Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатика
ИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханика
ОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторика
СоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансы
ХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника

Встреча. Все еще стояли они и миловались, и неизреченная вставала меж ними близость

Читайте также:
  1. Quot;И не имеет значения, какой будет наша собственная судьба, пока мы встречаем ее с предельной отрешенностью".
  2. Берлинская операция. Встреча на Эльбе. Капитуляция Германии. Завершение войны в Европе. Потсдамская конференция. Нюрнбергский процесс.
  3. В которой встречаются старые знакомые, а советник бонжурского короля говорит страшные слова
  4. В) Встречаемся через века.
  5. ВОЗМОЖНА ЛИ В НАШЕ ВРЕМЯ ВСТРЕЧА С ЖИВЫМ ДИНОЗАВРОМ?
  6. Встреча
  7. Встреча

 

Все еще стояли они и миловались, и неизреченная вставала меж ними близость, как у порога в сенях раздались шаги, и едва успели они отскочить друг от друга, как на пороге стоял из Лихова возвратившийся сам хозяин, Митрий Миронович Кудеяров, столяр.

– О-о-о-о! – стал заикаться он и вошел.

Босые ноги Матрены Семеновны оттопотали куда-то вбок; там она укрывала фартуком грязным до невозможности густо горящее лицо, и оттуда поглядывала она выжидательно на обоих: будто даже какое любопытное лукавство на лице отразилось ее, и легкая робость; ну, чего ей было бояться? Сама же она миловалась с сожителева с допущенья и даже более того, – с приказанья; но прошел внутри ее страх, на зубы зубы не попадали: не оттого ли, что тайное столяра приказанье исполняла она не так: приказанье-то обернулось в ней в сладкий и вольный души порыв; еще маленькая секундочка, и все в ней – захолонуло, когда мертвая, тощая половина лица столяра мертво уставилась на икону, а мертвая, тощая, как рыбья костяшка, рука для крестного приподнялась знаменья; чуяло ее сердце, что она совершила перед сожителем грех; от поцелуев, объятий, ласк растрепанное лицо дрожащими Матрена Семеновна оправляла руками и, незаметно там, в темноте свою застегнула кофту.

Но должно быть, так-таки ничего не приметил столяр; ласково глянул он на Дарьяльского: а еще верней, что на Дарьяльского глянул супротив лица поставленный нос; только длинная, желтая борода укоризной протягивалась к полу:

– О-о-о-о-… очень… (он уже перестал заикаться), очень… очень можно что даже сказать, вот тоже, приятно видеть мыслящего человека в нашей берлоге-с… Очень…

И широкую протянул Дарьяльскому, мозолистую ладонь.

Но столяр видел все, и сам как бы даже перепугался; что бы оно выходило, значит, такое, и что бы оно теперь, значит, следовало. «Нет, не могу, не могу!» – думал он и вздыхал, а что бы это такое он не мог, видно, еще и не обмозговал сам; только было ему душно в спертой избе от запаха черного хлеба.

С сурово сдвинутыми бровями и с низко опущенной головой исподлобья Дарьяльский вперил в столяра крепкий, дико-блистающий взор, готовый дать столяру и ответ, и отпор; ни следа бы недавних волнений тут не прочесть; все во мгновение ока герой мой измерил, чтобы встретить достойно то, что между ними могло произойти; но ласковость столяра, а еще более его мозолистая рука из Петра вынули силу.

– Я вот… мне бы, вот… собственно, я за заказом: мне бы вот стул, деревянный, знаете ли, с резным петушком, – говорил он первые попавшиеся слова.

– Можна… можна… – тряхнул столяр волосами, – можна, – и какое-то было в этом потряхиваньи волос снисхожденье, может быть, поощренье, а всего более – злое, едва приметное издевательство: так бы столяр вот эту паскудницу-бабу за волосы да о пол, ей бы подол завернул да запинял бы ногами; а баба-паскудница из угла дозирала за столяром; глаза же ее говорили: «Не ты ли, не ты ли, Митрий Мироныч, сам миня насчет таво вразумлял, да силу свою в мою вкладал в грудь?»

