Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатика
ИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханика
ОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторика
СоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансы
ХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника

Грехи наши

Читайте также:
  1. Грехи по произволению
  2. Грехи против веры
  3. Для того чтобы назвать свои грехи, их надо увидеть.
  4. КАКИЕ ГРЕХИ – ТАКИЕ И МЕСТА
  5. МОИ ГРЕХИ
  6. О тех, которые отпадают по собственному нерадению и какими-либо предлогами извиняют свои грехи

 

Когда произошло это страшное событие, Елена, конечно же, забрала Лизу сразу к себе, одним днем перечеркнув и забыв все свои старые и заскорузлые обиды. Так получилось, что семейная Лиза в своей беде оказалась одна. Муж‑профессор уже пятый год читал свои лекции в Бостонском университете, ему вообще всю жизнь, кроме науки, не нужно было ничего, а сейчас и подавно. Лизина дочь, вечно вздрюченная, безумная Ирка, как всегда, разводилась с очередным мужем и была, естественно, вне себя.

Беда с Лизой произошла, как водится, внезапно. И из полноватой, веснушчатой, полной жизни и энергии еще нестарой женщины Лиза за полгода превратилась в сухую, серолицую мумию – без остатка прежних внешних и, казалось, неисчерпаемых внутренних сил. Казалось, что неисчерпаемых. Елена взяла ее к себе по нескольким причинам: во‑первых, загород, воздух – она теперь круглый год жила на старой, теплой кратовской даче. Во‑вторых – уход. Кто, кроме жертвенницы Елены, с таким терпением будет выносить капризы тяжелобольного человека? Чокнутая Ирка? Она‑то быстренько управится – подтолкнет мать к краю могилы и руки отряхнет.

Лиза сначала сопротивлялась – не хотела уходить из своего дома. Но недолго. Все быстро поняла и оценила. Практичность в ней была всегда. А вот обязанной быть ненавидела, особенно кому? Елене, которую всегда считала немного убогой. А вот жизнь распорядилась иначе. И эти вот беспомощность и зависимость ее и угнетали больше всего. А куда деваться? Обе старались держаться достойно. Получалось не всегда. Особенно у Лизы. Но с нее сейчас спроса не было. И потом, надо же было ценить: кто еще, кроме Елены, нагреет рефлектором ванную комнату, вымоет сестру мягкой мочалкой, сшитой из старого махрового полотенца, осторожно оденет в проглаженную фланелевую пижаму и отведет в чистую, свежую, после зимнего сада, постель. А потом еще нальет густого клубничного киселя и сварит жидкую манную кашу – легкую, как для младенца.

Сестры с детства дружны не были – слишком разный темперамент, хотя разница самая позволительная для дружбы – в четыре года. Елена была старшей, немного угрюмая, необщительная, малоразговорчивая и очень правильная девочка. Почти отличница и вечная помощница по хозяйству. Мамина лучшая подружка. Внешность Елены не вызывала ни умиления, ни отрицания – выше среднего роста, широкая в спине и плечах, с крупными кистями некрасивых рук. Да и лицо – без фантазии, только волосы хороши – светло‑русые, густые, слабой волной. Но кто видел их красоту? Вечный старческий пучок на затылке.

Лиза родилась проказницей, кокеткой, упрямицей и капризулей. Младшая сестра! Внешне славная, но до красавицы не дотягивала. А миловидности сколько угодно. Блондинка с конопушками на вздернутом носу. И зубы! Сама про себя говорила: «Голливуд!» Улыбалась к месту и без. Но это в юности.

У нее была своя компания, свои подружки. Сестру не звала – да та и не рвалась. Сидела у себя, что‑то вязала, шила, читала. «Синий чулок», – говорила о ней Лиза с презрением, махнув рукой. Замуж она выскочила рано, в восемнадцать лет. За чудного и странного парня с мехмата. Что нашла она в этом заумном очкарике, было непонятно. Мать отмахнулась. «Вот увидишь, через год разведутся», – говорила Елене.

Не развелась, а родила через год в страшных муках дочку Ирку – там было все: и угроза выкидыша, и страшный токсикоз, и ягодичное предлежание, и ручное отделение плаценты. И все это досталось девятнадцатилетней девочке. Из роддома вышла притихшая и какая‑то прибитая.

С ребенком помогали и мама, уже тяжело болевшая злокачественной гипертонией, с бесконечными каретами «скорой помощи», и, конечно, безотказная Елена. С ног сбивались все. Кроме математика. Он, казалось, не слышал ни душераздирающих криков ребенка, ни истерик Лизы, ни скандалов между женщинами. Выходил из своей каморки‑кабинета (бывшая темная комната), шел в туалет, мыл руки, не глядя, съедал, что дадут, и уходил к себе. Не муж, а золото. Или наоборот. Лиза кричала, что не может жить таким кагалом, и вытрясла из матери деньги – первый взнос на кооператив. Потом, счастливая, говорила Елене: «А этот хлам (имея в виду и неухоженную старую квартиру, и ветхую мебель) оставь себе».

Через год они уехали в новый дом на Юго‑Запад. Елена туда приезжала как за город. Роща, воздух, церковь, деревушка возле церкви. Приезжали с мамой навестить племянницу Ирку, тогда еще хорошенькую полноватую девочку. Лиза тут же выскакивала из квартиры. Это у нее называлось «съездить в центр, проветрить мозги».

Они кормили Ирку, гуляли с ней в роще, укладывали спать. К десяти вечера являлась Лиза. Ни «спасибо», ни «как дела?» – никаких разговоров вообще.

– Ну что, вы поехали? Мама дорогой плакала, говорила, что больше к Лизе не поедет. Елена Лизу оправдывала, дескать, засиделась одна, ей тоже не позавидуешь в этих «выселках». Приезжали домой голодные – у Лизы старались не есть, да и, честно говоря, особенно‑то нечего было. Долго пили чай с колбасой и калачами на кухне и, отплакавшись, шли спать.

Лиза образования не получила – какое образование, когда в восемнадцать лет уже семья. Смеялась, что муж образован так, что хватит на пятерых. С этим не поспоришь. Елена этот брак не понимала и однажды все‑таки осторожно у Лизы спросила, близкие ли они с мужем люди.

– Близкие‑неблизкие, а он гений, я это знаю, – амбициозно ответила Лиза. – Он будет скоро очень крупной величиной, а это престиж, деньги, командировки, переизданные труды.

– Тебе так все это важно? – удивилась Елена.

– Да, для меня это главное. А потом он не пьет, не гуляет, а все остальное я переживу.

Что такое это «остальное», Елена спрашивать не стала, постеснялась. Лиза рвалась на работу, искала няню, но с Иркой никто долго сидеть не хотел. Уже тогда, девочкой, она становилась неуправляемой. Потом все‑таки Лиза работала пару лет на кафедре в Станкине секретарем. Работой была довольна – с ней считались, да и с чужими людьми она ладила легко. Ее вообще считали почему‑то человеком легким и необидчивым.

Но проблемы и болезни дочки перевесили, и она окончательно осела дома. «На хозяйстве», как говорила. Хотя дом вести не любила, готовила плохо, по необходимости, убирала нехотя. Но вот Ирку исправно мотала по кружкам, музыкам, гимнастикам, плаваниям. Та, правда, нигде долго не задерживалась. Лиза всех обвиняла, скандалила, верещала, что не смогли привить ребенку интерес. Ее стали остерегаться и связывались с ней неохотно.

Елена окончила пединститут. Биология на английском. Кому тогда была нужна биология на английском? Преподавала в школе просто биологию на русском, школу полюбила, детей тоже. Но они с ней не считались – не чувствовали в ней силу, да и предмет ее, по их мнению, был побочным, незначительным. Когда наладилась халтура, переводила статьи для научных журналов.

Мама долго и тяжело болела, но умерла в почтенном возрасте, совсем измотав безотказную Елену. Елена горевала безутешно. А Лиза на поминках сказала: «Слава Богу, все отмучились», подчеркнув почему‑то это «все». Наверное, она была права, но Елена этих слов ей не простила.

Еще до смерти мамы у Елены начался бесконечный роман с редактором одного крупного научного журнала, где она брала халтуру. Это был, конечно же, женатый человек, микробиолог, книжный червь, грибник и лыжник – абсолютно родственная Елене душа. Жену он не любил (как говорил), но и не разводился из‑за болезненной и слабой единственной дочки Регины. Ее очень жалел. Будучи человеком чрезвычайно порядочным, он понимал, что такое положение вещей унизительно для тонкой Елениной организации. И сначала просил подождать, пока Регина окончит школу и поступит в институт. В институте от ответственности и перенапряжения у Регины начались неврозы и срывы. Он плакал, говорил, что она несчастная, болезненная, зеленая. Елена так и называла ее – «зеленая Регина». Про себя, естественно.

