Читайте также: |
|
Огюстом завладела предотъездная лихорадка. Как только деньги были на руках, он стал собираться в путь. О поездке он сказал Розе только накануне. Новость потрясла ее. Раньше Огюст уезжал всего на день, на два, самое большее на две-три недели, а Италия так далеко, его не будет несколько месяцев.
– Как мне жить без тебя, дорогой? – спросила она.
– Очень просто, – ответил он. – Будешь присматривать за домом, за мастерской, за моими работами, менять тряпки, смачивать глину, чтобы по возвращении я мог тут же приняться за работу.
В расчете на теплую итальянскую погоду он надел дорогу летнее пальто и синюю блузу, которая годилась на все случаи жизни и делала его похожим на мастерового. Он взял с собой карту Италии. Милан, Турин, Генуя, Пиза, а потом самые главные города – Флоренция и Рим. Он точно разработал план поездки. Его интересовало только одно: анатомия человеческого тела. Он точно знал, что ему надо увидеть.
– Когда ты вернешься?
– Скоро.
– Через несколько дней? – Через несколько недель.
Роза посмотрела на стены мастерской, забрызганные глиной и алебастром, на грязь на полу, на безобразную чугунную печку, на отливки и несколько небольших фигур из терракоты и пожаловалась:
– Мне нечем заплатить бакалейщику, а ты требуешь: «Контро»! А теперь уезжаешь в Италию. Откуда у тебя деньги?
Огюст не ответил.
– Тебя весь день нет дома, все бегаешь по музеям и соборам, а мне не на что вести хозяйство. Может быть, вернешься – а меня выбросили на улицу со всеми нашими пожитками!
– Разве у тебя нет денег? – удивился Огюст. Он дал ей немного с месяц назад.
– Всего несколько франков осталось. Мало. Может, мне спросить у Ван Расбурга?
– Нет! – вдруг отрезал он. – Вот, возьми. – И дал ей пятьдесят франков, хотя это значительно урезало его ресурсы.
Роза приняла деньги и тут же решила, что сэкономит по крайней мере половину. Ее возмущало, что он не берет ее с собой в Италию. «Стыдится меня», – подумала она и расплакалась.
Огюст чуть было не вышел из себя; потом вспомнил, что уезжает надолго, а только Розе можно доверить мастерскую.
– Ну что ты, дорогая, все не так уж плохо, – сказал он. – Я постараюсь не тратиться и буду часто писать.
Он ушел, и Роза снова разрыдалась. Она чувствовала себя прикованной к Огюсту цепями, которые душат ее. Он относился к ней то как к экономке, то как к любовнице, и это ее терзало. Иногда решала что уйдет, если он на ней не женится, но прошло уже десять лет, а о браке не было и разговора. Она презирала себя за свою слабость, наверное, она недостаточно благочестива, надо было поставить пресвятой деве самую большую свечу, решила она. А теперь только одному всевышнему известно, когда вернется Огюст. Она могла вынести все, что угодно, но ее терпению пришел конец. В один прекрасный день поклялась она себе: возьму и уйду от него, вот только сэкономлю немного денег. От этой мысли Роза воспрянула духом. Вытерла глаза и присоединила пятьдесят франков к той довольно крупной сумме, которую ей удалось скопить. Хорошо, думала она, что Огюст такой рассеянный, он никогда не помнил, сколько давал. К его возвращению, если на то будет воля божья – а уж она будет экономной, да еще приработает и шитьем, – у нее хватит денег, чтобы вернуться в Париж, пусть даже без него.
