему похвалы, пока они ничего не сделали для его признания. Он ждал, все еще полный недоверия.
Гамбетта повернулся к «Миньон» и «Беллоне» и спросил:
– Они вылеплены с одной натуры?
– Да.
– Привлекательное лицо, сильное, интересное. Парижанка?
– Нет, не парижанка, мосье Гамбетта. – Ваша жена?
– Нет.
– Извините.
– Какое это имеет значение? – с вызовом спросил Огюст.
Гамбетта улыбнулся.
Конечно, никакого. Просто это такие прекрасные портреты, что любопытно было бы посмотреть на натуру. Oгюст пропустил намек мимо ушей. Он промолчал.
– Я ведь тоже парижанин, Роден. И тоже из бедной семьи. Некоторые считают это моим основным достоинством как политического деятеля.
– Но для молодели это не главное, – сказал Огюст, – Я сочту за честь если вы примете от меня бюст в подарок.
– Нет, ни в коем случае, – сказал Гамбетта.
И, заметив огорчение на лице Огюста, вдруг добавил: – Для меня было бы честью, но это невозможно.
– Вам, наверное, просто не нравятся бюсты, – недоверчиво сказал Огюст.
– Нет нравятся. Я мечтал бы иметь что-нибудь из ваших произведений. Ведь я, Роден, из тех честолюбивых молодых провинциалов, которые ежегодно наводняют Париж в погоне за славой и счастьем. Из тех, кого так прекрасно описали Флобер, Золя и Бальзак. Легкомысленный, не всегда вызывающий симпатию, но идеалист-мечтатель, вечно чего-то жаждущий. Я обитал в Латинском квартале и разгуливал по улицам с видом завоевателя. Был адвокатом, но собирался также стать и художником, как большинство моих друзей. А теперь мне вменяется в обязанность нравиться всем, что столь же гибельно для меня, как и для художника, и само по себе явно невозможно. Теперь, когда я пытаюсь быть мэтром в государственных делах, даже моя комплекция становится предметом полемики. Если я еще потолстею, я завоюю симпатии буржуазии, похудею-рабочих. Многие порицают меня за то, что у меня растет живот, – скандал; но особенно меня поносят за это роялисты, а они-то и жрут больше всех. За каждым моим шагом внимательно следят. Прими я от вас подарок– это истолкуют превратно, и вам не видать тех заказов, которые вы могли бы получить с моей помощью.
– Очень жаль, – сказал Огюст.
– Но хуже будет, если это лишит вас заказов, которых вы заслуживаете.
Тем временем Пруст изучал «Иоанна Крестителя» и «Бронзовый век» со всех ракурсов. Он сказал:
– Вы поставили их очень удачно. «Иоанн» выглядит здесь особенно монументально.
Фигура «Иоанна Крестителя» стояла поодаль на фоне меньших статуй, от чего казалась больше, чем на самом деле, и еще величавее. Пруст восхитился, обращаясь к Гамбетте:
– Посмотрите, Леон, сбоку он прямо великолепен. Идите-ка сюда, вам нужно взглянуть на «Иоанна» отсюда. Отсюда он выглядит совершенным.
Гамбетта с трудом поднялся и присоединился к Прусту. Гипсовая статуя Иоанна Крестителя возвышалась над ними, как непоколебимый утес. И этот его великолепный шаг, энергичный, удивительный и так верно схваченный. Шаг первооткрывателя и освободителя. «Иоанн» будет прекрасной парковой скульптурой», – подумал Гамбетта. И, отрезая себе все пути назад, поспешил сказать:
– Роден, вы получите заказы на «Иоанна» и «Бронзовый век» для Люксембургского сада.
– Я буду вам очень признателен, – обрадовался Огюст.
– Подождите благодарить, посмотрим еще, какую вам предложат цену. Может, и не за что будет благодарить. Никто столь неохотно не тратит деньги на другого, как француз.
– А сколько мне заплатят?
– Помощник Пруста Турке уточнит с вами подробности.
– А как насчет размещения статуй? Вы видите, как это важно.
– Я понимаю, но это уже решит министерство. Огюст с горечью сказал:
– Скульптора редко спрашивают, как разместить его статуи, а его мнение должно быть решающим. А потом его же и обвиняют. Но ведь именно он – самый суровый критик своих произведений.
