Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатика
ИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханика
ОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторика
СоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансы
ХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника

В О З В Р А Щ Е Н И Е

ИЛИ

 

О НЕКОТОРЫХ КАПРИЗАХ ФАНТАЗИИ И ЗИГЗАГАХ МЫШЛЕНИЯ

 

Мысли блуждают в лабиринтах памяти, всего пережитого, перечувствованного, выхваченного из впечатлений, накопленных отложившимися годами пластов. То более яркими, то едва заметными, ускользающими из сознания, из хронологии, напоминающими пыльный рисунок на столешнице, где когда-то стояли какие-то предметы, которые исчезли, неизвестно куда и почему, а пыль забыли стереть. На стенах прямоугольные и овальные тёмные и светлые пятна, здесь давным–давно висели чьи-то портреты и картины. Рисунок паркета затёрт подошвами и временем до едва различимой узнаваемости, видимо, когда-то здесь много танцевали. Но на полу еще видны контуры и тени стоявшей на нём мебели: небольшого кабинетного рояля, турецких диванов, ломберных столов и кресел, а в углу до сих пор валяется ножка сломанного пюпитра. Сейчас здесь запустение, тлен. Только ветер гоняет от стены к стене обрывки старых газет, цветные лоскутки ткани и прочий сор, да косые струи дождя стирают с дыбящегося паркета последние рисунки. В больших до потолка венецианских окнах не сохранилось ни одного стекла и мокрые ветви сада стучат по безглазым рамам, будто просят впустить их в дом, укрыть от ненастья. «Холодно, холодно, холодно. Пусто, пусто, пусто. Страшно, страшно, страшно».

Я сижу в старом кресле, единственном предмете мебели, Бог знает как уцелевшем в этом пустом холодном доме, закутанный в пёстрое бабье тряпьё и взгляд мой без цели блуждает среди теней, чьей-то чужой неведомой мне жизни. Что я здесь делаю, как попал сюда, зачем? И, кто я?

«Тела живых существ исчезли в прахе, и вечная материя обратила их в камни, в воду, в облака, а души их всех слились в одну. Общая мировая душа – это я… я…» Что это? Кажется, из «Чайки». На коленях у меня лежит старая тетрадь в выцветшем коленкоровом переплёте, которую я извлёк из груды хлама в углу комнаты, вся исписанная нервным размашистым почерком. Вверху тетради стоят две заглавные буквы «К. Т.» - то ли иницалы, то ли… не может быть.

Он был тогда влюблён, а она мечтала стать актрисой, и он писал это для неё. Как её звали? Нина? Да, Нина… дочка здешнего богатого помещика, фамилию запамятовал. Когда она уехала, то взяла сценический псевдоним Заречная. Она тоже была влюблена тогда, но не в него, а в известного беллетриста, с которым жила его мать, и трепетом её сердца наполнялись слова о «мировой душе», смысла которых она не понимала, но верила в своё призвание и свою любовь, и была счастлива и прекрасна.

Как давно это было… а кажется, будто вчера.

И «колдовское озеро», и луна, глядящая сквозь ветви вяза, и запах серы, и голоса мужиков, ловящих на реке раков.

 

Я открываю глаза и вижу склонившиеся надо мной сморщенные старушечьи лица. «Он не жилец на этом свете», - доносятся до меня их скорбные голоса, - «отмучился сердешный». «Прими и упокой душу младенца, раба твоего, Господи». Лица старух куда-то уплывают, и я вижу маму, она разжимает мне чайной ложечкой зубы и вливает куриный бульон, запах которого я давно забыл, потом клюквенный кисель, Мама смотрит на меня и из глаз её катятся крупные слёзы и падают на моё лицо. Мне хочется сказать ей, чтобы она не плакала, но у меня в горле большой нарыв и я не могу говорить. Потом я вспоминаю и запах, и вкус бульона и «киселька», и всю нашу довоенную мирную жизнь, и стараюсь улыбнуться маме, но, видно, из моей улыбки выходит что-то уродливое и жалкое, потому что слёзы из маминых глаз катятся ещё обильнее. Потом, когда я очнулся и стал поправляться, я увидел, что на маме нет её любимого украшения – медальона с портретом моей бабушки, которым она очень дорожила. И я узнал, что мама выменяла его на куриную ножку и стакан клюквы и, что «это наша бабушка спасла меня от смерти».