Вразумлять-то столяр – вразумлял; это – точно; да как-то оно выходило будто не так: без молитв, смысла и чину; а коли без чину без богослужебного – по обоюдной, значит, одной срамоте; сам же он – хвор: отощал от поста да от кашля: женским ли ему теперь естеством заниматься – тьфу: всем эдаким занимался, бывало, столяр; а вот Матрене-то рожать – след; знал и то, какие такие произойдут отсюда причины, и какие такие дела от причин воспоследуют: воспоследует духа рожденье, восхолубленье земли да аслабажденье хрестьянского люда; и выходит оно – того: след Матрене связаться с барином; а оно-то, вишь, – не того, коли ревностью сердце исходит… «Как, иетта, они да без миня!» – думает он, и с омерзением сплевывает, и почесывается, не глядя на моего героя.

– Так ефта про стул – вот тоже: можна… и деревянный стульчик – вот тоже с резьбой", все эфта можна… И чтобы на спинке петушок, али голубок, и иетта, вот тоже, можна… Иетта не значит, значит, ничаво, то ись: штиль всякий быват…

При слове «голубок» Дарьяльский вздрагивает, будто грубо коснулись его души тайн; и уже схватывается за шапку:

– Я, собственно, без вас, тут у вас посидел… Да мне и пора бы идти.

– Што ж, иетта, вы, можно сказать, абижае-те нас: я, значит, вижу, наш человек, – подмигивает Кудеяров, – што ж: я в избу, а вы – вон; нешта возможно!…

И явственно на столе Кудеяров перед Петром трижды начертывает крест; и опрокидывается все в голове Петра; уже ему от столяра невозможно уйти; и чуть-чуть не срывается с уст его: «В виде голубине».

Но столяр суетится уже вокруг:

– Вот тоже: милости просим нашего хлеба-соли откушать… Вздуй-ка, Матрена Семеновна, самоварчик… Да што ж, иетта, ты, дуреха, – спохватывается столяр: – гостя не просишь в паратные наши хоромы?

Вдруг он как топнет, как цыкнет:

– Ишь, гостя в темноте держит, стружками да опилками обмарала: пойди сейчас – засвети огонь!…

И Матрена протопотала мимо них, из-за плеча боязно кинув взгляд столяру в глаза: она не могла понять, какое такое его поведенье; не он ли, Митрий Мироныч, указывал ей, как ей поступать с барином, с милым; а будто бы вот на нее столяр осерчал.

– Дуреха! – он процеживает ей вслед, а сам думает: – «Связалась, а для ча? Снюхалась – не могла обождать мово возвращенья!» – С удвоенной снова сладостью, покашливая, бросается он на Петра:

– Уж вы глупую бабу простите-с: ишь стружечки-то на вас: и на усиках-то опилочки, и в волосах-то опилочки, вот тоже; милости просим в горницу!

Дарьяльского опять охватило волненье; и опять чрез минуту оно прошло.

Все трое уже за столом; сладкие речи меж ними; сидят, чайничают, среди картин да хромолитографий. Дарьяльский взволнованно говорит о народных правах, о вере.

А столяр крепкую думает думу: может, то, что без чину, мольбы да соглядатайства братьина произошло всякое, ну там, – так оно ничего; ан оно – не того: «как, иетта, они без миня – тьфу!» И опять-таки ему, столяру, обидно; хоть себя-то он от нее сберегал, а тоже это иной раз был не прочь и погладить ее; а вот тут, небось, барин-то ее тоже погладил.

Но столяр спохватывается.