Гамбетта вздохнул.
– Все это мне известно, но нельзя забывать и о существовании бюрократических преград.
Огюст не сдержал раздражения:
– А я думал, что Школа изящных искусств, Салон и Институт теперь не подвластны Министерству изящных искусств.
– Мы пытаемся выйти из-под его влияния, – сказал Пруст. – Да не так-то просто. Многие люди не хотят лишиться своего влияния, которым дорожат.
– А как Гийом? – спросил Огюст.
Пруст, ожидавший этого вопроса, не задумываясь, ответил:
– Гийом не будет вмешиваться в размещение статуй, так же как и в вопрос о покупке. Относительно размещения советоваться будут с вами.
– Можете в этом не сомневаться, – сказал Гамбетта, впервые за все время показывая раздражение. – У нас было достаточно трудностей с покупкой ваших статуй, недоставало еще споров, где их ставить.
– А где их поставят? – настаивал Огюст.
– Вероятно, в Люксембургском саду, – сказал Пруст. – Вы ведь не рассчитывали на Лувр?
– Нет, – сказал Огюст. – Но я думал, со мной посоветуются, хотя бы о цене.
– Так оно и будет, – нетерпеливо сказал Гамбетта. – Кто определит истинную цену произведения искусства? Заплатим, сколько сможем.
С минуту казалось, что Огюст отвергает это предложение. Тишина в мастерской становилась гнетущей.
Гамбетта вспыхнул. Стоило ему направиться к двери – и сделке конец. Он был уверен, что Роден, как он ни нуждался и как ни мечтал об этой продаже, не бросится его догонять. Их взгляды встретились: непоколебимый Гамбетты и суровый Родена. А потом сановник слегка улыбнулся, скульптор тоже, словно каждый остался доволен проявленной силой воли.
Гамбетта спросил:
– Роден, вы уже подумали о дверях для нашего нового Музея декоративных искусств?
Огюст с обидой подумал: стоило ли, вы ведь не обещали ничего определенного, но я думал – и на прогулке, и ложась спать, и за работой, и за едой. Я перечитал Данте и Бодлера, Гюго и Бальзака, и взгляды на человечество Данте и Бодлера мне ближе всего. Но об этом пока молчок.
– Ну, – нетерпеливо повторил Гамбетта. – Думали?
– Да. Немного.
– И что же?
– По силе и размаху они не должны уступать тем великолепным дверям, которые Лоренцо Гиберти сделал для флорентийского баптистерия.
Гамбетта нахмурился, он был недоволен. Огюст с чувством добавил:
– Микеланджело сказал: эти двери столь прекрасны, что украсили бы вход в рай.
– Я разделяю всеобщее восхищение Микеланджело, – сказал Гамбетта. – Ведь мои родители были итальянцами. Но мы не хотим останавливаться на религиозном сюжете. Я и так лишился друзей, настаивая на отделении церкви от государства. Выскажись я теперь за монументальную скульптуру на религиозную тему, потеряю и остальных.
– Другими словами, вы не хотите райских врат?
– А кто о них заботится? Разве мы, представители Третьей республики, действительно отдаем все свои силы на благо человека? Укрепляем братство людей? Защищаем права человека? К чему мы ближе – к аду или к раю, Роден?
– К аду, – мрачно, с расстановкой произнес Роден.
– Но это не библейский ад, – сказал Гамбетта, – это ад нашего собственного изобретения. Мы все еще страдаем от разложения и упадка, унаследованных от Второй империи. Мы, граждане Третьей республики, пребываем в бессилии и не разделаемся с ним, пока не вернем себе Эльзас и Лотарингию. Эту нашу via dolorosa[69].
– Наш позор и наш крест, – добавил Огюст.
– Вот именно, – сказал Гамбетта, взволнованный собственной речью. – Ничего удивительного, что нас одолевают сомнения, мы пережили трагические времена. Они останутся в истории как времена неуверенности и колебаний во всем. Речь идет не о победе добра над злом, а о выборе меньшего из двух зол. Религия ставится под сомнение, политика – удел циников, наука не смогла указать нам средства спасения от всех бед. Неужели человек потерпел поражение?
Пруст помрачнел, и Огюст тоже не знал, что сказать. Неожиданный пессимизм Гамбетты потряс его, однако он не мог отрицать справедливости его слов.