 

Я, очевидно, задремал, и мне приснилось что-то из детства, Но почему у меня мокрое лицо? Ах, это, наверное, от дождя, ветер заносит водяную пыль в дом, и она висит в воздухе и делает всё мокрым и холодным. Надо отодвинуть кресло подальше от окна и выпить, чего-нибудь горячего. Больно глотать, кажется, я заболеваю.

Но я не делаю ни того, ни другого. Во- первых, не в чём, и не на чём, а во-вторых, тело налито свинцовой тяжестью и любое движение кажется невозможным.

«Как пленник, брошенный в пустой глубокий колодец, я не знаю, где я и что меня ждёт. От меня не скрыто лишь, что в упорной, жестокой борьбе с дьяволом, началом материальных сил, мне суждено победить, и после того материя и дух сольются в гармонии прекрасной и наступит царство мировой воли. Но это будет, лишь когда мало-помалу, через длинный, длинный ряд тысячелетий, и луна, и светлый Сириус, и земля обратятся в пыль… А до тех пор ужас, ужас…»

 

Мы едем в большом «скотьем вагоне», но народу набилось так много, что все сидят на полу, тесно прижавшись друг к другу. Август месяц, жара стоит невыносимая, в вагоне нечем дышать, и не только из-за зноя, но из-за страшной вони, потому что двери, или скорей огромные раздвижные ворота, не открываются, так как на станциях толпы людей и всем зачем-то необходимо ехать, и непременно нашим поездом, а у нас, не то что сесть, встать некуда, не наступив на чьё-нибудь тело, и люди «ходят под себя», оправдывая название вагона. Я сижу у мамы на руках и чувствую, как ей тяжело от того, что много часов подряд она не может переменить положение тела, но сесть больше некуда, и мы с мамой терпим, ободряя, и поддерживая друг друга.

. - Мамочка, а куда мы едем?

- В эвакуацию, сыночек.

Какое трудное и некрасивое слово, но я не спрашиваю, что оно обозначает, мне и без того понятен его страшный смысл. Так же, как слово «война». Новые слова и понятия того времени мы постигали не разумом, а душой, и они входили в нас, как лезвие ножа в живую ткань тела, оставляя шрамы и рубцы на всю жизнь.

Я засыпаю и просыпаюсь от страшного стука и брани, когда поезд останавливается на станции и разъярённая толпа пытается взять штурмом наш вагон, а мы, затаившись, молчим и не открываем, потому что знаем, что нас сомнут прежде, чем мы успеем выскочить из «скотовозки», и, обливаясь потом, ещё теснее прижимаемся друг к другу.

 

«Я одинока. Раз в сто лет я открываю уста, чтобы говорить, и мой голос звучит в этой пустоте уныло, и никто не слышит… И вы, бледные огни, не слышите меня… под утро вас рождает гнилое болото, и вы блуждаете до зари, но без мысли, без воли, без трепетания жизни. Боясь, чтобы в вас не возникла жизнь, отец вечной материи, дьявол, каждое мгновение в вас, как в камнях и воде, производит обмен атомов, и вы меняетесь непрерывно. Во вселенной остаётся постоянным и неизменным один лишь дух».

Голос Нины звучит мелодично и неторопливо, и слова, как капли воды из полного ведра, срываются и падают на дно глубокого колодца, и рождают в душе покой, умиротворение, слияние с вечностью, бесконечностью, небытием.

 

- Пьеса кончена! Довольно! Занавес! Подавай занавес! Занавес!, – его голос врывается громким диссонансом и мгновенно разрушает и очарование этого вечера, и иллюзию волшебства и магии театра, и мысли о вечном. Это И. Н., зная болезненное самолюбие сына, очень умело надавила на больное и эффектно оборвала спектакль.