– Што ж: иетта точно; народ теснят; под Лиховом в овраге собиралась митинга и с арараторами…

– А стул – можна… Все можна: всякие штили выделывам… под орех, под красное дерево…

– Кабы мы были не мужички, а слаботное, значит, храштанство, мы бы – ух как!

– Да, фахт явный: для мелкого вещества достоинства не хватат…

А едва Петр вышел за ворота, Митрий Мироныч к Матренке:

– Срамница: ну, говори сейчас, связалась ты с ним, али нет?…

– Связалась! – не сказала, а проревела Матрена, копошившаяся у постели, одеялом прикрылась; поглядела на него косым, уже озлобленным взглядом.

– Связалась, связалась! – простонал столяр. Наконец, все угомонилось. Уже Матрена ушла

под одеяло, а, все еще опираясь о стол мозолистою рукой, распоясанный, неподвижно стоял над столом столяр, а другая его рука, выдаваясь костяшками из-под потного красного рукава, теребила тощую бороденку, отстегнутый ворот рубахи, большой шейный крест, поднималась с размаху над головой, и потом уходила в желтые космы волос своей всей пятерней: так стоял столяр с полуоткрытым ртом, с полузакрытым, на себя самого глядящим взором, и как болезненно вычер-тилась на лбу его складка, так она и осталась: мелкие по всему лицу разбежались и трепетали морщинки, хотя и казалось, что большая одна дума, глубокая и больная, просвечивала подо всеми пробегающими выражениями иконописного этого лица; катилась по лбу капля пота, дрогнула на реснице, мигнула на щеке и пропала в усах.

Наконец, к Матрене тихое это повернулось лицо, и все, как есть, оно передернулось.

– Ааа!… Паскудница!…

И он уже снова ее не видел; стоял и носом поклевывал в пол, бормотал и качал головой:

– Ааа!… Паскудница!…

Медленно опустился на лавку; медленно на стол опустил руки; медленно в руки опустил голову; а быстроногий прусак по столу к нему подбежал, остановился у самого его носа, зашевелил усами.

 

Ночь

 

Кустики, кочки, овражки; и опять кустики; через всю ту путаницу ветвей, теней и закатных огней вьется извилистая дорожка; Петр быстро уходит туда – в глубь востока – в кустики, кочки, овражки, между зелеными глазами Ивановых червячков [72].

Его догоняет Евсеич.

– Батюшка, Петр Петрович, – кхе, кхе, кхе, – что же это будет такое с нами? Сжальтесь – на барышню посмотрите; барышня убивается, плачет!

Ему отвечает лишь хруст хвороста да бульканье по болоту убегающих к Целебееву ног…

– Кхе, кхе, кхе, – закашливается Евсеич; Петра Петровича ему не догнать: куда старику с больными ногами за молодым угоняться!

Евсеич сворачивает к Гуголеву; день меркнет; ночь мутная хаосом пепла падает на него.

В гуголевском парке мертво: старая бабка, вся обложенная подушками, под окном утопает в меху; снаружи в открытое окно на нее бросается мрак; навстречу ему из окна от лампы бросается сноп золотого света; полуосвещенные лапы дикого винограда протягивает в окно ветерок.

А где же Катя?…

Там, там Целебеево впереди: и Кате страшно; крадется Катя одна, бледна; и Катя еще похудела; будто серый, тоненький стебелек, опушенный белой паутинкой, в бледно-пепельном платье и с как зола волосами, завуаленная в бледную шаль, она бледно истаивает в сине-пепельной мути, тонет в море ночном; на поверхности того моря едва-едва удерживается ее худенькое лицо; она туда идет тайком от бабки, от гуголевской дворни, от Евсеича даже: ей навстречу шаги; в бледном блеске зарницы там, за кустом; ей навстречу – Евсеич; Катя прячется от него в кусты; значит, и старик, и старик… тайком туда тоже похаживать стал.