А когда он в очередной, сто восьмой, раз пытался заговорить с Еленой об их совместном будущем, она его твердо остановила: оставим все как есть. Он, кажется, облегченно вздохнул. Потом вообще случилась страшная трагедия: его жене кто‑то сообщил о его тринадцатилетнем романе. Она травилась, но выжила, а вот «зеленая Регина», будучи в то время сильно беременна, чего ждала почти семь лет в браке, от этих событий ребенка выкинула и больше так и не родила. Микробиолог этого не перенес – мучился после инсульта недолго, около года. Ухаживала за ним нанятая посторонняя женщина, тайно оплачиваемая Еленой. На похороны Елена, естественно, не пошла.

Вот после этой ужасной истории она ушла из школы и уехала жить на дачу, в Кратово. И еще обратилась к Богу, стесняясь почему‑то. Стала ходить по воскресеньям в храм, потом еще и в среду. Становилось легче. Не это ли главное?

Иногда ездила в Москву, встречалась с работодателями – теперь появилось множество толстых глянцевых журналов про природу и животный мир. Тут‑то и пригодился в полной мере ее английский. Ее ценили за опыт, профессионализм и пунктуальность. Зарабатывала она вполне прилично. А много ли ей было надо?

Загородную жизнь она полюбила сразу и безоговорочно. И вечерние прогулки по любимым тихим сосновым улицам, и золотые шары у калитки, и утренние походы на станцию за ранней зеленью и кисловатыми подмосковными ягодами. И поездки в Жуковский за продуктами, и купание в старом, заросшем кратовском пруду. Подругами не обзавелась, но по‑соседски общалась. Дом был старый, теплый, уютный, с маленькой печью‑камином.

Вечерами вязала свои бесконечные шали крючком, а потом не знала, кому их подарить. Раздавала соседям. Читала, спала много днем, а ночью, естественно, маялась. Жизнь ее текла спокойно и неспешно. По ее сути, под стать ей самой. До болезни Лизы.

В ее старой московской квартире жила теперь племянница Ирка с новым мужем. И когда однажды Елена туда заехала что‑то забрать, увидела, что выброшена старая мебель, дорогие сердцу мамин комод и трюмо, разбиты чашки и все переставлено и осквернено. Долго плакала на кухне, а потом что смогла и что уцелело забрала и больше решила в квартиру не приезжать. В бесцеремонности Ирка переплюнула свою мать.

Когда забрала Лизу и обустроила их совместный быт, почему‑то скрывала под разными предлогами свои походы в церковь. Стеснялась сестры, ее острого языка. И страшно смутилась, когда Лиза увидела на ней крестик – теперь Лиза ее высмеивала и презрительно звала «богомолкой». Сама же Лиза была из воинствующих атеистов. Впрочем, отрицала она многое, не только это – таков характер. Спорить с ней не хотелось. Однажды все же завела с захолонутым сердцем разговор на религиозную тему. Цель была одна – окрестить Лизу.

Но та, уже почти бессильная, завелась ужасно. Плакала, выкрикивала Елене обидные слова:

– Где Он, твой Бог, я еще молодая, а вот подыхаю, а ведь младшая, между прочим, сестра, отвечай!

Потом, обессилев, уснула. Елена смотрела на нее, и сердце рвалось от жалости. Подумала, даже вот перед лицом смерти ничего не может с собой поделать. Страшное дело гордыня!

Ирка приезжала навещать мать примерно раз в две недели. И вот где был кошмар! Она то рыдала, то ржала, как лошадь, много ела, выкуривала несметное количество сигарет, всех поносила, жаловалась, кричала на безропотную тетку и уже бессильную мать. Лиза ее гнала: «Уезжай, мне от тебя совсем плохо, уезжай». Та, оскорбившись, хлопала дверью и следующие две недели не звонила.

Ничто не могло их примирить. Потом Лиза жалела ее, говорила, что она несчастная баба, издерганная, замотанная. Елена не соглашалась: «Все не хуже, чем у других. А что ни с кем не уживается, то характер жуткий. И вообще, нервы тоже лечат. Здоровая кобыла, хоть бы помогла мать помыть или постель перестелить, конфетки в дом не привезет». Но это все про себя, про себя, а так в ответ Лизе кивала, соглашалась.

Лиза угасала медленно, но с каждым днем какие‑то частицы и крупицы жизни из нее вытекали. Елене так это было видно! Смотреть на это было невыносимо. От отсутствия сил Лиза становилась тише. И впервые сестры начали разговаривать. Не переговариваться, а именно разговаривать. Сначала ни о чем, потом вспоминали что‑то из детства – рано умершего отца, оказалось, что Лиза его совсем не помнила, вспоминали мать, старый двор, легкую и молодую дачную жизнь.

А вот личные вопросы как‑то обходили стороной. Да и какие там личные вопросы? Что было обсуждать‑то? Лизиного гениального примороженного математика? Или Елениного несчастного микробиолога? Тоже мне тема! Да и Ирку обсуждать не хотелось. Зачем причинять человеку боль?

По воскресеньям Елена ездила в свой любимый храм Космы и Дамиана, в Москву, туда, где крестилась. С упоением отстаивала долгую службу, подпевала хору. Умиротворенная, возвращалась домой. И попадала под прицел Лизиных усмешек. Изо всех сил сдерживалась, чтобы не отвечать. Получалось. Чему‑чему, а смирению православие учило хорошо.

К октябрю Лизе стало совсем худо. Елена съездила в Москву к районному онкологу и вернулась с упаковками сильнейших обезболивающих, тех, что стоят последними перед наркотиками. Больше всего она боялась, что у Лизы начнутся боли. От уколов и слабости Лиза почти целый день спала, ела один раз в день, и то как птичка. Иногда минут двадцать смотрела телевизор. Уже не читала сама. Порой просила почитать вслух Елену. Та читала ей Бунина и Куприна. Иногда Лиза беззвучно плакала. Теперь она уже совсем не вредничала и не спорила.

Елена спросила как‑то:

– Может, вызвать из Бостона математика? Лиза вяло отмахнулась:

– На черта он мне сдался, да и тебе лишние хлопоты.

– Как хочешь, – удивилась Елена. Однажды вечером, ближе к ночи – Елена была уже у себя, но дверь она теперь не закрывала, чтобы слышать сестру, – Лиза позвала ее.

– Сделай мне кофе.

– Сейчас, ночью? – испугалась Елена.

– Очень хочется.

– Да‑да, конечно.

Елена накинула халат и побежала на кухню. Почему‑то побежала. Кофе сварила с пенкой, в старой медной, еще маминой джезве. Крикнула:

– С молоком?

– Все равно, – ответила Лиза. Потом осторожно, с ложечки поила Лизу. Та причмокивала от удовольствия.

– А завтра свари гороховый суп с ветчиной, ладно?

– Господи! – От радости Елена расплакалась. – Какое счастье, что ты захотела супу! Хочешь, сейчас пойду варить, ты проснешься и поешь, – причитала Елена.

– Успеется, – усмехнулась Лиза, – блаженная ты, посиди просто.

Елена кивнула:

– Да‑да, конечно.

– А знаешь, ведь все мне поделом, – сказала Лиза.

– Ты о чем?

– О чем? Ты ведь даже не знаешь, какая я страшная грешница. Страшная. Мне все это поделом.

«Бредит, уже бредит, меня предупреждали», – подумала с ужасом Елена.

– И что у Ирки так, я виновата! Когда она с первым мужем развелась, помнишь, у нее была операция, ну там, киста, гинекология? – Елена кивнула. – Так вот я попросила врача, да что там попросила, заплатила, и он ей трубы перевязал. Подумала, есть ребенок, зачем этой дуре рожать второго? Сама сумасшедшая и наплодит таких же и еще мне подкинет. Вот так‑то. А ты говоришь, на все воля Божья. Не на все. А потом, когда она с Генкой стала жить – неплохо, кстати, жить, он один ее в узде держал, – он детей хотел, а она не понимала, почему не получается. Я, естественно, не созналась – испугалась. Он ее и бросил. Тогда‑то у нее все совсем разладилось и покатилось под откос. Я виновата. – Лиза громко вздохнула и откинулась на подушки.

– Ты ведь хотела как лучше, – тихо и неуверенно сказала Елена.

– Ну да, а получилось как всегда, – хрипло рассмеялась Лиза. Помолчав с минуту, она продолжила: – И жене твоего лыжника тоже я позвонила.

Елена поняла не сразу. Когда дошло, в ужасе прошептала: «Ты?»