Реймс был первой остановкой Огюста по пути в Италию. Он был очарован Реймским собором и осматривал его весь день. Собор излучал какую-то благоговейную печаль. Огюст долго разглядывал головы Иоанна Крестителя, пресвятой девы в Благовещении и святой Елизаветы самые известные из многочисленных скульптур, украшавших собор. Они были совсем живыми. Ом с интересом отметил, что резчик придал им выражение горести. Тяжелой печатью лежала она на их лицах. Где-то в тринадцатом или четырнадцаом веке, раздумывал Огюст, некий французский скульптор впервые придал индивидуальность своим произведениям. Для Огюста эти фигуры были предвестниками появления всех последующих поколений французских скульпторов. Он был благодарен им за то, что любовь к богу не превысила их любви к правде. На Реймс у него был всего один день, ведь еще столько надо было посмотреть в Италии.
Следующие несколько дней он провел в Лозанне и Женеве. Огюсту понравились оба эти города, особенно архитектурная планировки Женевы, и он пришел в восхищение от Альп, «Они неправдоподобно красивы, писал он Розе в коротком, по полном бодрости письме. – Если Реймс был веселым и мужественным, то горы, напротив, мрачные, мощные и подавляющие. Какое это потрясающее сооружение из камня! Все это служит доказательством того, что я тебе часто повторял: бог-величайший из скульпторов».
Но итальянцы, с которыми Огюст повстречался на севере Италии, были оскорблены, когда он осмелился критиковать la belle Italia. Он пожаловался на холод в Милане и Турине, и его обвинили в том, что он анемичный и малокровный. Разочарованный тем, что он нигде не увидел «золотого света», о котором так много слыхал в Брюсселе и Париже, – повсюду его встречали только дождь и туман, – он писал Розе: «Погода тут, как в Бельгии, плохая, но местные жители заверяют меня, что она улучшится. Видимо, так и будет, когда я отсюда уже уеду».
Погода по-прежнему не радовала его, когда он подъезжал к Флоренции. Он удивлялся, что же случилось с прекрасной итальянской зимой, о которой он так много слышал. Дожди шли не переставая, и било холодно. В поезде он встретил высокого красивого итальянца и подумал: «Ах, какая отличная модель».
Молодой человек, приметив интерес Огюста и то, что Огюст иностранец, чье невежество можно обратить себе на пользу, немедленно проникся к нему дружескими чувствами. Он представился как Сальваторе Сантони. Сантони, который говорил по-французски, сказал Огюсту, что тоже едет во Флоренцию. В действительности Сантони ехал в Рим, но готов был задержаться и во Флоренции, если это сулило ему прибыль.
– Не правда ли, итальянский пейзаж прекрасен? – сказал Сантони.
Огюст кивнул, хотя он предпочитал хорошо обработанные поля Франции, но ему страшно хотелось лепить Сантони. Итальянский пейзаж, расстилавшийся перед ним, был слишком суровым и голым. «La belle Italia, ну и ну! – думал он про себя, передразнивая Сантони. – А еще говорят, что в мире нет города, равного Флоренции».
Узнав, что Огюст приехал посмотреть Микеланджело, Сантони восторженно воскликнул:
– Микеланджело, о, это величайший скульптор! Вы поступили весьма правильно, что приехали посмотреть его произведения.
– Вы видели «Давида» и «Моисея»? – спросил Огюст.
– Нет-нет, мой друг, но, как каждый добрый итальянец, я горжусь этим человеком. Он слава нашей la belle Italia.
Флоренция показалась Родену слишком однообразной в своих коричнево-желтых тонах. Но когда перед ним открылась панорама Флоренции с пьяццо Микеланджело, она напомнила ему Париж: те же бесконечные крыши, раскинувшиеся у подножия холмов. Но потом решил, все это пустая сентиментальность, – по-прежнему шел дождь, и было холодно и мрачно.
По совету Сальваторе Сантони Огюст остановился в швейцарском pensione на виа Торнабуони. Сантони ему сказал:
– Это хорошая гостиница, швейцарцы чистоплотны и к тому же вас не обманут.
Сантони особенно старался, чтобы его новый друг не стал жертвой обмана со стороны кого-либо другого. Огюст согласился встретиться с Сантони через три дня на пьяццо Дуомо. Он горел желанием лепить Сантони, хотя знал, что сейчас для этого нет возможности, но не хотелось терять связи с такой великолепной моделью – прямо-таки героем Микеланджело.