 

Я листаю тетрадь. Ни чисел, ни дат, ни последовательности. Строчки громоздятся одна на другую. Всё перемешано: воспоминания детства, начатые и неоконченные рассказы, пьесы, какая-то бухгалтерия текущих расходов и долгов, наброски декораций, планы, мечты о будущем и через весь этот хаос – пронзительная нота любви и вдохновение таланта.

 

«Сколько я себя помню, у нас в доме всегда бывало много народу. Правда, домом это можно было назвать весьма условно. Это были съёмные квартиры в разных городах, куда переезжала труппа театра, в котором служила мама. Антрепренёры ценили маму, потому что она всегда имела огромный успех у публики, и снимали для неё лучшее жильё в городе. Каждый вечер после спектаклей у нас собиралась так называемая «творческая интеллигенция» и городская элита – врачи, адвокаты, литераторы, музыканты, артисты и пр. «богема», как называл этих людей мой дядя. И хотя меня рано отправляли спать, я тайком пробирался в гостиную и замирал в каком-нибудь укромном уголке, где меня никто не видел, жадно впитывая всё, что слышал и наблюдал. Уже под утро меня обнаруживал кто-нибудь из гостей, и мама на руках относила «свою бедную деточку» в спальню. От мамы всегда хорошо пахло какими-то тонкими духами и дорогим коньяком, и она была очень красивая и ласковая. Когда она меня укладывала в постель, я «сомлевал» от прикосновения её нежных ухоженных рук, и после непременного поцелуя, проваливался в сладкое небытие».

 

Мы больше стоим, чем едем, точнее, ползём, так как навстречу нам всё время идут поезда с чем-то огромным на открытых платформах, похожим на слонов накрытых серым брезентом. И мы ждём, когда они проедут, а они всё не кончаются и идут один за другим, один за другим…

- Зачем так много слонов, мамочка, и куда их везут?

- Это не слоны, сыночек, это пушки и танки и везут их на фронт, чтобы мы с тобой скорее вернулись домой.

«Домой», кажется это так далеко, и так давно, что я с трудом представляю себе, что такое «вернуться домой».

Если наш поезд останавливается не на станции, а где-нибудь на разъезде или в степи, то «ворота» нашего вагона с шумом растворяются, и мы выползаем или вываливаемся из него прямо на землю, потому что тело настолько занемело, что по иному выбраться уже не можем, и мы широко раскрыв рот, жадно хватаем степной воздух. Как только начальник эшелона сообщает нам предполагаемое время стоянки, женщины тут же бросаются в степь или ближнюю рощу, ломают кустарник, рвут ковыль, откуда-то появляется вода и начинается «санитарный час». К отправлению поезда наша «скотовозка» приобретает человеческий облик: пол выскоблен и вымыт, всюду разбросана свежая луговая трава или солома, из щелей вагона торчат пучки зверобоя, мяты, чабреца и мелиссы, ромашки и васильков, появляется огромный чайник с кипятком и, по возможности, приведя себя в порядок, мы открываем торжественное чаепитие. Чай заваренный свежей мятой или зверобоем и ржаные сухари, что может быть лучше? Оказывается, и на войне могут быть праздники.

«Надо изображать жизнь не такою, как она есть, и не такою, как должна быть, а такою, как она представляется в мечтах».

 

«Это будет прекрасно – ночь, луна на синем бархате неба, лунная дорожка на дышащей поверхности озера и одинокая девичья фигура в белом платье, застывшая на большом камне».

 

«Я счастлив безумно. Боже, как я люблю её. Волшебница, мечта моя. Я без неё жить не могу… Даже звук её шагов прекрасен… Я всю ночь могу простоять в саду и смотреть… смотреть… смотреть на её окно. Счастье моё, жизнь моя!»

 

- Занавес! Виноват, господа! Я выпустил из вида, что писать пьесы и играть на сцене могут только немногие избранные. Я нарушил монополию!