– Я, я. Тоже скажешь, хотела как лучше? А ведь правда хотела. Хотела, чтобы он их бросил и к тебе ушел. А что получилось? Что молчишь? Ну, оправдывай меня!

Елена закаменела. А Лиза продолжала свой людоедский монолог:

– И еще я с Левкой жила.

– Левка – это кто? – одними губами спросила Елена.

– Левка, родной брат моего математика.

Елена смутно помнила этого брата – такой же невзрачный и субтильный очкарик, только тот гений, а этот рядовой инженер.

– Жила с ним пятнадцать лет, пока он в Канаду не уехал.

– Зачем? – только и спросила Елена.

– А мой вообще ничего не мог, все в мозги ушло, – легко сказала Лиза. – Вот я и приспособилась. Удобно. Я даже не знаю, от кого Ирка. А какая разница? Даже фамилия одна. – Лиза зашлась в кашле и страшном смехе. Елена молчала. – Это ты у нас молодец. Все всегда делала правильно. Жила честно и праведно. Молодец! Правда, для себя жила. – «Вот тебе и раскаяние с покаянием», – подумала Елена. – А у меня дочь сволочь, мужа, считай, что нет. И меня самой тоже уже нет. Вот так‑то.

Господи, опять характер паскудный вылез. Даже сейчас.

– Спи, – твердо сказала Елена. – Будет тебе завтра гороховый суп.

Она резко встала и ушла к себе. Сначала дверь закрыла и прислонилась к ней спиной, как бы отгораживаясь от всего, что она узнала этой страшной ночью. Но потом все же оставила слабую щель. Легла. Лиза долго ворочалась и вздыхала. Елена не спала ни минуты, а в пять утра встала, чтобы замочить горох.

В комнате сестры было тихо.

В начале восьмого она пошла в церковь, не в свою, дальнюю, а рядом, местную, близкую, полчаса ходьбы. Надо было просто скорее дойти и просить, просить у Бога прощение за Лизу. Всеми силами просить. И поговорить с батюшкой. Она стояла и молилась так истово, как никогда раньше.

– Господи! Прости мою сестру! За все прости! Она не ведала, что творила! Но раз она рассказала мне все это, значит, страдала. Ты уже и так наказал ее самым строгим судом! Прости ее, Господи! Я буду молиться за нее, сколько буду жить! Хватит с нее испытаний и боли! Не посылай ее в ад, Господи! Ад был у нее на земле!

Молитва была своевременной. В девять утра во сне Лиза умерла. Умерла спокойно. Слава Богу, без болей.

Здоровая Елена пережила сестру всего на четыре месяца – пьяный подросток на ворованных «Жигулях» сбил ее, ехавшую из храма после службы в день большого церковного праздника. Моментальная смерть.

А куда определили сестер в той, другой, жизни, если она там есть, и что вымолила Елена, мы не узнаем. Но постараемся сделать выводы.

«Прелестницы»

Ася и Соня достались Жене в наследство от бывшего мужа при разводе. Правда, не сразу, но это только по ее вине. Прожив с мужем три года и родив дочку Марусю, они спокойно и разумно решили развестись, как‑то одновременно заметив, что кончилась страсть, а любовь почему‑то так и не началась.

Разводились без сопутствующих этому процессу эксцессов: когда‑то сошлись по взаимной симпатии и уважению, прожили легко и беззаботно эти недолгие годы и так же легко расстались. В благородстве друг друга не сомневались (а по‑другому было не принято в их среде). С его стороны это был беспрепятственный раздел небольшой двухкомнатной (его же, кстати) квартиры – ему при этом доставалась комната в коммуналке, а Жене с Марусей – однокомнатная квартира. С ее, Жениной стороны – опять же беспрепятственное общение отца с дочерью и хорошие, дружеские отношения.

Квартиру Женя выбирала долго: не потому что капризничала, – просто очень хотелось хорошего, тихого места. Уже нажились и намучились на шумном Ленинградском проспекте. А когда приехала на Юго‑Запад и вышла из метро, то, глубоко вдохнув, поняла, что сама квартира ее мало интересует. Это было ее место.

Неожиданно и здесь повезло: квартирка небольшая, но уютная, совсем чистая, а главное, главное – всеми окнами на знаменитую зеленую рощу. И балкон! Женя потом смеялась, что Маруська спит головой в квартире, а ногами в роще. И когда уже бывший муж перевозил ее с нехитрым скарбом и вышел на балкон покурить, похвалил ее, был искренне рад за нее и Маруську. И, присвистывая, вдруг вспомнил:

– Слушай, а ведь здесь у меня две тетки живут, ну совсем дальние родственницы, божьи одуванчики, даже чуть ли не в этом доме!

Дом и вправду был непомерный в длину, на целую троллейбусную остановку. Бывший муж все это помнил плохо, был здесь в последний раз еще юношей с матерью, рано умершей от болезни крови.

Женя обжилась быстро, так ей все пришлось по душе. Вдвоем с мамой худо‑бедно побелили, освежили потолки, поклеили новые обои, какие смогли достать, покрасили масляной краской окна. Рукодельная Женя сшила шторы на кухню – крупная красно‑белая клетка и такие же подушки на стулья. Из Прибалтики мамина сослуживица привезла красный пластмассовый абажур на витом шнуре. Получилось здорово. Женя была счастлива.

Свои небольшие акварели, в основном цветы, теперь она кропала вечером на кухне под уютным абажуром или в плохую погоду днем, когда нельзя было гулять с Маруськой в роще. Они эти прогулки обожали. Сначала Маруська спала положенный ей час в прогулочной коляске, потом ковырялась в песочнице с совком и формочками – у нее уже была своя компания. Потом с руки кормили белок, в лесу тогда их было множество.

Женя разговоров избегала, где‑нибудь поодаль читала одним глазом журнал, другим – прицельно на Маруську. Вот тогда‑то и начала она почти ежедневно встречать эту парочку, Шерочку с Машерочкой, как поначалу мысленно она их окрестила. А потом они начали раскланиваться, и она прониклась к ним симпатией и называла уже пожилыми девушками – ибо на «старух» они совсем не тянули, да и на дам (это в Женином представлении было что‑то статное и величественное) тоже.

Были они обе небольшого роста, примерно одной худощавой комплекции (хотя младшая, Соня, всегда считала себя изящнее, это у нее называлось «тоньше в кости»). Одеты были почти одинаково: легкие крепдешиновые платья летом, вязанные из полотняных ниток шляпки‑панамки. Но у младшей, Сони, на шляпке был обязательно вышит кокетливый цветок или приколоты пластмассовые вишни. На стройных и ладных, почти девичьих ногах были надеты шелковые носки и светлые босоножки с кнопочкой. У младшей, Сони, был обязательно напудрен нос и на шее непременный аксессуар – бусы – все, что поставляла тогда индийская промышленность.

Обе были слегка надушены пряным, каким‑то прежним, неизвестным Жене ароматом. Каждая несла полотняный стульчик со спинкой и плетеную корзинку. Там – обязательная книга для старшей сестры (что‑нибудь из классики) и толстый литературный журнал – для младшей, она обожала новинки. Еще пара яблок и бутылка холодного чая.

Раскланявшись с Женей на аллее, обменявшись любезностями о погоде, они уходили в глубь леса, в тишину, подальше от гвалта детворы. Было очевидно, что живут они вместе, обе не замужем и скорее всего бездетны. Однажды они столкнулись с Женей при выходе из леса, и, поняв, что живут в одном, длинном, как состав, доме (она – в начале, они – в конце), до Жени наконец дошло, как осенило, что это и есть две дальние родственницы бывшего мужа, те самые старые девы, божьи одуванчики. Она им об этом сказала, а они всплеснули руками, долго ахали и удивлялись, обменялись телефонами и пригласили Женю в гости.

Обе, особенно младшая, Соня, были искренне рады и приняли Женю как‑то сразу за родственницу, хотя и даже Женин бывший муж был им «седьмая вода на киселе». Теперь, когда они встречались в роще, уже подолгу беседовали, сдержанно восхищались Марусей, спрашивали, не привезти ли чего‑нибудь из центра (за продуктами они ездили в «город», на Горького). Просили не стесняться и обращаться за помощью. Ей к ним?! И смех и грех.

Хотя как иногда хотелось сбегать вечером в кино или просто пошататься по центру, уложив Маруську (мама жила далеко, в Кузьминках). Но Женя понимала, что нарушать их привычный ритм и вторгаться в их жизнь она не имеет никакого права.