Первые два дня Огюст посвятил осмотру Флоренции. Он знал, что следует немедленно отправиться в музей и в первую очередь к Микеланджело и Донателло, но, чем больше знакомился с Флоренцией, тем дальше откладывал этот момент. Он боялся увидеть подлинники Микеланджело: это могло быть еще одним разочарованием, с которым трудно будет примириться. Он, правда, побывал в доме Данте, вспомнив о том, что до своего изгнания поэт был флорентийцем, по дом не пробудил в нем никаких чувств, и Огюст пожалел о потраченном времени.
Кипящие страсти флорентийцев поразили его. Споры возникали мгновенно и сопровождались громкими криками и размахиванием рук. Огюсту казалось, что вот-вот разразится кровавая драка. Но вместо того, дав выход своим эмоциям, они удалялись, дружески обнимая друг друга. Были тут и патриоты Флоренции, подобные Сантони, правда, по большей части не такие стройные, а коротенькие и толстые, которые твердили Огюсту о том, как они щедры и гостеприимны, и добавляли: «Не правда ли, Флоренция прекрасна?» Огюст спешил уйти от них.
Его стала утомлять la belle Italia. Все те же вечные разговоры о «золотом свете», а дождь льет не переставая. Ему недоставало тонкости французской кухни и французских соусов. Кругом только и было разговоров, что о Данте, Микеланджело, Донателло, но современного искусства Огюст не видел нигде, а музеи заполняли почти одни французы и англичане; изредка встречались американцы. Но жизнь здесь недорога, с благодарностью думал он, он сможет увидеть все, что его интересует, и некоторые итальянцы столь очаровательны, что глаз не отведешь. Величавость женщин – украшение этой нации, думал он, и это несколько скрашивает напыщенность мужчин.
На третий день Сантони, как и обещал, появился на пьяццо Дуомо. Его сопровождал друг, которого он представил как Витторио Пеппино, гида. Пеппино, тоже высокий и красивый, был еще более подходящей моделью.
Пеппино благосклонно согласился показать Огюсту Флоренцию– за двадцать франков в день.
– Нет необходимости. Я и сам найду дорогу, – ответил Огюст.
Пеппино пришел в бешенство. Он заорал на отличном французском языке:
– Эти мне французы! С тех пор как проиграли войну, ничего не тратят, а все отдают пруссакам!
Но Огюст не оскорбился: у Пеппино была восхитительная осанка, а поза, которую он принял, была необычайно выразительна. Подумав, что Пеппино оскорбляет его и лепить его будет затруднительно, Огюст пошел от них прочь, но Сантони ухватил его за рукав и объявил:
– Вы очень нравитесь моему другу.
– Нравлюсь? После такой-то сцены?
– Конечно, нравитесь. А иначе стал бы он выходить из себя!
Пеппино произнес с великолепным жестом всепрощения:
– Возможно, я соглашусь на ваше предложение за десять франков.
– Я вам ничего не предлагал, – ответил Огюст.
– Но ведь вам наверняка нужна помощь, – сказал Сантони. – Вы в чужом городе, мой друг. Вам надо познакомиться с Флоренцией, с ее искусством.
Огюст сказал:
– Мне не нужен гид.
– Гид нужен всем! – заявил Пеппино с новым великолепным жестом.
Огюст подумал, что такого выразительного тела, как у Витторио Пеппино, он еще не видел.
– Что вы предпочитаете-«Quatrocento» или «Cinquecento»?
И, заметив непонимающее выражение на лице Огюста, гид пояснил:
– «Cinquecento» – это шестнадцатый век, век Микеланджело, расцвет Возрождения.
– Я сам найду, что мне надо, – сказал Огюст.
– Вы еще пожалеете, – пригрозил Пеппино.