 

- Что с ним?

- Ирина, нельзя так, матушка, обращаться с молодым самолюбием.

- Что же я ему сказала?

- Ты его обидела.

- Он сам предупреждал, что это шутка, я и относилась к его пьесе, как к шутке. Теперь оказывается, что он написал великое произведение! Скажите пожалуйста! Стало быть, устроил он этот спектакль и надушил серой не для шутки, а для демонстрации… Ему хотелось поучить нас, как надо писать и что нужно играть. Капризный самолюбивый мальчик.

- Он хотел доставить тебе удовольствие.

-Да? Однако же вот он не выбрал какой-нибудь обыкновенной пьесы, а заставил нас прослушать этот декадентский бред. Ради шутки я готова слушать и бред, но ведь тут претензии на новые формы, на новую эру в искусстве. А, по-моему, никаких тут новых форм нет, а просто дурной характер.

 

«Кто я? Что я? Вышел из третьего курса университета по обстоятельствам, как говорится, от редакции не зависящим, никаких талантов, денег ни гроша, а по паспорту я – киевский мещанин. Мой отец ведь киевский мещанин, хотя тоже был известным актёром. Когда, бывало, в её гостиной все эти артисты и писатели обращали на меня своё милостивое внимание, то мне казалось, что своими взглядами они измеряли моё ничтожество, - я угадывал их мысли и страдал от унижения…»

 

Однажды я проснулся от какого то жуткого воя. Поезд стоял, «ворота» вагона были распахнуты и я увидел бегущих людей. Они бежали не к поезду, а от него и кричали «воздух!», «воздух!». Впереди была степь без единого кустика и люди метались по ней в поисках укрытия. Спросонок я ничего не мог понять, но этот вой сирены и мечущиеся по степи люди, были продолжением моего сна:

 

«Мне три года. Я первый раз в цирке. На манеже клоуны, много клоунов. Они помогают людям в униформе строить какое-то сооружение для следующего номера программы. Но делают это так нелепо, что вместо помощи только разваливают всё строительство и рабочие гонят их, чтобы они не мешали им. А усердные клоуны, ни за что не хотят отказываться от помощи и увлечённо продолжают разваливать построенное. Тогда на манеж, плюясь клубами дыма, со страшным грохотом и воем вылетает автомобиль и начинает гоняться за клоунами. Клоуны в панике пытаются спастись от страшного чудовища. Они беспорядочно бегают, падают, карабкаются на бордюр, срываются, рискуя быть раздавленными огромными колёсами, и умоляют публику спасти их от неминуемой гибели, а публика хохочет и никому в голову не приходит протянуть этим бедолагам руку помощи. За рулём страшного монстра сидит человек в лётном шлеме и очках, похожий на знаменитого спортсмена и авиатора Уточкина, и тоже хохочет, получая удовольствие от весёлой потехи – охоты на человека. Я никак не могу понять, почему всем так весело, и что в этом смешного. На глазах у меня слёзы и мама успокаивает меня, объясняет, что это игра, что они так шутят, но я плачу уже в голос и мама уводит меня из цирка».

 

В какой-то момент сирена замолкает, и в полной тишине я вижу мечущиеся по степи фигурки людей. Они падают, поднимаются, снова бегут и, кажется, что это продолжается бесконечно долго, как во сне. Неожиданно и эту тишину и этот сон разрезает страшный вой, но уже не сирены, а чего-то другого, как будто повернули ручку приёмника и врубили звук на полную мощность. И вот мы уже бежим вместе с мамой и тоже падаем, поднимаемся, и вновь бежим, потому что кажется, что звук этот сейчас разрежет нас пополам… Я ощущаю удар в спину, и степь начинает падать на меня, пока я не утыкаюсь лицом в землю и на меня не наваливается что-то мягкое и тёплое. Это мама толкнула меня и упала сверху, прикрыв своим телом. И я слышу, как где-то над нами вдруг заработала бабушкина швейная машинка. Она строчит, останавливается, и снова строчит. Шов, шов, ещё шов… потом замолкает, закончив работу, и в наступившей тишине возникает новый звук, тяжёлый рокочущий сплошной – это небо начинает падать на нас, вдавливая всей своей тяжестью в землю. И земля откликается ему длинными протяжными стонами.