Гамбетта с усмешкой продолжал:
– Республика пятится назад. Мы живем в республике, созданной роялистами, которые негодуют, что мы, республиканцы, пытаемся ею управлять. Это плохая республика, где отдают предпочтение имперским традициям, и теперь, когда они отошли в прошлое, их начинают превозносить. Каждый француз-патриот верит, что Наполеон не потерпел поражения, а что Наполеона предали. Мы греемся в лучах наполеоновских побед и забываем о его поражениях. Мы хотели бы обладать его необъятной империей, но в нашей истории было несколько кровопролитных революций, низвергавших наши собственные империи. Мы провозглашаем все добродетели, а на деле предаемся почти всем грехам.
– И вы хотите создать двери, которые бы отразили эти грехи? – спросил Огюст.
– Которые отразили бы наши собственные грехи, – убежденно сказал Гамбетта. – Нашу похоть, нашу суетность, все семь смертных грехов. Вы читали Бодлера?
– Много раз.
– Думали ли вы когда-нибудь о скульптуре по мотивам Бодлера?
– Да.
– А о Данте?
– Я предпочитаю сюжеты Данте, хотя согласен со многим, что написал Бодлер, – сказал Огюст. – Дантовский ад всегда конкретен, нагляден. Но эти сюжеты использовали многие. Иллюстрации к «Божественной комедии» стали избитой темой в искусстве.
– Но если вы сделаете двери, которые воплотят нашу vallee de la misere[70], – Гамбетта пустил в ход все свое красноречие, – это может стать очень волнующим и очень значительным произведением.
– Двери, напоминающие о дне Страшного суда, – проговорил Огюст. – Огромные двери, изображающие возмездие ада, муки и терзания, человеческое отчаяние и горе. В этом может быть сила и красота, одновременно земная и вселяющая ужас.
Гамбетта задумчиво произнес:
– Вход для проклятых богом.
– Да-да, тут вы правы, мосье Гамбетта, – сказал Огюст, все больше загораясь грандиозностью и мощью замысла. – Мир наш полон смятения и непостоянства.
Многие из нас терзаются беспокойством, бредут ощупью, верят в ад, любой ад – Данте, Бодлера, свой собственный. Поистине в жизни ведь столько отчаяния и боли, и нечистая совесть мучает людей, хотя многие и пытаются это скрыть. Гамбетта сказал:
– У большинства людей есть вторая натура, свой скрытый мир, исполненный злобы, похоти, зависти – пороков, которые не всегда можно в себе подавить. Во времена испытаний эта их вторая натура обнажается. А наш век претерпел много таких испытаний.
Огюст вздохнул:
– Я знаю. Если не политических, то личных.
– Значит, вы согласны, Роден, что этот ад должен быть не библейским, а земным?
– Согласен.
– И если подобный замысел можно осуществить в монументальной скульптуре, это будет потрясать. Скажем, на дверях в новый Музей декоративного искусства?
– Это подойдет. В третьей песне «Ада» Данте рассказывает о том, как он подходит к вратам ада и затем входит в них.
– Отлично, отлично!
– Врата. Врата ада, – повторил Огюст, разъясняя себе идею.
– Врата, в которые мои враги желали бы, чтобы я вошел, – сказал Гамбетта. – Меня могут проклясть за эти врата так же, как проклинали за противодействие пруссакам.
Огюст, целиком захваченный этой идеей, не слушал. Он сказал, обращаясь больше к самому себе:
– Я вылеплю сотни фигур на этих вратах. Все они будут маленькие, чтобы меня не могли обвинить, будто я их сделал со слепков.
Гамбетта спросил погруженного в молчание Пруста:
– А ваше мнение?
– Врата, изображающие ад? Пляску смерти? Это великолепно! Но разве осуществишь такой замысел на дверях? – спросил Пруст.
– Можно, – ответил Огюст. – Микеланджело сделал это и даже больше этого в Сикстинской капелле.
– Это так, – сказал Пруст. – Но то были иные времена. Люди больше верили в реальность ада. – Он скептически покачал головой. – Врата ада в скульптурном изображении. Если удастся осуществить, это будет чудом.