– Пожалею так пожалею, ничего не поделаешь, – ответил Огюст. Но застывший в горестно-великолепной позе Пеппино поразил его так, что желание лепить гида превозмогло все остальное. Он сказал:– Мосье Пеппино, если вы когда-нибудь приедете в Париж, я буду рад с вами увидеться.
– В Париж? Сантони сказал, что вы из Бельгии. Я работаю в Бельгии. Но со временем вернусь в Париж, может быть, очень скоро. – Огюст дал итальянцам адрес отца.
Пеппино крепко вцепился в рукав Огюста и не отпускал, пока тот не объяснил, что он скульптор. Пальцы Пеппино тут же раздались, словно его внезапно разбил паралич. Все известные Пеппино скульпторы были бедняками.
– Да нет, я заплачу, – сказал Огюст.
– Заплатите? Сколько?
– Пятьдесят франков. Сто франков. – Это было безрассудство, но Огюст решил проявить щедрость.
Он не мог выделить на это и десяти франков, но хотел казаться настоящим скульптором.
– А откуда нам знать, что вы столько заплатите?
– А откуда мне знать, что вы стоите того, чтобы вас лепить? Вас обоих?
Пеппино минуту обдумывал сказанное, затем взглянул на Сантони, который медленно кивнул. Пеппино написал адрес и подал его Огюсту.
– Мой брат живет в Риме. Вы можете разыскать нас через него.
Они расстались, думая, что никогда больше не встретятся, хотя – кто знает?
Огюст отправился в галерею Уффици и дворец Питти, самые знаменитые музеи Флоренции, и, хотя там хранились картины художников, которых он уважал – Тинторетто, Рафаэля, Тициана, Рубенса, Боттичелли, – его утомило это непрерывное поклонение мадонне и святым. Вне сомнения, великие произведения, думал он, но однообразие убивало силу их воздействия. Он решил, что одна из тайн действительно великого искусства заключается в его разнообразии.
У него уже пропало было всякое желание смотреть что-либо еще, когда он добрался до скульптур Кановы. Они ему понравились. Обнаженные женские фигуры Кановы пластичны и полны жизни, думал он. И вдруг его охватило желание увидеть другие скульптуры, увидеть «Давида», любые творения Микеланджело.
Никто не знал, какая из скульптур «Давида» является оригиналом. Во Флоренции хранилось несколько копий, но Огюст хотел увидеть оригинал. Наконец после многочисленных расспросов местных жителей, которые никак не могли понять, что ему надо, он узнал, что в прошлом году оригинал с палаццо Веккьо перенесли в Академию ди Бель Арти.
Огюст нашел Академию после того, как его несколько раз посылали не в том направлении, и остановился у входа. Никто не мешал, вокруг никого не было, но он испытывал непонятный страх. Он не вынесет еще одного разочарования. И он не может взирать на «Давида» восхищенным взором посредственного ученика. У него должно быть собственное мнение.
Огюст равнодушно двинулся вперед и вдруг увидел перед собой утес – «Давида». Он застыл, пораженный. Нет, это не сон, даже сны не бывают такими прекрасными. Никакими репродукциями невозможно передать всей силы «Давида». Огюст смотрел, и им овладевало чувство чисто физической радости. Он жадно разглядывал каждый мускул; это было великим познанием законов анатомии. Его страх совершенно исчез. «Давид» был вершиной творчества скульптора.
Огюст позабыл обо всем, углубившись в изучение этой фигуры, которая вся дышала жизнью. Он осмотрел «Давида» со всех сторон. Останавливаясь на каждом шагу, обошел фигуру вокруг, разглядывая то, что он называл «профилями», – каждый контур, подъем и изгиб в камне. Своими сильными и гибкими пальцами он чувственно и нежно коснулся мрамора. И на ощупь мрамор тоже был таким же пульсирующим и живым. Казалось, время остановилось. Сколько величия в этой фигуре, пожалуй, даже слишком много, думал он, и все же «Давид» скорее героичен, чем божествен. Прав был Лекок, когда учил его все подмечать. И смотреть на все своими собственными глазами.