Когда всё заканчивается, и мы начинаем ощущать своё тело, мы переворачиваемся на спину и долго глядим в чистое небо, осознавая, что всё ещё дышим и живём. Потом садимся и смотрим, как догорает наш эшелон.

«Я всё потерял. Она меня не любит, я уже не могу писать… пропали все надежды…»

 

«Это началось с того вечера, когда, так глупо провалилась моя пьеса. Женщины не прощают неуспеха. Я всё сжёг, всё до последнего клочка. Как я несчастлив! Её охлаждение страшно, невероятно, точно я проснулся и вижу вот, будто это озеро вдруг высохло или утекло в землю. Пьеса не понравилась и она презирает моё вдохновение, уже считает меня заурядным, ничтожным, каких много… Как это я хорошо понимаю, как понимаю! У меня в мозгу точно гвоздь, будь он проклят вместе с моим самолюбием, которое сосёт мою кровь, сосёт, как змея…»

 

«Я имел подлость сегодня подстрелить чайку и бросить к её ногам, но она не поняла или сделала вид, что не поняла меня. Как глупо, как всё ужасно глупо и пошло. И как невыносимо больно!..»

 

Между страницами лежит клочок бумаги:

 

«Я решила бесповоротно, жребий брошен, я поступаю на сцену. Завтра меня уже не будет здесь, я ухожу от отца, покидаю всё, начинаю новую жизнь. Прощайте, Бог знает, увидимся ли вновь.

P. S. Простите меня, если можете, и не поминайте лихом. Н.»

 

«Вот и всё… Жить больше не имеет смысла. Я пытался вызвать его на дуэль, но он сыграл труса и удрал в Москву, пытался застрелиться, но неудачно, пытался писать, но кроме какой-то слезливой жалости к себе ничего не выходило. Вся моя жизнь превратилась в пошлый водевиль».

 

«Неудачник!»

 

«Однажды, в запале ссоры мама бросила мне это слово, потом плакала и просила прощения, но оно стало моим приговором, моим alter ego на всю жизнь».

 

«Когда я узнал, что Нина потеряла ребёнка, которого родила от него, и что он разлюбил её и вернулся к своим прежним привязанностям, я бросился на помощь с единственным желанием спасти её от рокового шага. Зная её пылкую натуру и её решительность, я не сомневался в возможности такого исхода, и мысль, стучавшая в висках, была успеть, не опоздать. Но Нина не захотела принять меня, и на все мои просьбы и попытки поговорить с ней, отвечала отказом. Я старался не упускать её из виду, следовал за ней по всему маршруту гастролей театра, сидел в зале на всех спектаклях с её участием, ожидал на выходе из театра, но она ускользала от меня и, отчаявшись встретиться с ней когда-нибудь, я вернулся к дяде в деревню и с ожесточением принялся за работу. Сначала ничего не получалось, в голову лез всякий вздор, мысли и слова были тяжёлыми и натужными: «Афиша на заборе гласила… Бледное лицо, обрамлённое тёмными волосами…» Гласила, обрамлённое… Это бездарно. Но постепенно я успокоился и на бумагу стали ложиться свободные и непринуждённые мысли».

 

«Я всё больше и больше прихожу к убеждению, что дело не в старых и новых формах, а в том, что человек пишет, не думая ни о каких формах, пишет, потому что это свободно льётся из его души».

 

Я перевернул страницу, из тетради выпал какой-то листок. Я поднял его. Весь исписанный мелким убористым почерком, листок оказался чьим-то письмом. На нём не было ни даты, ни имени, ни фамилии адресанта.