Старик далеко у нее за спиной; в бледном блеске зарницы еще раз мелькнула ей лакейская серая спина, как она обернулась:

– Евсеич, Евсеич! – зовет в темноту перепуганная девчонка, но Евсеич не слышит; смотрит вслед ему Катя… и плачет.

Ее глаза – точно кусочки ночной синевы, дозирающей на Катю из черного, вокруг обступившего, кружева листов: останавливается Катя… и плачет.

Разорение бабки, пощечина, глупая пропажа бриллиантов, страшное Петра исчезновенье, толки об этом исчезновеньи и той пропаже, наконец, мерзкое это, без подписи, каракулями написанное, письмо, совершенно безграмотное, в котором ей нагло доносит какой-то простолюдин о том, будто у ее Петра роман с пришлой бабой! Смотрит на звездочки Катя… и плачет, и вздрагивают ее плечики от трепетанья ночного листа; всякий слышал трепетанье такое: то особое трепетанье, какого нет днем.

Шмидт ей расскажет все: он ей отыщет Петра.

И уже вон – избы; точно присели они в черные пятна кустов, разбросались, – и оттуда злобно на нее моргают глазами, полными жестокости и огня; точно недругов стая теперь залегла в кустах огневыми пятнами, косяками домов, путаницей теней и оттуда подъемлют скворечников черные пальца, – все это теперь уставилось в лес, все это выследило Катю на лесной опушке и только что ей открылось; а сперва из темного леса выступала лишь путаница огней; и пока подходила к селу глупая девочка, тяжковесная белая колокольня от нее прошла вправо, тонко пискнув проснувшимся на мгновенье стрижом.

Легкие туфли промокли в бурьяне, платьице обливают травы водой, и дрожь гуляет между плечами; заблудилась Катя, забрела к пологому логу; глядь, – и в кусте из лога встала избенка, курит в нее падающим из трубы дымком и поблескивает огонечком; света кровавый плат упадает в траву из окна; а поверх упал черный оконный крест на световое пятно; и все вместе вытягивается на кусты, где стоит Катя; ей чуть-чуть жутко и нехорошей веселостью весело в красноватом том видеть освещеньи легко-трепетный росы бриллиант на листах и на тонких стеблях; вдруг просто ей стало страшно: лицо картузника закровавилось под окном; в окошко уставлена его борода, красный нос: туда же уставлены глазки: а кому это под окном закачался кровавоосвещенный кулак? И втихомолку она от места того – прочь, прочь: как бы найти ей Шмидтину дачу?

Только теперь она понимает, что целебеевский лавочник, Иван Степанов, там стоял под окном: так чего ж детское испугалось сердечко?

А подойди она к нему: он бы ей указал на окно, а в окне бы она разглядела грязного, обросшего волосами Петра, курносую бабу рябую да хворое хитрое лицо, подмигивающее Петру из-за чайного блюдца, поднесенного к желтым усам; все-то бы она увидела: лучше, что не видела.

Долго еще дозирал под окном целебеевский лавочник, и лихие нашептывал под окном он угрозы: «Погоди, запоешь у меня, старый сводник!» Вот лицо его скрылось в тень, волосатый кулак покровавился на свету, да и он ушел в тень; хвороста хруст вдали по кустам замирал, и замер.

Дарьяльский уже выходил из избы, уже свет во тьме ее затеривался, и, обернувшись, он видел, что какая-то там рука поднимала керосиновый светоч, беззвучно бросавший в его тьму мутно-красный света поток, в центре которого там издали стояла Матрена, и яснилось ее лицо сладострастно в его тьму посылаемой улыбкой и от блеску слепнущими глазами: какая там была она маленькой!…

Дарьяльский бродил по селу, и собаки взвывали; и собаки рыскали по его следам, кидались в тьму и с визгом отскакивали обратно. Бесцельно вот он к поповскому забрел палисаднику; случайно прошелся под открытым окном. Попадьихин услышал голос:

– Я вам скажу, он с черными усиками: таракашечка; вот бы вам женишок: вернулся в отпуск – дворянского роду.