Какой глубокий ум – Микеланджело, думал Огюст. Микеланджело сделал это мощное тело столь привлекательным, что зритель забывал о праще, которую держал Давид, о том, что Голиаф, а не Давид был великаном. И лицо было слишком юным, слишком женственным для такого зрелого тела, но размер был выбран как раз тот, что нужно. Поразительно, но «Давид» сам по себе целый мир, выражение высшей истины в искусстве. Огюст был зачарован всем: размерим, наготой, плавными линиями тела, этими замечательными руками – никогда он не забудет этих рук!
На следующий день Огюст вновь пришел к «Давиду» и еще через день тоже. Он хотел видеть его при различном освещении, в разное время дня. Он по-прежнему считал, что лицо Давида слишком тщеславно, слишком красиво, но тело – образец мужского совершенства.
В конце второго дня он наткнулся на незавершенную скульптуру Святого Матфея. «Святой Матфей» считался одной из наименее значительных вещей флорентийца, но в нем было столько чувств, такая сила, что Огюст был глубоко тронут. Эта корчащаяся в страданиях фигура, которая старалась высвободиться из мраморной толщи, шероховатость, слияние фигуры с фоном производили еще более волнующее и драматичное впечатление, чем «Давид» Микеланджело – волшебник, думал Огюст; сама техника исполнения «Святого Матфея», эта его незавершенность создавали впечатление борьбы между жизнью и камнем.
В течение следующей недели Огюст постарался найти и посмотреть все вещи Микеланджело. Кое-что ему по-прежнему не нравилось, и ничто он не принял безоговорочно, но его воображением завладели четыре незавершенные скульптуры пленников. Грубая моделировка нравилась ему куда больше, чем чистота полировки; казалось, что мрамор сохранил отпечатки пальцев Микеланджело. Как будто скульптор вел трудную борьбу, чтобы высвободить эти фигуры из каменного плена, где они томились. Пусть это не удалось ему окончательно, и все же в них выразился порыв непокоренного Прометея, – значит, камень, пусть неохотно, но уступил под напором скульптора.
Окрыленный, Огюст отправился в ризницу капеллы Медичи. Два женских торса, первые обнаженные женские тела, которые он увидел у Микеланджело, слишком мускулисты, решил он, у них плечи и бедра Атласа, и все же он влюбился в «Рассвет». Несмотря на всю мускулистость фигуры, а может быть, именно поэтому, ее первозданная женственность наполнила его душу радостью.
После быстрого, но внимательного осмотра скульптурных дверей Гиберти, которые ему очень понравились, он устремился в Рим, чтобы и там увидеть Микеланджело.
Но пока он добирался до Сикстинской капеллы, проталкиваясь через толпы других туристов, священников, провинциалов, детей, он несколько раз сбивался с пути и был так растерян, утомлен и обессилен этими поисками ускользающего шедевра Возрождения, что все его волнение и напряженное ожидание иссякли. К тому же капелла была переполнена людьми. У Огюста разболелась шея от усилий рассмотреть роспись, и его неприятно поразило смешение стилей. Каково бы ни было мастерство художников, расписавших панели ниже живописи флорентийца, они резко контрастировали с ним. Никогда еще Огюст не испытывал такого сильного раздражения. Он считал, что la belle Italia сыграла с ним злую шутку.
Задыхаясь от бешенства, Огюст начал было пробираться к выходу, как вдруг заметил несколько человек, лежавших на полу и рассматривавших потолок, расписанный Микеланджело. Может, это и нарушение правил, подумал он, но он был столь рассержен, что ему было все безразлично. Если Микеланджело писал лежа на спине, значит, его работу следует разглядывать в том же положении.
Огюст отказался от мысли лечь на скамью, надо,чтобы был самый лучший обзор. Глаза его удивленно расширились, когда он растянулся на полу и устремил взор вверх. Теперь все выглядело вполне естественным, все встало на место. Какая это важная вещь – перепектива!