Гамбетта сказал:
– Может, и удастся. Порой мне кажется, что единственное место, где перед человеком можно преклоняться и уважать его, – это мастерская художника. Если художник и не оптимистичен в своем искусстве, то он по крайней мере правдив. Роден, когда вы встретитесь с Турке, чтобы поговорить об «Иоанне» и «Бронзовом веке», поговорите с ним и о дверях на тему дантовской «Божественной комедии». Если сойдетесь в цене, можно будет добиться заказа. Верно, Пруст?
Пруст кивнул, хотя сомнения его не рассеялись.
Но в голове у Огюста уже родился замысел великолепных дверей, отражение его собственного представления об аде, и дантовское, и бодлеровское, а также и Гамбетты, и он знал, что безропотно согласится на любые условия, только бы осуществить идею.
Гамбетта сказал:
– Но прежде всего эти врата должны показать, как глубоко Мы озабочены судьбой французского народа как нации и судьбой человечества в целом.
«Все это верно, – думал Огюст, – но важнее всего, чтобы фигуры на вратах были даны в движении, в неистовстве чувств и страстей, и для этого искусство ваяния обладает наиболее выразительными средствами».
Уже у порога Гамбетта добавил:
– И вы получите государственную мастерскую, она предоставляется каждому, кто получает заказ от республики.
Огюст был потрясен.
– Как вас отблагодарить, мосье Гамбетта? Я мог бы сделать ваш бюст, попозируйте мне, когда вы свободны от заседаний в Национальном собрании.
– Для меня это большая честь, но я очень занят, – ответил Гамбетта. – И у меня есть мой гравюрный портрет, который мне очень нравится. Сделанный прекрасным художником Легро. Мы вместе учились. Он непревзойденный гравер.
– Легро был бы счастлив это услышать. Он живет в Лондоне и считает, что Франция его забыла.
– Мосье Гамбетта, я не хочу соперничать с моим другом Легро. Но гравюра – одно, бюст – другое. И, за исключением Гюго, я никого больше не просил позировать мне.
– Я слышал о Гюго. Он сглупил. Возможно, когда я буду меньше занят, у меня найдется время. – Гамбетта окинул последним взглядом работы Огюста. – Буше, Малларме и Моне были правы. Ваши скульптуры исполнены силы и революционного духа.
– Революционного? – повторил удивленный Огюст.
– Несомненно, – Гамбетта усмехнулся. – Но держу пари, что вы и не знаете, кто вы – республиканец или роялист.
– Кто угодно, лишь бы это было на пользу Франции.
– Поистине с такими настроениями вы далеко зайдете. Но я рад видеть, что на скульптуру взгляды у вас твердые.
Дома все свидетельствовало о приближении бури. Уже одно присутствие тети Терезы означало, что Роза вне себя. Огюст нежно поцеловал тетю Терезу и заявил, что она прекрасно выглядит, хотя про себя подумал, что она страшно состарилась; а Роза, взволнованная и сердитая, тут же выложила ему свои обиды по поводу несостоявшегося пикника, его невнимания к ней, к маленькому Огюсту, к Папе и его постоянного отсутствия.
– Но у меня хорошие новости, – воскликнул он, раздраженный и в то же время ликующий. – Я продал две статуи, я получил заказ. Роза, как ты можешь сердиться? Не понимаю. Теперь будет сколько хочешь времени для воскресных пикников.
– Времени будет еще меньше, – сказала Роза, она это знала. – Теперь тебя не застанешь дома.
– Мне не надо будет так много работать. Я ухожу от Карре-Беллеза. Теперь я становлюсь настоящим скульптором, – Он схватил тетю Терезу и закружил ее в вальсе по комнате. Он танцевал неловко, а она была слишком стара, и они наступали друг другу на ноги, но тетя Тереза была захвачена его подъемом. Она никогда не видела Огюста таким веселым.
Тетя Тереза сказала:
– Роза, теперь дела пойдут лучше.
– Конечно, – сказал Огюст. – Я даже получу бесплатную мастерскую.
– Ну и что? Все, что выгадаешь на этом, пойдет на скульптуру, или снимешь еще одну мастерскую, – печально сказала Роза. – Дома тебя теперь и не увидишь.
– Сейчас я дома, – резко сказал он.
– Да. Но надолго ли?
– По воскресеньям я буду дома. Хватит с меня и будней.