Впрочем, однажды все‑таки она пришла в их дом, обеспокоившись, что два дня не встречает их на «променаде». Она позвонила и услышала, что обе они больны: старшую, Асю, прихватил радикулит, младшая, Соня, где‑то простыла. Она попросила разрешения их навестить. Уложив пораньше Марусю, Женя взяла вьетнамскую «звездочку», банку с малиной (заначка от Маруськиных долгих зимних простуд), пачку дефицитного индийского чая, лимоны и отправилась вдоль их бесконечного дома в гости, к своим «пожилым девушкам». Поохав и приняв смущенно Женины дары, сели пить чай в большой комнате за круглым столом.

В этой комнате обитала старшая, Ася. Там было все строго и раритетно. Наследный ореховый сервант, наполовину заполненный книгами и остатками разрозненного Гарднера и Мейссена, почти вольтеровское вытертое бархатное зеленое кресло и темное, почти черное трюмо с резными лилиями и съеденной временем амальгамой. На трюмо стояли фарфоровая дамочка с отломанным зонтиком и тяжелая хрустальная, с серебряной крышкой пудреница. И еще – шкатулка из ракушек с надписью «Крым. 1915». На стене висел натюрморт, какая‑то копия с чего‑то известного, но забытого Женей, потертый китайский ковер (папа привез его из Китая в 33‑м году). А на окне висели слишком тяжелые, старые, когда‑то золотистые бархатные шторы с кистями.

Спала Ася на высокой кровати с резным деревянным изголовьем. А вот у Сони все было легче и современнее. Главная гордость – доставшийся по блату немецкий бар‑торшер, который, конечно же, не использовался как бар, там хранились толстые альбомы с фотографиями. И еще стояла современная тахта, покрытая клетчатым пледом, и висели легкие чешские полки в шахматном порядке, забитые любимыми книгами и журналами, стоял большой телевизор (старшая сестра слушала радио), а на полу лежал пестрый гэдээровский палас, и шторы были легкие, из серебристого тюля. В общем, при всей своей внешней схожести было очевидно, что сестры – люди разные, с абсолютно разными характерами и мироощущением.

Пили чай, смотрели альбомы. Сестры (в который раз!) с удовольствием, Женя – рассеянно. Она не любила чужие фотографии. И еще она слегка нервничала, что вдруг проснется Маруська.

На одной фотографии она «споткнулась» взглядом, увидела известного, и даже очень известного театрально‑киношного артиста с лицом старого, лысоватого Пьеро. Оказалось, их гордость – двоюродный племянник, сын давно умершего брата. В общем, единственный (не считая Жениного бывшего мужа) родственник. Этого племянника‑артиста они обожали, боготворили, страшно гордились своей причастностью к нему и их общей фамилией. Он им позванивал примерно раз в три недели, правда, четко, и в эти дни они обе крутились возле телефона, каждая в надежде, что именно она схватит первой трубку и он именно ее одарит своим трехминутным вниманием. И дежурным вопросом, не нужно ли чего.

А это значило, что они не одиноки и что о них есть кому заботиться. От его помощи они, конечно, отказывались, понимая, что это вопрос скорее риторический, но были счастливы и возбуждены еще пару дней, обсуждая между собой его самого, его точный звонок и – в который раз! – его роли. Здесь у каждой были свои пристрастия и свои мнения. Ну в общем, не считая этих редких встрясок и каких‑то незначительных в ту пору новостных событий страны и мира, переживаемых более бурно младшей, Соней, и более сдержанно старшей, Асей, жизнь их текла абсолютно размеренно и по четкому, привычному плану.

Во вторник они ездили в Елисеевский на Горького или ближе – в «Диету» на Калужскую заставу (если чувствовали себя неважно) за продуктами. Швейцарский сыр, «Докторская» колбаса, «Подарочный» тортик, хлеб. В «городе» все другое, утверждали обе. В четверг ехали на ближайший Черемушкинский рынок за мясом. Только парная телятина. Там же брали домашний желтоватый слоистый творог. Продукты долго и строго выбирала старшая, Ася, придирчиво и недоверчиво осматривая мясо и пробуя творог. Соня смущалась и торопила сестру. Летом еще прибавлялись ягоды: клубника, вишня, абрикосы.

Это были основные и самые крупные выезды сестер. В эти дни они уставали, долго спали днем и часто манкировали вечерней прогулкой. Потом все входило в обычный ритм. Утренний кофе (молока больше, чем кофе), бутерброд с сыром, творог с вареньем. Трехчасовая прогулка в лесу, затем обед – овощной суп, желательно с цветной капустой, паровые телячьи тефтели, кисель с мороженым.

Легкий отдых с книгой. Прогулка, небольшая, минут на сорок, гречневая каша или сырники вечером, долгий чай с вареньем на кухне. И телевизор у Сони и радио у Аси.

В театр они ходили редко – на хорошие постановки билеты достать трудно, но иногда знаменитый племянник все же оставлял контрамарки на свои премьеры. Нрав у него был очень неуживчивый, и поменял он почти все московские театры. Был всегда собой и всеми остальными недоволен и, как следствие, нигде не приживался. Ну а если уж сестры выбирались в театр, готовились заранее, нервничали, не спали накануне и после. Но впечатлений хватало на ближайшие полгода.

Жили дружно, «цапались», как говорила Соня, редко, в основном при несовпадении мнений или политических вопросов. Здесь была более принципиальной старшая сестра. Младшая в отместку капризничала, что недосолен суп или слишком крутые тефтели. Но дулись недолго. Все равно жизнь их была замкнута друг на друге. Куда деваться?

Возникновению Жени обрадовались – появилась близкая душа. О том, что по крови она им не родственница, старались не думать. Называли ее между собой племянницей – при ней стеснялись. Маруся их немного раздражала и умиляла, как всегда раздражает и умиляет ребенок бездетных и пожилых людей. Женя усмехалась про себя, думая про однообразие и схожесть их жизни. Но если они были рады этому неспешному графику, то Женя, пожалуй, начинала тяготиться.

Подливала «масла в огонь» еще и мать, приезжавшая не чаще одного раза в две недели посидеть с Маруськой. Чаще приезжать ей было тяжело, другой конец города, пересадки. На просьбу Жени поменять район и перебраться поближе к дочери и внучке она решительно отвечала отказом, объясняя привычкой и близостью работы. Хотя, смутно догадывалась Женя, не очень желая признаться в этом даже самой себе, мать боялась, что увеличится ее нагрузка, будут чаще «запрягать» посидеть по вечерам и так далее, по списку. А так взятки гладки.

Так вот, мать постоянно подкалывала Женю, что сама, мол, сидишь в своем темном болоте и подружек таких же нашла, старых девственниц, себе под стать.

– Ревнуешь? – спрашивала Женя.

Но тоска и отчаяние подступали все чаще и сильнее. Себя стыдила, ругала, говорила в сотый раз, что у нее есть Маруська, вполне здоровая (тьфу‑тьфу) мама, квартира, любимая, хоть и приносящая скудный доход работа. Но всего этого было мало, мало. Банально хотелось любви. А что тут странного, когда женщине нет еще и тридцати?

Да, было еще одно событие, случавшееся раз в году у сестер – день рождения. Родились они в одном месяце, почти подряд, с разницей в две недели. Справляли, естественно, вместе – так удобнее. Этот нечеткий день определял, конечно, племянник – всегда, правда, предупреждая их заранее и непременно раз в год посещая тетушек. А они опять нервничали, тщательно и старательно готовились к этому событию: Ася пекла пироги с капустой и вишней, варила бульон с яйцом и жарила обязательную курицу. Почему‑то они не хотели, чтобы Женя заходила к ним в этот день, монополию на своего родственника охраняли, что ли. Потом они рассказывали Жене, что привез он роскошный букет роз, огромный торт и провел с ними целый вечер.

Последующие три дня они отходили (у себя не принимали), слишком были возбуждены и утомлены. Потом, спустя несколько дней, Женя заходила их поздравить с букетом, конфетами и очередной своей картинкой в подарок, но почему‑то не было роскошных роз (увяли!), ни остатков торта (подъели). Женя все понимала и душу не бередила.

Но вскоре изменилась Женина личная жизнь. На проводах бывшего мужа – а он, умница и трудяга, засобирался в эмиграцию, в Америку, откопав в себе каплю еврейской крови, – познакомилась с его приятелем, бывшим однокурсником, Андреем. С проводов ушли вместе. Марусю отвела ночевать к сестрам первый раз в жизни, и в этот же первый день, вернее ночь, Андрей остался у Жени. Она так и не уснула, а в пять утра почему‑то начала горько плакать от счастья, стыда и оттого, что в первый раз Маруськи не было дома.