Не удержался Дарьяльский, в окно заглянул – и что же он там увидел? Позеленевшая, маленькая Катя, запрятанная в угол, силилась улыбаться: животом, грудьми и сплетнями на нее напирала попадья; а печально молчащий Шмидт делал вид, что слушает россказни Вукола; в белом подряснике набивал папиросы под лампой отец Вукол; зорко Шмидт за Катей следил, и едва уловимая за нее тревога прошлась по его лицу.

Дарьяльский бросился прочь…

Тихие в мутной тьме приближаются голоса; тихие в мутной тьме по росе раздаются слова:

– Нет, это не клевета, это – так.

– Но ведь он же не вор?

– Он не вор: тут стечение нарочно подстроенных обстоятельств; враги спрятались в тьму и руководят его поступками. Придет час, и они поплатятся – за все, все: за него, и за тех, кого уже погубили.

– Петр, мой Петр с этой бабой!

– Петр думает, что ушел от вас навсегда; но тут не измена, не бегство, а страшный, давящий его гипноз; он вышел из круга помощи – и враги пока торжествуют над ним, как торжествует враг, глумится над родиной нашей; тысячи жертв без вины, а виновники всего еще скрыты; и никто не знает из простых смертных, кто же истинные виновники всех происходящих нелепиц. Примиритесь, Катерина Васильевна, не приходите в отчаянье: все, что ни есть темного, нападает теперь на Петра; но Петр может еще победить; ему следует в себе победить себя, отказаться от личного творчества жизни; он должен переоценить свое отношение к миру; и призраки, принявшие для него плоть и кровь людей, пропадут; верьте мне, только великие и сильные души подвержены такому искусу; только гиганты обрываются так, как Петр; он не принял руку протянутой помощи; он хотел сам до всего дойти: повесть его и нелепа, и безобразна; точно она рассказана врагом, издевающимся надо всем светлым будущим родины нашей… Пока же молитесь, молитесь за Петра!

Так говорил Шмидт, провожая в Гуголево Катю; вдруг перед ним – хвороста хруст; ручной электрический фонарик кинул сноп белого света, и видит Катя: в круге белого света, как дикого волка протянутая голова, протянутая голова Петра; пьяно блуждают мутные его очи; миг – и уже тьма.

Крепкие руки с силой удерживают Катю на месте, когда она хочет броситься за Петром:

– Стойте, ни с места: если сейчас уйдете за ним, не вернетесь обратно!

Синяя мокрая муть и не час, и не два своею прозрачностью напоила поля, легко отливаясь в празелень и свеченье опалов в местах солнечного заката, где уставлена в ясные еще остатки недавних великолепий черная бора гребенка; мокрая муть – на востоке, за исключением только одного места, которое болезненно воспалено еще невзошедшим месяцем; хоть вокруг и черно, а прозрачно; черными пятнами вырезаны кусты, окаймленные кружевом и лепетом листьев; черный кусок этого лепета, будто оторванный лист, ерзает и туда и сюда; вот закатился он в кружево кустов: то – нетопырь; сплошное море над головой кубовой сини [73]обливается летними слезинками здесь и там бледно блистающих звездочек; смотрят на звездочки и Дарьяльский, и Катя – из разных мест шелестящего грустно предлесья. Смотрят они на звездочки и… плачут от воспоминаний.

 

 


Дата добавления: 2015-08-05; просмотров: 56 | Нарушение авторских прав


Читайте в этой же книге: Кто же Дарьяльский? | Генерал Чижиков | Сон наяву | Нерушимое | Скандал | Возвращение | Успокоение | Житье-бытье | О том, что говорили люди, и о том, кто ездил на велосипеде | Происшествия |
<== предыдущая страница | следующая страница ==>
Матрена| На островке

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.012 сек.)