Тетя Тереза одобрительно кивнула. И Роза, лишенная поддержки единственного друга, которому она доверяла, сказала:
– Будем надеяться, – и постаралась исправить положение. – Какие статуи ты продал?
– «Иоанна Крестителя» и «Бронзовый век». – Кому?
– Для Люксембургского сада. Но Гамбетта купил их сам.
– Гамбетта? Этот важный сановник? Которого ты встретил у мадам Шарпантье?
– Роза, я же говорил, что он собирается сегодня ко мне в мастерскую. – Огюст рассердился. Ну что она такая подозрительная?
Не отвечая, она заглянула в спальню и прошептала:
– Потише бы, Папе было плохо, только что уснул.
Огюст огорчился.
– Хотел рассказать ему о продаже. Он ведь затвердил, что я никогда не заработаю на жизнь скульптурой.
– А ты зарабатывал? – Теперь заработаю.
– Сколько тебе заплатят за обе скульптуры?
– Еще не решено, но, наверное, несколько тысяч.
– Им можно верить?
– Роза, что на тебя нашло? Это самый великий день в моей жизни, а ты все ворчишь.
Тетя Тереза сказала:
– Роза устала. Папа капризничал, маленького Огюста не дозовешься обедать, и она никогда не знает, вернешься ли ты домой. – Тетя Тереза с гордостью посмотрела на Огюста. – Значит, сам Гамбетта купил твои скульптуры? Скоро ты станешь знаменитым.
– Уже стал, – сказала Роза, решив вдруг, что тетя Тереза не должна одержать над ней верх. – Он им всегда был. Даже когда мы только встретились. Давно пора его признать. Когда он сделал «Миньон», «Вакханку» и я позировала ему. У него не было лучшей модели. Даже «Беллона» не уступит «Иоанну». Но он никогда не выставлял их. Он боится, стыдится меня.
– Роза! – перебила тетя Тереза. – Огюст не стыдится тебя!
– Он никогда никуда не берет меня с собой. Не выставляет скульптуры, для которых я позировала.
– Я показывал их Гамбетте. Ему очень понравились «Миньон» и «Беллона».
– А тебе не нравится.
– Я хотел подарить ему одну из них. И он бы принял подарок, не выгляди это как взятка за заказ. Я был очень польщен тем, что он обратил внимание на эти бюсты. И обязательно выставлю их при первой же возможности.
Роза была изумлена. Она уже не чувствовала себя такой хорошенькой, как прежде, но бюсты были все так же хороши. Она пробормотала;
– Прости. Я всегда знала, что тебя признают.
– А я благодарен тебе за помощь.
– Может быть, я глупа. Но я люблю тебя. И всегда любила.
– Ты у меня хорошая, и я это ценю.
– Не сердишься на меня, правда, Огюст? Меня так огорчает, когда ты сердишься.
– Сержусь? Милая Роза, это ведь счастливейший день в моей жизни! – Огюст заключил ее в объятия. – Надо устроить вечеринку, – сказал он, – и отпраздновать это счастливое событие. – И когда он засмеялся, она тоже засмеялась, радуясь его радости.
Но затем настроение его упало. Помощник Пруста Эдмон Турке предложил всего две тысячи двести франков за «Иоанна Крестителя» и две тысячи за «Бронзовый век». Он столько вложил труда в эти произведения, а эта сумма едва покрывала стоимость отливки их в бронзе. И у него не было уверенности, что с ним будут советоваться относительно установки статуй.
Турке, который был дружелюбен, даже не знал, поместят ли их в самом Люксембургском музее – почетном месте – или в саду.
Но Огюст не мог отказаться. Он согласился, хотя был убит.
– А государственная мастерская, – сообщил Турке, – будет предоставлена в том случае, если одобрят его эскизы дверей. Однако Турке был настроен благосклонно:
– Представьте эскизы как можно скорее, мосье Роден, и если проект обойдется не слишком дорого, то его примут.
– А сколько он будет стоить? – Огюст был смущен тем, что приходится об этом спрашивать.
– Все зависит от ваших эскизов. Но если обе ваши работы были оценены в четыре тысячи франков…
– Четыре тысячи двести, – перебил Огюст.
– Возьмем круглую цифру – четыре тысячи. Значит, десяти тысяч должно хватить.