Андрей проснулся удивленно, смотрел на нее, тер глаза, глядел на часы и совсем ничего не понимал. Потом она ушла на кухню, долго пила чай и много курила. А он тут же, так и не поняв (да и зачем?), почему эта новая его женщина так горько плачет, ведь все вроде бы совсем даже неплохо, моментально опять уснул. И в девять утра она его растрясла и попросила собираться.

– Мне надо за дочкой, пей быстро кофе.

– До вечера? – осведомился Андрей.

– Вряд ли. Тут живет моя дочь, – резко остановила его суровая Женя.

Почему она так злилась на него, за что? От смущения? Или она злилась на себя? Анализировать ей было некогда.

Проветрила квартиру и побежала за Марусей, встревоженная и суетливая, а там – все хорошо, Маруська довольна, тетки тоже вроде.

На улице Маруся настучала, что суп был пресный и без сметаны, а котлеты вареные. А так все было здорово: бабушка (!) Ася давала играть в «морскую» шкатулку, а там и сережки, и пуговицы, и пряжки, и бусы. В общем, целое девчоночье счастье.

Бывший муж вскоре пришел прощаться, долго не отпускал с колен Марусю, а она вырывалась – отвыкла от него. Он принес Жене деньги. Правда, не все – алименты за Марусю, на годы вперед. Иначе Женя не подписала бы ему бумаги на выезд. Пересчитав, Женя удивилась:

– Я тебе поверила, а ты...

– Больше не смог, прости, здесь треть, буду высылать, как смогу.

– Ладно, иди. – Женя была разочарована. А ведь уже строила такие грандиозные планы!

Но и эта сумма показалась ей огромной. Долго пересчитывала, не зная, как распорядиться. Потом придумала. Купила себе с рук поношенную югославскую дубленку, длинную, со стриженой ламой на воротнике, новый маленький цветной телевизор на кухню. Накупила деликатесов, что смогла достать – честно поделилась с Асей и Соней. А остаток положила на книжку на Маруськино имя.

Немного мучила совесть за дубленку, но слишком велик был соблазн. Себя простила. Мама приехала, добивалась правды, нашла спрятанную в постельном белье сберкнижку, кричала, почему так мало, оскорбляла, называла никчемной дурой, которой все по заслугам.

– А тебе? – тихо спросила Женя.

Маруся плакала в ванной.

Теперь по выходным Женя ездила в Битцу торговать. Тогда Битца была стихийной, только начиналась прямо в парке, на траве. Радость, если в жару найдешь местечко под деревом. Если везло, продавала две‑три картинки. Еще Женя пыталась расписывать тарелки – ей нравилось, но не было муфельной печки для обжига – приходилось просить у знакомых. И ее давняя мечта заняться керамикой так и не осуществилась.

А по ночам снились высокие кувшины с тонким горлом, блюда для плова и фруктов, маленькие пузатые чашечки для кофе – почему‑то все какие‑то восточные мотивы.

Денег, как всегда, не хватало, жили так скромно – скромнее некуда. А хотелось многого. Но свои желания Женя задвинула в самый дальний угол. Главное – Маруська. И еще очень хотелось на море. Разглядывала с неудовольствием себя в зеркале – сероватая, веснушчатая кожа, усталые глаза, тусклые волосы. Казалось, что войдет в море – и смоет оно всю печаль и тоску одной волной. И порозовеет, посмуглеет кожа, засветятся глаза, и волосы лягут, как раньше, густой и непослушной волной.

Мечтала, что вынет заветные бумажки в августе и поедут они с Маруськой в Крым. Хотелось в Коктебель и еще обязательно в Ялту, к Чехову. Вообще просто хотелось теплого моря, горячей гальки и шашлыков с молодым вином. Но моря не случилось. Очередная игра наверху. Дяди играли и пополняли свои банковские счета в «швейцариях», а маленькие девочки так и не вылечили на море свои аденоиды и хронические бронхиты, и их худые, бледные и замученные московские мамы так и не выпили молодого и шального вина и не поплыли ночью по лунной дорожке с кем‑нибудь.

Женя понимала: стоило столько экономить – все прахом. Не жадная до денег, эти жалела ужасно.

К подружкам‑соседкам забегала, пили чай, обсуждали «весь этот ужас», но разговоры были какие‑то обтекаемые, ничего, решительно ничего сестры не рассказывали про свою жизнь, что‑то мельком, случайно оброненное – но из этого ничего не составишь. Женя удивлялась этой скрытности – обычно пожилые люди обожали с удовольствием пересказывать эпизоды из своей жизни. Но вопросов не задавала – была так воспитана. Знала только наверняка: сестры старые девы, а вот какие‑то романы, истории, хорошенькие же были, прелесть, конечно же, были.

В сентябре Маруся пошла в школу. Ася вызвалась помогать. Женя долго отнекивалась – у самой ведь была уйма свободного времени, но, понимая, что для Аси и Сони, нет, все‑таки для Аси, это была почти необходимость и искреннее желание – к Маруське уже были привязаны всерьез – постеснялась этому перечить.

Хотя потом очень быстро поняла выгоду от этого предприятия. Встречала Марусю у школы, кормила ее – и та шла с Асей гулять в рощу. Там они читали, болтали, Ася, конечно, еле ноги домой приносила. Но терпела, улыбалась и с удовольствием и гордостью объявила всем в роще, что Маруся – ее внучка.

Соня же жила своей легковесной прежней жизнью, и странно: ее, начитанную, знающую два языка, вполне интеллигентную даму увлекали идиотские бразильские и мексиканские (разницы никакой!) сериалы, бесконечной чередой ползущие по экранам телевизоров. Жизнь ее теперь была посвящена этому наркотическому действу. Ася ее, конечно, за это презирала. А вот свою миссию на Земле считала очень ответственной – она была теперь почти бабушка.

Андрей, пропавший почти на полгода, опять возник: просто однажды, поздно вечером, позвонил в Женину дверь. Женя думала, что получится, как обычно, ерунда, раз уж сразу не закрутилось. Но ошиблась. Получилась любовь. Именно все то, чего она так долго ждала. Он объяснил свое отсутствие долгим и тягостным разводом (Женя тут была, естественно, ни при чем). У него с женой было все как‑то не очень решено. И Женя чего‑то не понимала.

– Если там все так плохо, а здесь так хорошо, ведь это же просто? – удивлялась она, вспоминая, как просто тогда это было у нее.

Но у нее получалось просто, а у него нет.

– Пойми, когда связывают годы, сын, родители, которые сплотились против нашего развода, дача, которую я строил с отцом и тестем, – все сила, страшная сила, понимаешь? Все это долги и обязанности, а это сильнее всего держит человека, – объяснял он непонятливой Жене.

А здесь было одно счастье, смятые простыни, упоительные перекуры ночью, под трели соловья, на балконе, выходящем в темный влажный лес.

Что сильнее? Жизнь покажет. Хочешь быть счастливым? Будь им. Женя хотела очень. Но получалось опять почему‑то плохо. А в октябре умерла Ася. Ночью, во сне – счастливая смерть. Соня убивалась, совершенно потерялась и была похожа на маленькую девочку, отставшую в толпе от родителей. Сразу сникла, сгорбилась и приговаривала: «Как же я теперь буду одна?» И хватала все время Женю за руки.

Все верно – живые думают о жизни. Именитый племянник приехал в крематорий, положил четыре гвоздики, поклонился и уехал. На поминках его не было. Женя втайне осуждала Соню: печалится только о себе, ни слова об умершей сестре. Но заставила себя перестать злиться. Соня есть Соня. Всю жизнь прожила маленькой девочкой при старшей сестре. Что удивляться? Продолжала ходить теперь уже к Соне, но как‑то через силу, вспоминала Асю, плакала, понимая, что та успела ей стать близким, почти родным человеком.

Но Соня быстро успокоилась и даже нашла много положительного в своем нынешнем состоянии: теперь она одна стала хозяйкой своим желаниям. «Нет» овощным супам и тоскливым фрикаделям! Теперь она покупала дорогую копченую колбасу, диковинные йогурты с кусочками нежных персиков и ананасов внутри, длинные горячие «французские» батоны в расплодившихся, как грибы, пекарнях. И мороженое! Шоколадное, с орешками, с прослойкой из варенья! Старых привычек как не бывало. У Сони была теперь новая жизнь. Теперь можно было спать до одиннадцати утра, не гулять часами в любую погоду, смотреть без оглядки любимые сериалы и читать (без осуждения) размножившуюся в изобилии желтую прессу. Все складывалось не так уж плохо.

Женя, заверченная Марусей, работой, непростыми и странными отношениями с Андреем, успокоилась. Грустила по Асе теперь больше всех Маруся. Но и та недолго. Детская душа! Скорая на любовь и легкая на разлуку.