 

«Милый, добрый, талантливый! Я постоянно вспоминаю наш театр, наши репетиции, наш спектакль… какое это было прекрасное время. Жила я радостно, по-детски – проснёшься утром и запоёшь; любила вас, мечтала о славе, а теперь?.. Боже, как это было давно… кажется, сто лет прошло, и сколько пережито, сколько выстрадано, сколько безвозвратно утрачено… В тот день, когда вы бросили к моим ногам убитую чайку, я поняла, что вы ждёте от меня ответа, но что я могла вам сказать – сердце моё было отдано другому, я целиком безраздельно принадлежала только ему. Как на крыльях я летела в Москву к моей мечте, любви, славе! Любовь, как и молодость жестока и эгоистична, я знала, что причиняю вам страдания, но не могла, не умела, не хотела скрывать от вас свои чувства. Может быть, за это я и была потом так безжалостно наказана.

Он не верил в театр, всё смеялся над моими мечтами, и мало-помалу я тоже перестала верить и пала духом… А тут заботы любви, ревность, постоянный страх за маленького… Я стала мелочною, ничтожною, играла бессмысленно… Я не знала, что делать с руками, не умела стоять на сцене, не владела голосом. Вы не понимаете этого состояния, когда чувствуешь, что играешь ужасно.

Когда я потеряла своего крошку, мне не хотелось жить, всё сделалось бессмысленным и постылым. Потом он вернулся к ней. Впрочем, он никогда и не покидал её, а по бесхарактерности ухитрялся и тут и там. Ваша убитая чайка стала для меня страшным символом и пророчеством: «На берегу озера с детства живёт молодая девушка; любит озеро, как чайка, и счастлива, и свободна, как чайка. Но случайно пришёл человек, увидел и от нечего делать, погубил её» - сюжет для небольшого рассказа.

Я как сумасшедшая бросилась в работу, хотела забыться, стереть, уничтожить своё прошлое, свои мечты, надежды, свою любовь, но у меня ничего из этого не вышло. Для этого необходимо стереть память о своей жизни, а это значит, уничтожить самую жизнь.

Вероятно, вы почувствовали моё состояние и примчались ко мне на помощь. Но я не могла вас принять. Я избегала встреч с вами, строго-настрого приказала не принимать вас и не вступать с вами ни в какие объяснения. Но зато вы стали свидетелем моего сценического позора. Я чувствовала ваши глаза в зале и сгорала со стыда от собственной беспомощности и бездарности. Я ненавидела себя и вас тоже, мне хотелось закричать, сделать то же, что сделали вы когда-то: «Занавес! Занавес! Спектакль окончен, господа! Довольно ломать комедию! Ступайте домой, и там упивайтесь своим ничтожеством и пошлостью, на которые вы только и способны! А здесь не надо! Не надо! Не надо!!!». Я, наверное, кричала это по ночам, потому что горничная будила меня и умоляла успокоиться, и отпаивала меня валерьяной. А я всё время видела ваши глаза и представляла себе, как сильно вы должны меня ненавидеть. Зачем вы писали мне, что целовали землю, по которой я ходила? Меня надо убить!

Теперь не так… вы стали известным писателем, вас печатают, у вас появились поклонницы… я - актрисой. Я играю с наслаждением, с восторгом, пьянею на сцене и чувствую себя прекрасной… Я теперь знаю, понимаю, что в нашем деле – всё равно, играем мы на сцене или пишем – главное не слава, не блеск, не то, о чём я мечтала, а уменье терпеть. Умей нести свой крест и веруй. Я верую, и мне не так больно, и когда я думаю о своём призвании, то не боюсь жизни.

Прощайте, мой милый, добрый, замечательный человек, живой укор всей моей непутёвой жизни, и да простит и поможет нам Бог.

Ваша Чайка.

 

P. S. Завтра утром еду в Елец в третьем классе… с мужиками, а в Ельце образованные купцы будут приставать с любезностями. Груба жизнь.

 

P.P. S. Я знаю, что они сейчас у вас. Не говорите ему ничего… Я люблю его. Я люблю его даже сильнее, чем прежде… Люблю, люблю страстно, до отчаяния люблю».