– Но я собираюсь вылепить по крайней мере сотню фигур, а может, и больше.
– Десять тысяч – это большая сумма для дверей размером десять футов на четыре.
– Они должны быть больше. Если они будут такими, то никакого толка. Это вдвое меньше дверей Гиберти. Высота его двери по крайней мере восемнадцать футов и ширина двенадцать. И это лучшее, что было когда-либо создано.
– Вопрос о размере может быть решен позднее. Ваш замысел не вызывает возражений, мосье Роден. Но в министерстве считают; вы должны ясно дать понять, что сюжет ваших дверей будет основан на «Божественной комедии» целиком.
– Я согласился с тем, что это должен быть Данте, но я имел в виду только «Ад».
– Мы в министерстве не возражаем, но если вы включите также и «Рай», то больше шансов, что проект пройдет.
Огюст колебался.
– Как только получите заказ, можете приступать к работе над «Адом».
Огюст решил, что спорить некогда, надо приниматься за работу. В этом условии может таиться много подводных камней, но если Бальзак в основу своей «Человеческой комедии» положил «Божественную комедию», то почему он, Роден, не может сделать того же?
– Сюжет дверей будет основываться на «Божественной комедии», – сказал он. – Я укажу это при подписании соглашения.
Через несколько дней Огюст это сделал и получил деньги за две свои скульптуры. Такой суммы у него еще никогда не было. Он чувствовал себя богачом. Он немедленно ушел от Каррье-Беллеза и решил никогда больше ни на кого не работать, хотя и понимал, что сменил одного хозяина на другого[71].
И когда Каррье-Беллез спросил: «Не сделаете ли вы мой бюст?» – Огюст был удивлен. В Париже было много куда более известных скульпторов-портретистов, но, когда он о них упомянул, Каррье-Беллез не стал и слушать. И он, сам знаменитый скульптор, сказал:
– Если обо мне и останется память, то только благодаря бюсту, сделанному вами.
– Ведь Каррье-Беллез лепил даже самого Гюго, – напомнил ему Огюст, все еще не простивший Гюго. Но Каррье-Беллез отпарировал:
– Да, выдающееся произведение, на которое больше не смотрят. Я буду приходить к вам в мастерскую, Роден, в любое удобное для вас время.
Огюст понял, что теперь признан безоговорочно. Он сказал, что примется за бюст, как только выкроит время. Сказано было решительно, и на том покончили.
Праздновать свое освобождение было некогда – теперь он был занят больше прежнего. Каждое воскресенье он проводил с семьей; в будни не выходил из мастерской, подготавливая эскизы для министерства.
Прежде всего надо было наметить тему, без этого нельзя приниматься за архитектурные наброски. Целые дни напролет он изучал «Божественную комедию». Он купил дешевое издание поэмы Данте и не расставался с ним. И о чем бы ни думал, мысли его все время возвращались к «Аду». Неизменно тема «Ада» представлялась ему наиболее подходящей и значительной для задуманных дверей. Суд Данте над своим веком стал судом Огюста над своим. И чем больше он раздумывал над словами Гамбетты, тем больше соглашался с этим большим политиком. Смертные грехи реальны в жизни, и надо показать ту боль и то раскаяние, какие они с собой несут.
С печалью думал он о том, что мир не столь упорядочен, как человек себе представляет, не столь совершенен. Не красота и истина главенствуют в жизни человека, а смута, сомнения, грехи. Даже тело человеческое, столь прекрасное и одухотворенное в пору расцвета, разрушается раньше срока от любовных излишеств, честолюбивых стремлений и жадности. Любовь граничит с безумием, изнашивающим тело. А вожделение часто подобно пытке. И чем чувственнее тело, тем скорее оно увядает.
И теперь Огюст знал то, что начал понимать уже тогда, когда Гамбетта развил свою идею ада: он должен создать мир людей, осужденных на вечные муки.
С самого начала, с первых же заготовок слова Данте «Оставь надежду всяк сюда входящий» не давали ему ни минуты покоя. Всем людям, если они честны сами с собой, думал он, знакомо это чувство отчаяния, некоторые испытали его не раз. Не надо забывать об этом. Он должен выразить эту идею с помощью самого совершенного и самого сложного инструмента на свете: обнаженного человеческого тела.