Никто не беспокоил Огюста, и он лежал на полу и улыбался про себя. Лекок и Бари справедливо настаивали на изучении анатомии. Как дотошно Микеланджело научил расположение каждого мускула и каждой жилки! Фигуры на потолке и на передней стене казались высеченными из камня. Микеланджело всегда оставался скульптором, даже в живописи. Но с каким напряжением должен был он работать! Не было такой позы, такого движения тела, которых художник не сумел бы изобразить.
Огюста не тронули лица – он предпочитал лица Рембранта, у Микеланджело они были классически правильными, идеализированными, совершенными. А когда его глаза привыкли к высоте и перспективе, он приметил некоторые недостатки в изображении фигур, хотя техника была превыше всякой критики.
Многие из них были одинаковыми, лишенными разнообразия. Иные были слишком мускулистыми, с руками и ногами в узлах мышц и широкими, квадратными торсами, – разве найдешь в жизни такой квадратный торс, подумал Огюст. И позы были слишком неестественными и напряженными, скорее подобающими Ахиллу и Геркулесу, чем Адаму. Но какой замысел, восхищался Огюст, всевышний, касающийся пальцами Адама, чтобы вдохнуть в него жизнь! Только прирожденного скульптора могла осенить такая идея.
Микеланджело сам, как всемогущий бог, создал здесь свою вселенную, и Библия тут ни при чем. Для него капелла стала горнилом жизненных испытаний, и фигуры ее были скорее подобны фуриям, чем ангелам. Свое представление о жизни он выразил в форме, которую считал подходящей для себя. Огюст подумал, что, хотя художник и остался верен условностям фресковой живописи и библейскому повествованию, в остальном он был самостоятелен. По-настоящему его интересовало лишь обнаженное мужское тело, и он изображал его таким мужественным, что это изумило Огюста. Словно Микеланджело, презирая свое немощное тело, в бронзе, мраморе и фресках хотел оставить завещание человечеству, когда сам он уйдет из жизни.
Микеланджело состязался с самим богом, размышлял Огюст, он сам творил формы из первозданного хаоса. Неудивительно, что столько его работ остались незавершенными. «Страшный суд» был представлением о Страшном суде самого Микеланджело. «Сотворение Адама» было его «Сотворением Адама». И если божественная рука и коснулась Адама, чтобы вдохнуть в него жизнь, то это была рука Микеланджело.
Огюст готов был проползти по всему полу капеллы, чтобы рассмотреть потолок со всех точек, но длинная продолговатая комната до отказа заполнилась людьми. И так приходилось нелегко: посетители чуть не наступали на него.
Огюст, взволнованный, поднялся на ноги. Он тоже призван создавать свои творения. И не подражая Микеланджело, не подражая никому на свете – он горел желанием идти своим собственным путем в скульптуре. Его учили верить в свои силы, но до сих пор он только говорил, что верит в них. Теперь он верил по-настоящему.
Встреча с Микеланджело разрушила все его планы. Огюст решил во что бы то ни стало увидеть «Моисея». «Моисей» произвел на него огромное впечатление, из всех работ флорентийца эта доставила ему наибольшее удовлетворение. Руки «Моисея» – о чудо! Лишь один день он посвятил осмотру Рима, Форума, Колизея, но все это не тронуло его, хотя древний Рим нравился ему больше, чем современный город. Еще несколько часов ушло на музеи, где он видел новые скульптуры Кановы и портретные бюсты Бернини, которые ему понравились. Но тайный голос шептал, что эти посещения лишь уловка, желание оттянуть начало собственной работы. Через несколько дней после посещения Сикстинской капеллы, влекомый силой еще более непреодолимой, чем та, что привела его в Италию, он решил как можно скорее двинуться в обратный путь, в Бельгию, в свою мастерскую.
Охваченный все той же жаждой творчества, он стоял у двери дома в Брюсселе и нетерпеливо стучал, надеясь, что в мастерской все готово для работы. Он отсутствовал всего месяц. Роза должна быть довольна, что он так скоро вернулся. Она с растерянным видом стояла в дверях.