Спустя годы объявился Женин бывший муж. Приехал победителем. В твидовом пиджаке, кашемировом (цена видна невооруженным глазом) свитере, длинном пальто, которое почему‑то хотелось потрогать. Очки в тонюсенькой оправе, вместо буйных волос коротко стриженный и, увы, седой ежик. Человек из другого мира. Чужой.

А что тут странного? Там он, разумеется, преуспел (Женя в этом не сомневалась). Женился на тоненькой польке с платиновыми по пояс волосами. Родил двух сыновей. В общем, весь состоялся. Женя за него искренне радовалась и еще мечтала, чтоб в Маруське сказались его честолюбивые и талантливые гены. Сводил Женю и Марусю в дорогущий ресторан – имитация корабля на воде, не скупился, все показывал фотографии своего дома в Сиэтле, машин, польки и мальчишек. Было видно, что сам любовался и не верил, что все это происходит с ним. Подарков не привез, боялся ошибиться с размером. А вот деньги все вернул, тот старый долг – с лихвой. «Эх, мама, – подумала Женя, – все‑таки людям нужно верить!»

А потом заболела Соня. Сначала начала худеть, перестала радоваться запрещенным когда‑то сестрой вкусностям. Женя всполошилась – рентген сразу подтвердил диагноз. Без возможностей на надежду. Оперировать никто не брался – возраст. И стадия – о чем вы говорите? Женя пометалась, и теперь оставалось только Бога молить, чтобы Он избавил хрупкую и слабую Соню от мучений. Болей, слава Богу, не было, просто худела и медленно угасала. Врачи говорили, что в этом возрасте все происходит медленно, но более или менее спокойно. Уже радовалась и этому.

Последние два месяца почти у Сони жила, наняла медсестру из поликлиники (теперь было на что). Иногда сама, не дождавшись медсестры, делала обезболивающий укол – долго искала подобие мышцы, но получалось все равно подкожно. Ночью, куря на маленькой Сониной кухне, думала о превратностях судьбы, о том, как к ее берегу случайно «прибились» эти две старухи, ставшие – теперь она уже это осознавала точно – родными, ее семьей, и что с ними прожита большая часть ее, Жениной, и, кстати, Марусиной жизни.

На похоронах было четыре человека: Женя, Маруся, Женина мать и та медсестра из поликлиники, приходившая к Соне. Именитому племяннику не дозвонились. Он, видимо, был в отъезде. После похорон и подобия поминок – нарезали винегрет, сварили картошку, разделали селедку – было жарко, есть совсем не хотелось, отправила мать с Марусей домой и осталась одна в квартире сестер.

Долго сидела, сначала в Асином вольтеровском кресле, потом на тахте у Сони, ни о чем не думала, хотя нет, думала, что все‑таки надо дозвониться до артиста, спросить, куда девать все эти вещи – подумала, что он наверняка захочет взять старую и теперь такую ценную, Асину мебель, – и испросить разрешения забрать на дачу Сонину тахту и чешские полки.

Спустя две недели дозвонилась до артиста. Он поохал, поцокал языком, сказал, что родни и вовсе не осталось, и даже всхлипнул. Был очень словоохотлив, а Жениного вопроса о вещах и мебели испугался, сказал, что ничего ему не нужно, вот фотографии заберите себе, я потом как‑нибудь заеду.

– Да, ищите завещание, я знаю, что Соня писала, я даже давал ей домашнего нотариуса.

Женя растерялась и возмутилась:

– Ищите сами, это же все ваше.

– Думаю, что нет, – загадочно усмехнулся артист.

Потихоньку начала она опасливо разбирать бумаги, ей казалось, что делает она что‑то неприличное. Но быстро, правда, в Сонином любимом баре она нашла тоненькую прозрачную папочку. Раскрыла – и удивлению ее не было предела.

Единственное ценное украшение – небольшие сережки с сапфиром и жемчугом завещались Марусе, опаловая брошь с травмированной бриллиантовой бабочкой – Жене. Но главное, главное – квартира и все (Господи!) ее содержимое было завещано ей, Жене, и еще какому‑то Хвостову Анатолию Илларионовичу, 1925 года рождения. Что все это значило? Не артисту, любимому и единственному племяннику, а какому‑то мифическому Хвостову. Да и кто он, внебрачный сын? Аси? Соня как‑то уж совсем была молода для матери.

Мучаясь и прося извинения, опять позвонила артисту, он не удивился, что в завещании не указан, небрежно отмахнулся, видимо, торопился, а на вопрос о Хвостове что‑то долго и мучительно вспоминал. И вспомнил, что была в семье такая фамилия, да‑да, по мужу у какой‑то рано умершей сестры по матери или племянницы. Он сказал, что поищет телефон этого самого Хвостова, но надолго исчез. И Женя решила искать Хвостова сама, через Мосгорсправку.

Адрес дали быстро, помогло редкое отчество «Илларионович». И жил этот Хвостов недалеко – в Теплом Стане. Поехала к нему утром, когда Маруся была в школе, без особой надежды его застать в это время дома. Но дверь ей открыли, оказался сам хозяин. Долго и путано Женя объясняла, кто она и по какому поводу пришла.

Хвостов, пожилой коренастый дядька, в несвежей майке и очках с бифокальными стеклами, угрюмо слушал ее, по‑бычьи наклонив вперед крупную голову. Без удовольствия пригласил Женю войти в квартиру. На кухне Женя выложила на стол папочку с завещанием. Пока Хвостов долго искал очки для чтения, опять закуривал, внимательно разглядывая бумаги, Женя оглядывала запущенное и явно холостяцкое жилье и все строила догадки по поводу этой странной ситуации. Хвостов, со спущенными на носу очками, грозно уставился на Женю и резко, даже угрожающе спросил:

– Объявились, значит, прелестницы? Женя вздрогнула и испуганно посмотрела на него:

– Это вы, простите, о ком? Хвостов опять долго посмотрел на нее, видимо, раздумывая, стоит ли вообще начинать с этой незнакомой молодой женщиной свой тяжкий разговор, но все же решился, еще раз уточнив, действительно ли она ничего не знает об «этой истории». Женя клялась и отрицательно мотала головой. И Хвостов начал свой рассказ. Его мать, Вера, была сестрам родной теткой, сестрой их матери. Хвостов замолчал и долго кряхтел, доставая с антресоли старый пакет с фотографиями. Потом сунул Жене под нос размытое временем желтоватое фото – фото своей матери. Даже на этом смазанном снимке было видно, что Вера – красавица. С легкими, светлыми волосами, вздернутым носом и широко расставленными, распахнутыми светлыми глазами.

– Красавица! – искренне сказала Женя.

– Да, только убогая.

– Как это? – испугалась Женя.

– Ходила, как утка, хромая была. Но сосватали, и вышла замуж. Как казалось тогда, удачно. Илларион Хвостов был уже набирающим силу адвокатом. Был высок, хорош собой, образован, но страшно беден. А мать была из зажиточной семьи. Впрочем, все они там были не бедны, – раздраженно заметил Хвостов. – И его купили. За матерью дали хорошее приданое – цацки, шубы, мебель. И роскошь по тем временам – две отдельные комнаты. Тогда ведь все с родителями жались. Мой дед был гравером. Хвостов женился, но мать не полюбил и даже не жалел, относился брезгливо – инвалид. Изменять ей начал практически с первого дня, но самая гадость случилась потом. На дачу в Болшево, я тогда был грудной, мать взяла с собой племянниц – четырнадцатилетнюю Асю и десятилетнюю Соню. Ей – помощь, и девки на воздухе.

Они тетешкались со мной маленьким, но, кроме этого, старшая, Ася, тетешкалась еще и с моим отцом. Регулярно, пока мать варила обеды на всех, стирала опять же на всех, укладывала спать меня. Они умудрялись все это проделывать просто у нее под носом без всякого стеснения и особой конспирации. И конечно, она их застукала. Отца ни в чем не винила, любила его до беспамятства, а обвинила во всем развратного и наглого подростка – свою племянницу. И с позором изгнала ее из дома. Младшую, Соню, в доме оставив. Скандал в семействе был грандиозный: кто‑то обвинял пакостницу Аську, кто‑то (а их было больше) взрослого и опытного Хвостова, но в душе все почти единогласно оправдывали его, понимая, что женился он на деньгах и жену взял убогую и все должны об этом (особенно больная Вера) помнить.

Родители услали Аську в Ригу, к старой и строгой тетке Полине, уж она‑то не спустит. Благополучно спустила. Прозевала все и она. За ее широкой спиной продолжались и его приезды в Ригу, и криминальный Аськин аборт, от которого она чуть не померла. Все это было вплоть до его посадки в 39‑м. Тогда все закончилось, и ее вернули в Москву. Это действие первое, – с пафосом объявил Хвостов и, следя за Жениной реакцией, спросил: – Ну, как историйка?