Подгоняемый разыгравшимся воображением, Огюст дни и ночи работал над архитектурным планом дверей. Начал с подражания Гиберти, расчленил двери на восемь панелей, по четыре с каждой стороны, но вскоре понял, что это ошибка. Постепенно отдельные панели слились в одно огромное скульптурное полотно. Высота двери выросла до двадцати футов, и ширину пришлось удвоить до восьми футов. Это был гигантский замысел, и были минуты, когда Огюст пугался его, но остановиться уже не мог. Дверь стала двустворчатой, а затем превратилась во врата. Название «Врата ада» стало неизбежным, а грандиозность заключенного в нем замысла обостряла работу ума, и теперь, когда рука скользила по бумаге, эскизы, казалось, рождались сами собой. Пока он не гнался за отделкой, вначале надо перенести все идеи на бумагу. Огюст творил со страстью, переходящей порой в экстаз.
Неделя проходила за неделей, и вот он представил эскизы Турке. Но тут его охватил страх. Министерство не одобрит его замысел – никогда ему не сделать «Врата», уложившись в десять тысяч франков и в сроки, которые ему предложены. Замысел слишком грандиозен, снова он взваливает на себя непосильное бремя; чтобы закончить двери, потребуется много лет.
Однако, когда в ближайшие дни Турке ничего не дал ему знать, он стал проклинать министерство. Они должны дать ему этот заказ. Томясь от ожидания, Огюст делал наброски и лепил множество торсов, деталей и голов. Мысль, что ему не придется работать над «Вратами», заставляла его чувствовать себя таким же проклятым, как те люди, которых он задумал лепить. Образы Уголино[72], Паоло и Франчески[73]стояли перед глазами неотступно.
История этой трагической любви напомнила ему о Мадлен. Но отправиться к ней было неловко. Он обещал зайти через две-три недели, а прошло уже несколько месяцев, и он был уверен, что она забыла его. Поэтому немало удивился, когда однажды, в солнечный день, Мадлен появилась в дверях его мастерской на улице Фурно, в квартале Вожирар. Огюст начал было оправдываться, но Мадлен прервала его. Она знала, что его отвлекла работа над «Вратами» и что, пока все не было улажено, он не мог думать ни о чем другом. Она все так понимала, что он просто ушам своим не поверил и решил, что это неспроста – верно, ей что-нибудь нужно. Однако это ничуть не уменьшало радости снова видеть ее. Мадлен сказала:
– Вы так и не предложите мне войти?
– Я думал позвать вас, когда получу новую мастерскую, – пробормотал он, все еще стоя у двери.
– Но вы ее не получите, пока не решат вопрос с заказом.
– Откуда вы знаете о заказе?
– Теперь вас все знают, Огюст. И много разговоров о том, как вы будете делать двери.
– Мне еще даже не дали заказа.
– Получите, ведь Гамбетта за вас. Раз Гамбетта вами заинтересовался, значит, все в порядке. Считают, что он прочит себя то ли в Наполеоны, то ли в Робеспьеры, особенно после того, как он увлекся этими «Вратами ада». Звучит изумительно.
– Но не так все просто, – мрачно сказал Огюст. – Не надо было соглашаться.
– Тогда откажитесь. Пока еще не поздно.
Он сердито уставился на нее: что она, дразнит? Или помучить захотела? Хватит с него мытарств и с этими вратами.
Он сказал:
– Когда получу новую мастерскую, я сделаю ваш бюст.
– Работая над вратами? – В глазах Мадлен было недоверие.
– Сделаю. Вот увидите. – Но так и не пригласил ее войти, а условился пообедать с ней в маленьком кафе на улице Риволи.
Буше, прослышав от встревоженного Пруста, что размеры «Врат ада» катастрофически растут, тоже посетил Огюста в мастерской. Он не церемонился, а на правах старого друга сразу перешел к делу; он был так же озабочен, как и Пруст, и предупредил:
– Вы становитесь несносным, как Микеланджело, у вас его размах. Вы никогда не завершите этот памятник[74]. Кончится тем, что он станет вашим надгробием.
– Я буду работать как каторжник.
– Но вы замыслили чуть не сотню фигур, – Они будут небольшими.
– Пусть так, но ведь вам потребовалось два года на «Бронзовый век» и «Иоанна».