 

 

Я вложил выпавшее письмо между страницами тетради и прочитал последнюю запись:

«La commedia é finita. Занавес!»

 

Дальше шли пустые листы.

 

Когда радио голосом Левитана сообщило, что «освободили наш город от немецко-фашистских захватчиков», мама в тот же день увязала узлы с нашими вещами, подхватила меня подмышку, и мы поехали домой.

Шел 1944 год. Мы возвращались домой.

Я смотрел из окна вагона на ту дорогу, которую мы преодолели три года назад и не узнавал её. Мы ехали по выжженной опустошённой земле. Слева и справа от нас стояли чёрные скелеты сожжённых сёл и разрушенных городов. Искорёженные груды металла, торчащего из провалов зданий, брошенная изуродованная военная техника, неубранные ещё трупы людей в советской и немецкой военной форме сопровождали нас на всём протяжении пути. Казалось, земля встала дыбом и вопиёт к небесам, моля об отмщении. И люди, стоящие у окон, плакали и отворачивались, не в силах вынести эту зловещую картину земного Ада.

Когда мы вошли в наш дом, и мама открыла ключом дверь, у неё дрожали руки. И опустившись на диван, она вдруг в голос заплакала. Я тоже разревелся, и мама, взяв меня на руки, крепко прижала к себе и долго ничего не могла сказать.

- Это ничего, ничего, сыночек. За всю войну я должна была один раз по- настоящему выплакаться, - сказала она, немного успокоившись.

- Теперь ничего не бойся, ничего. Мы дома. С возвращением тебя, родной!

 

И только сейчас, сидя в этом старом полуразвалившемся доме, я вдруг понял, что и война, и эвакуация, и все перенесённые страдания и невзгоды, были одним долгим и трудным возвращением.

Что нет ни прошлого, ни будущего, а есть только настоящее. И прошлое, и будущее в настоящем, ибо прошлое – это наша память, а будущее – наши грёзы и мечты. Но и то и другое, заключено в нашем чувственном опыте. Значит, оно пережито нами, и может переживаться не единожды, и каждый раз, когда мы это переживаем, оно становится нашим настоящим.

И то, что сегодня я пережил и перечувствовал в этом доме – тоже настоящее.

Спасибо тебе, дом, ты помог мне вновь прикоснуться к истокам.

 

Я закрыл тетрадь и подошёл к окну.

Дождь кончился. Я умылся из деревянной бочки, стоявшей под окном, дождевой водой. Аккуратно упаковал тетрадь, положил её в карман рюкзака, и плотно прикрыв дверь, вышел из дома. Я шёл на станцию. Проходя мимо озера, я обернулся,

чтобы ещё раз взглянуть на дом, приютивший меня, и замер. Во всех окнах горел свет, видны были чьи-то тени, и из открытых окон лилась музыка. Кто-то энергично и страстно играл на рояле.

Я узнал мелодию – это был «Меланхолический вальс» Даргомыжского. Дойдя до crescendo, музыка резко оборвалась и в наступившей тишине, я совершенно отчётливо услышал хлопок, будто откупорили шампанское, или …

 

Нащупав в кармане куртки старый трофейный «вальтер», приспособленный для отечественных патронов, я размахнулся и с силой забросил его далеко в озеро. Пистолет тихо хлюпнул, и по глади воды разбежались концентрические круги, увеличивающиеся в размере и постепенно затухающие. Дождавшись, когда последний круг добежал до меня, и вода вновь сомкнулась «над вечным покоем», я легко выдохнул, вскинул рюкзак, и зашагал навстречу электричке.

 

 

Москва. 18 апреля 2010 года.

 

НЕСКОЛЬКО ПОЖЕЛАНИЙ МОЛОДЫМ ЛЮДЯМ,

 

ВЫБРАВШИМ ПРОФЕССИЮ

 


Дата добавления: 2015-08-05; просмотров: 37 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
Э П И Л О Г| А К Т Ё Р

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.022 сек.)