Женя потрясена не была, а лишь удивлена. «Ну и что, – подумала она, – что тут такого? Все донельзя банально: не любил жену, под рукой оказалась хорошенькая юная особа, сволочь этот Хвостов, конечно, порядочная. – А Асю осудила только за то, что эта история произошла в самой сердцевине семьи. – Да что взять с четырнадцатилетнего ребенка? Это все для этого, мягко говоря, неприятного Хвостова трагедь: калека‑мать и все такое, а так...»

Хвостов, встав, поставил чайник на плиту, сходил в туалет, с урчанием завыли трубы. Жене ужасно хотелось пить, но перспектива попить чайку из хвостовских чашек ее пугала. Она быстро подошла к замызганной раковине, открыла кран и жадно выпила несколько пригоршней тепловатой воды. Начинала болеть голова. Вошедший хозяин победоносным взором оценил Женю – как, дескать, произвел впечатление?

– Ну а действие второе? – задал вопрос Хвостов. Женя повела плечом, хотите, мол, болтайте, а нет – обсудим наши дела. – Так вот, – все же воодушевился Хвостов, раскуривая очередную вонючую беломорину. – Младшая сестрица оставалась при семье, ее мать не отлучала. Во‑первых, была справедлива, при чем тут Сонька? А потом, здоровье у нее было паршивое, помощь была необходима, а чужих людей мать в доме не любила. Соня была тихая, невредная, вечно с книжкой, только ела не в меру сладкое, воровала конфеты по ночам из буфета. Со мной, маленьким, возилась, но недолго. Это ей быстро надоедало, и она убегала гулять. Мать часто просила взять меня с собой, она нехотя, но брала. Понимала, что живет приживалкой в сытом доме в голодное время. По дороге ругалась, злилась, щипала меня, называла «репей».

Я родился в 25‑м, Соне было на десять лет больше. В 39‑м уже посадили отца, мать совсем сдала, и врачи посоветовали ей и мне море. Отправились в Ялту. Там мать сняла две комнаты у хозяйки. Ночами не спала, а читала при свечке или керосинке. Нас с Сонькой поселили в большой комнате, говоря всем, что мы брат и сестра. Выглядела мать старо, плохо, была истощена духовно и физически и вполне сходила за Сонькину мать. Ходила она в санаторий, там брала какие‑то процедуры для больных ног, и удалось ей прикрепиться к столовой – брать еду в судках, по‑моему, это называлось курсовкой. Это была большая удача. – Хвостов замолчал и посмотрел в окно. – В эти самые душные ночи она и начала меня мучить. Взрослая, зрелая девица, меня – четырнадцатилетнего мальчишку. В первый раз позвала к себе в постель, я дрожал как осиновый лист, с холодными ногами и выпрыгивающим из груди сердцем. Обливался холодным потом. Залез к ней под тонкое пикейное одеяло. Она разрешала себя трогать, щупать, трогала меня, а дальше – ни‑ни. В общем, каникулы у меня были!

Мать не могла понять: я бледный, тощий, голова болит, ничего не ем. А эта весела – свой обед съест и мой подожрет. Сил набирается. Арбуз могла одна съесть целиком. И сладкое, сладкое. Так мы куролесили каждую ночь. Мать сходит с ума, а эта веселится, вечером на набережной гуляет со мной, знакомится с кавалерами, а я, мальчишка, погибаю от ревности и жду не дождусь этой проклятой ночи и своих сладких мучений. Все открылось почти перед нашим отъездом. Тогда‑то вот и застукала нас мать в одну из бессонных ночей, услышав, наверное, возню.

Умерла она на следующее утро от разрыва сердца, не перенеся вида своего истерзанного, с воспаленными и безумными глазами ребенка. А эта, эта сбежала тут же, испугавшись всех этих хлопот с гробом, перевозкой, боялась правды – вдруг расскажу. Я остался один с трупом матери, без денег. Деньги она тоже прихватила. Реву день напролет. Хорошо, добрые люди посоветовали похоронить мать в Ялте. Там ее душа и успокоилась – на старом, каменистом ялтинском кладбище. Раньше ездил туда раз в год, теперь... – Немного помолчав, сказал: – Все, занавес.

Женя увидела слезы на его небритых щеках, смущаясь, он вышел из кухни. Потом крикнул, не входя:

– Жизнь моя так и не сложилась, к бабам относился всегда с недоверием и опаской. Эту стерву любил еще долго, лет семь. Мучился страшно. Любил и ненавидел. Долго забыть не мог, а за смерть матери всю жизнь считаю себя виноватым. Вырастила меня та самая рижская суровая тетка, растила строго, без любви. Сестричек больше я не видел, слава Богу. Знал, что они объединились, защищаясь от общественного порицания. Ни мужей, ни детей вроде Бог им не дал. Наказал, наверное. И меня заодно. А мою мать, ее горькой жизнью, за что?

В общем, идите, девушка, и, как вы поняли, ничего мне оттуда, – он сделал ударение, – не надо! Ничего. Идите.

Женя растерялась:

– А как же воля умершей? – Но на этой фразе споткнулась и, покраснев, быстро вышла из квартиры. Долго сидела во дворе на лавочке, глубоко дышала по йоговскому методу и, наконец, без сил пошла к метро.

Многими разными чувствами была полна ее душа: терзалась она и жалостью к обманутой хромой Вере, какой‑то брезгливостью и осуждением к странным и страстным подросткам, и больше всего ее душа была полна удивлением. Да, удивлением. Как ничего не знала о них и об их страшных тайнах и страстях. А ведь это только малая часть их жизни. А что еще было дальше? А может быть, ничего и не было? «Слава Богу, я этого не знаю. И так чересчур».

Маме, конечно, этого не рассказала – не хотелось слушать ее комментарии. Постепенно успокоилась, заняла своя непростая жизнь. Через полгода, после вступления в права наследования, получив от Хвостова отказ, продала квартиру и почувствовала себя миллионершей. Ночью лихорадочно думала, где прятать американские деньги – банкам она уже не доверяла. А утром – как подбросило. Взяла половину денег, завернула их в целлофановый непрозрачный пакет, перехватила толстой черной резинкой, положила на дно сумочки и поехала в Теплый Стан. Хвостов долго не открывал, а когда открыл – удивленно вскинул брови. Женя протянула ему пачку, перетянутую резинкой, он молча взял, повертел ее в руках, шутовски поклонился. Женя тоже молча кивнула.

На улице ей стало как‑то сразу легко. Улыбаясь, она быстрым шагом пошла к метро. И подумала, как просто бывает иногда самой себе облегчить жизнь. Без долгих раздумий и колебаний. Когда абсолютно уверенно знаешь, что поступаешь правильно.

 

 

Алушта

 

Сколько сумочек должно быть у женщины, ну, у работающей советской женщины? А туфель? Спросить бы у Имельды Маркес, хотя кто о ней, об Имельде, тогда слышал. Или, может, у нее, Имельды, тогда еще не было бесконечных стеллажей с туфельками, сумочками и всем остальным.

Да Бог с ней, с Имельдой. Вот у Алушты было девять сумочек. А туфель – на одну пару меньше. И все эти туфли и сумочки доставались Алуште, прямо скажем, с кровью. С ее‑то зарплатой участковой медсестры. Хотя работала она на полторы ставки и на уколы бегала по трем участкам да плюс частники. А все это – из‑за любви к тряпкам. Правда, они отвечали ей взаимностью. Фигура! Почти идеальные пропорции. С лицом – хуже. Но все же не бывает!

Тряпки любила самозабвенно. Первую неделю после зарплаты еще готовила и соответственно ела. Дальше – бородинский хлеб с солью, жаренный на пахучем деревенском масле, плюс чай. И кто скажет, что невкусно? Еще счастье, что не поправлялась ну ни на грамм.

Доставать тогда тряпки было почти нереально. Способов у Алушты было три. Первый – скупать слегка поношенное у молодой ухо‑горло‑носихи, на Алуштино счастье, сильно располневшей после родов и посему отдававшей Алуште потихоньку и смущаясь все почти за копейки. Муж у нее был дипкурьер – все время мотался за кордон.

Второй – запойная продавщица Люська из универмага «Москва». Вредная до жути – с похмелья ничего не даст, а похмелье почти всегда. Еще обожала, чтобы ее упрашивали, унижались. Просто кайф ловила. Садюга.