– Ничего не случилось?
– Ничего, – ответил он сердито. – Мне надо работать.
– Работать?
– Ты недовольна, что я вернулся, дорогая?
– А ты рад меня видеть, Огюст?
– Глупый вопрос, – проворчал он. – Иначе бы я не вернулся.
Огюст направился прямо в мастерскую. Все было в полном порядке. Она отлично заботилась обо всем.
Новое пламя творчества охватило его, Роза угадала это по тому, как критически, недовольно осматривал он свои старые работы.
– Весьма посредственно. Слабо. – Он вспомнил, что в последнее время не уделял достаточно времени рисованию. Им овладело вдруг безумное желание разрушить все созданное до сих пор, но он понял, что это глупо. И все же он ненавидел свои последние работы.
Роза спросила:
– Микеланджело действительно выдающийся?
– Выдающийся? – Он хотел объяснить ей, что Микеланджело пробудил в нем неудовлетворенность собой, но разве до нее дойдет это? – Не такой уж выдающийся, – добавил он, ему хотелось с кем-то поделиться своими мыслями; новые впечатления так и рвались наружу. – Во многом скульптуры Донателло более разнообразны, более изящны, чем Микеланджело. В скульптурах Микеланджело немало однообразия, они слишком атлетичны, мускулисты, иногда до преувеличения, до искажения.
– Тогда почему ты так взволнован?
– Ничем я не взволнован. – Он с презрением уставился на недавно сделанные небольшие бюсты. – Эти штучки в стиле рококо – грехи моей молодости.
– Мне они нравятся.
– Они должны тебе нравиться. Она вспыхнула, словно он ее ударил. Почувствовав вину, он вдруг сказал:
– Не надо было оставлять тебя, но на поездку вдвоем не было денег.
– Скажи, Огюст, Микеланджело великий скульптор, правда? Величайший из всех – ты так говорил.
– Что значит величайший? – рассердился он. – Каждый выдающийся скульптор и художник велик сам по себе. Искусство ведь не скачки, не состязание.
– Ты его любишь?
– Люблю? Разве можно любить другого скульптора или художника? Можно уважать, восхищаться, учиться у него, но любить – это не столь важно.
– А чему ты научился у Микеланджело?
– Что чувства надо претворять в дела. Что скульптор должен вечно изучать анатомию человеческого тела, человека в движении. Да, конечно, все это было мне известно и прежде, но в его скульптурах это звучит особенно убедительно. И еще, если ты веришь в то, что делаешь, ничего не должно стоять у тебя на пути.
– Тебе понравился собор святого Петра?
– Его архитектура грандиозна, но в Ватикане столько всякой ненужной ерунды, столько навешано фиговых листьев, что это портит такие прекрасные вещи, как «Пьета» Микеланджело.
– Ты богохульствуешь.
– Я предпочитаю говорить прямо, без околичностей.
– Но все-таки поездка не была напрасной?
– Я должен был воочию увидеть Микеланджело. – Роза была озадачена, и он пояснил: – Я понял, что должен смотреть всеми своими чувствами, а не только глазами. – Это озадачило ее еще больше.
Не зная, как поддержать его, Роза сказала:
– Но теперь ты не будешь беспокоиться о своей работе.
– Нет, буду беспокоиться, но каждый раз, принимаясь за что-то новое, буду твердо верить, что получится шедевр.
– Какой же толк от поездки, если она не принесла тебе покоя?
Огюст не стал больше пускаться в объяснения. Но он был доволен и тронут ее участием.
– Конечно, я съездил не напрасно, – с гордостью сказал он. – Милая Роза, я потратил всего шестьсот франков, меньше, чем за отливку в бронзе одного бюста. – И еще он многое познал и вернулся назад с огромным запасом энергии[45].
Дата добавления: 2015-08-18; просмотров: 45 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Глава XVII | | | Глава XIX |