– Тогда я еще учился.
– Вы сошли с ума. Вам не хватит и ста лет.
– Я обещал сделать «Врата» за три года.
– Невозможно. На одну только архитектурную работу уйдет три года.
– Знаю. Гиберти не хватило жизни, чтобы закончить «Райские двери». Но я справлюсь. И Гамбетта поддержит.
– Кто, Гамбетта?
– Пруст и Турке – тоже.
– Дорогой друг, этих троих объединяет только то, что они французы, а единственное, что объединяет всех французов, – это то, что они никогда не сходятся во мнении. Иначе они не были бы французами. Сейчас Гамбетта – лев политических джунглей, и он по крайней мере не оглядывается вечно на восемнадцатый век и не поминает имя Наполеона, словно это имя всевышнего. Но через три года Гамбетта может оказаться не у власти, и в правительстве у вас не окажется ни единого друга.
– Меня поддержат, кто бы ни был у власти. «Вратам» будут поклоняться, как святыне.
Буше с сомнением посмотрел на Огюста и переменил тему:
– Сколько вы получите за работу? Хватит хотя бы, чтобы оплатить стоимость материала?
– Не знаю, я просил десять тысяч.
– Значит, дадут пять. Они всегда дают художнику половину того, что он просит, а художник, благодарный за все, что бы ему ни дали, просит половину того, что ему полагается за труды. Сколько бы вам ни дали, все равно будет мало.
Огюст упрямо сжал губы. Буше прав, десяти тысяч мало, и в три года с заказом не справиться. Но он сделает все, что в его силах, и им придется подождать.
– Роден, вы пожалеете, что взяли этот заказ.
– Я пожалею еще больше, если откажусь от него.
Однако Буше ошибся. 17 июля 1880 года, спустя три дня после того, как весь Париж впервые отмечал день Бастилии как национальный праздник, Турке сообщил Огюсту, что эскизы приняты и он получит восемь тысяч франков. При этом Турке все время повторял, что заказ этот чисто деловой, но одновременно является и большой честью.
Огюст испытывал неловкость. И все-таки чего было стесняться, почему не потребовать большую сумму, сердито подумал он, но промолчал. И закончил разговор словами:
– Сам господь бог не в состоянии определить стоимость «Врат ада», но я постараюсь сделать все, что смогу.
– Мы уверены в этом. Выдадим вам две тысячи семьсот франков, как только вы подпишете договор, а остальные по мере выполнения работы.
– Кто будет судить о степени выполнения? – Инспектор из Школы изящных искусств. Огюста обуял страх. Мысль оказаться во власти старых врагов привела его в ужас.
– Мосье Роден, вы закончите работу за три года?
– Как сумею. Постараюсь. – Страх вдруг прошел. Огюст злился. Турке беспокоится, что он не хочет назначить точного срока окончания работы, а в фундамент самого здания музея еще ни кирпича не положено.
– Три года? Не больше? Обещайте!
– Обещаю сделать все от меня зависящее. Господи, чего им еще!
Спустя несколько недель заказ на «Врата ада» был оформлен официально и подписано следующее соглашение:
«Мосье Родену, скульптору, за сумму в восемь тысяч франков поручается выполнить скульптурную композицию дверей, предназначенных для Музея декоративных искусств: барельефные изображения на тему „Божественной комедии“ Данте».
Через два месяца Огюст получил первую выплату, но бесплатную мастерскую на Университетской улице ему предоставили сразу же, просторную, светлую, расположенную в хорошем месте, о такой он всегда и мечтал. Кроме того, он снял вторую мастерскую на бульваре Вожирар, тоже большую и светлую, подальше от первой, чтобы кто не вздумал посетить обе подряд. И под ссуду за «Врата» снял третью мастерскую, неподалеку от улицы Данте, на значительном расстоянии от первых двух, в том районе, который больше всего любил, где вырос, и вблизи острова Сен-Луи.
Без всякого сожаления он покинул старую мастерскую и с треском захлопнул за собой дверь. Сознание, что у него теперь три мастерские, доставляло ему радость. В одной он будет работать над «Вратами ада», в другой – над своими вещами, а о третьей не должен знать никто.
Дата добавления: 2015-08-18; просмотров: 57 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Глава XXIV | | | Глава XXVI |