Третий – сосед по коммуналке. Пиаф. Фарцовщик и гомик. Тихий, славный парень. Слабый на алкоголь. Когда выпивал, уступал все совсем дешево. А наутро жалел, мучился. Вообще они с Алуштой дружили. Оба одинокие, неприкаянные. Оба ждут любви – надеются. Обоим несладко. Алушта вообще сирота, а у Пиафа родители в Брянске, работяги. Да и те от него отказались. Сын, гомик и фарца, был для них позором, а не сыном. Слава Богу, там, в Брянске, оставалась нормальная дочь с умеренно пьющим зятем и внуки – все как у людей. Утешились.

Алуштой прозвал Алку Пиаф. Сначала была, естественно, Алуша. Ей понравилось. Пиафа звали Эдиком, а он называл себя Эдит – отсюда и Пиаф. Так, в его среде это имя за ним прочно укрепилось. Там было принято иметь клички или прозвища.

Жили дружно, хотя Алушта безалаберная, а Пиаф – страшный аккуратист. Покрикивал на Алушту, что та унитаз плохо моет. Она огрызалась. И повелось – он убирает, она его подкармливает. Ту, первую, «сытую» неделю варила борщи, жарила котлеты.

У Пиафа была узкая специализация – фарцевал только джинсой: джинсовые куртки, джинсовые плащи, джинсовые сумки и даже джинсовые сабо. На Алуште все сидело безупречно. Она мерила – Пиаф любовался и нахваливал свой товар.

Третий год Пиаф страдал по какому‑то Ленчику, своей изменчивой пассии. Ленчик его исправно мучил – Пиаф рыдал и обещал повеситься. Алушта его утешала и кормила «ежиками» в томатной подливе. У нее самой был дурацкий двухлетний роман с завхозом Санычем, отставным военным.

После тяжелой и рыхлой пергидролевой жены Алушта казалась Санычу нездешним цветком – тоненькая, узкоглазая, с блестящими прямыми волосами. Встречались у друга Саныча, когда тот был на работе – что‑то сторожил сутками. Саныч всегда торопился домой, смотрел на часы, но Алуштой восхищался искренне. По праздникам всегда давал конверт, а в конверте – сто рублей. Приличные по тем временам деньги. Протягивал и приговаривал, явно довольный собой: «Купи себе что‑нибудь нарядненькое». Алушта так и поступала.

Вообще‑то Санычу хотелось сходить с Алуштой в эстрадный концерт или ресторан: мужик он был нежадный, да и деньги водились – подворовывал. Еще ему хотелось пройтись с Алуштой по улице Горького или даже съездить в Сочи. Так, короче, чтобы все видели, с какой «картинкой» он идет. Но нельзя. Семья. Дети. И даже внуки. Приходилось шифроваться. Но вообще‑то его все устраивало. Алушта ничего не требовала. Как катится, так и катится. Всем неплохо. У нее – никаких обязательств: здоровый секс без заморочек и плюс конвертик к праздникам. А был бы муж – отчитывал бы за каждую юбку или босоножки. У него – опять же здоровый секс и также никаких обязательств. Плюс эстетическое удовольствие от вида Алушты. Всем хорошо. Даже его жене. Потому что ей ничего не грозит.

Но пора пришла – и она влюбилась. На вызове. Правда, в необычного больного – известного актера, чуть‑чуть уже забытого, но лишь совсем чуть‑чуть, да и то молодым поколением. А для поколения Алушты – кумир, однозначно. Он был белокур и красив ангельской красотой. Играл принцев и викингов. Когда она пришла сделать ему укол, он лежал один, заброшенный, в жуткой грязи и запустении. Заболел он детским инфекционным заболеванием со смешным названием «свинка». Звучит смешно – а последствия самые серьезные. Его эти последствия, слава Богу, не коснулись. Алушта сделала ему укол, а потом, оглядев квартиру и вздохнув, пошла на кухню мыть посуду. Часа два мыла. Потом заглянула в холодильник – там мышь повесилась. Заслуженный артист ел тюрю – подсолнечное масло, а туда хлеб и лук. Кошмар и ужас. Алушта оделась и пошла домой. Вернулась с банкой борща и куриными котлетами – «оторвала» от бедного Пиафа. Артист со вздохом медленно глотал, и в глазах у него стояли слезы. Так все и началось. Ему нравилась Алушта – простая, без капризов, чистоплотная, с борщами и котлетами. Да к тому же и пикантная. Очень точно он определил ее этим словом. Те женщины, которых раньше подбрасывала ему судьба, были совсем другими. Теперь она пропадала у него сутками. Делала витаминные уколы, терла морковь с яблоком, убирала, ходила в магазин. И даже сшила занавески на кухню – мелкий ситцевый цветочек. Он искренне умилялся. Так о нем не заботилась ни одна из трех его жен, ни одна из многочисленных любовниц и даже ни одна из не менее многочисленных поклонниц.

О том, что он на ней женится, Алушта и мечтать про себя боялась. Кто он и кто она? Но все же где‑то в душе, глубоко‑глубоко, все‑таки иногда мелькало – а вдруг... Ну, брали же из народа. Брали. Вдруг...

Никаких «вдруг». Через год он женился на немолодой мужиковатой голландке – она его и вывезла. Он давно мечтал отсюда слинять. Алушта убивалась. Рыдала днем и ночью. Опухла от слез. Взяла больничный. Пиаф жалел ее, гладил, обнимал, варил кофе, сидел возле ее кровати, неловко пытался рассмешить. Не получалось.

В сентябре она взяла отпуск и решила уехать к морю. Верила, что море вылечит. Пиаф упросился ехать с ней. На Кавказ девушке ехать одной нельзя. Аргумент. Ладно, вдвоем веселее и дешевле. Хотя тоже мне кавалер‑защитник.

Остановились в Лоо, сняли комнату у старой армянки. Та поставила в саду стол и две шаткие табуретки – ешьте на воздухе. Разрешила обрывать деревья – персики, сливы, груши. Ночью маялись животом. Вечером долго сидели в саду, под одуряющие южные запахи пили домашнее вино из молочных бутылок, закусывали инжиром, курили, трепались. А утром маялись тоской – Алушта по артисту, а Пиаф по изменчивому Ленчику.

Алушта злилась, говорила, что не для того его с собой взяла. Не для нытья, а для поддержания ее, Алуштиного, духа. Получалось плоховато. Ездили гулять в Сочи. Там, на набережной, на Пиафа поглядывали его собратья и недоумевали: вроде свой, а с бабой. А на Алушту с тем же интересом поглядывали натуралы. Бабец ничего, фигуристая, а мужик рядом с ней не мужик, а сопля. И тоже удивлялись. А Алуште было все равно. Лишь бы душа не болела.

Вечером поздно шли купаться, плыли под черным южным небом, и вроде бы слегка отпускало. Спали на одной кровати, под разными одеялами. И однажды случилось то, что случиться было не должно. По всем законам жанра. Утром, обалдевший от себя самого больше, чем от Алушты, Пиаф сделал вид, что крепко спит. Смущенная Алушта этому обрадовалась и пошла на пляж одна. Там она опять с удвоенной силой вспомнила актера и, заплывая далеко за буек, ревела белугой громко, в голос. Потом, уже на берегу, успокоилась, и ей даже стало весело. На рынке купила вареную кукурузу, чебуреки, дыню и пошла домой кормить Пиафа.

Он, обалдевший от всего произошедшего, курил на ступеньках дома – тощий и взъерошенный, смешной и жалкий. «Не дрейфь», – ободрила его Алушта и отдала ему еще теплые чебуреки. К вечеру они уже смеялись и договорились все забыть как недоразумение.

Забыть не вышло. О том, что она «попалась», Алушта поняла недели через две – уже стало тошнить. Так редко, но бывает. Пиафу решила ничего не говорить. Ее проблема. Главное было самой решить, что делать. Это было труднее всего. Срок увеличивался – а она так ничего и не решила. Сказала грузинке Кетован из процедурного, они приятельствовали. Та удивилась:

– Еще думаешь?

– Я же одна!

– Ничего, не война. Дети – это же счастье, – сердилась строгая Кетован.

Пиаф узнал обо всем случайно, когда Алушту рвало в туалете.

– Отравилась? – участливо спросил он.

– Ага, два месяца назад. Пиаф все понял. Побелел.

– Что делать‑то будем? – по‑деревенски сокрушался он.


Дата добавления: 2015-08-05; просмотров: 87 | Нарушение авторских прав


Читайте в этой же книге: Бабушкино наследство | Божий подарок | В четверг – к третьей паре | Добровольное изгнание из рая | Закон природы | Триумвират | Родные люди | Хозяйки судьбы, или Спутанные Богом карты | Машкино счастье | Параллельные жизни созвездия Близнецов |
<== предыдущая страница | следующая страница ==>
Ассоциации, или Жизнь женщины| Легкая жизнь

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.084 сек.)