|
Весь день восемнадцатого, потом девятнадцатого, потом двадцатого Родзянко бросал свои вторую и третью пехотные дивизии на части красного центра. Маленькие деревушки, расположенные за Пулковом на обширной покатой равнине, переходили из рук в руки. Многие из них горели.
Вова Гамалей, нашедший для себя очень удобный и совершенно скрытый от домашних наблюдательный пункт на крыше главного здания, за одной из труб, видел отсюда столбы дыма, поднимающиеся над Туйполой, Рехколовым, Венерязюми. Там и здесь, то ближе к парку, то дальше от него, на фоне туч лопались шрапнели. Все время перекатывалась винтовочная стрельба. Работали то два, то три, то сразу пять или шесть пулеметов. Очень далеко на поле в бинокль можно было заметить крошечные фигурки, перебегающие вперед и назад редким пунктиром цепей.
Иногда, когда налетал южный ветер, стрельба слышалась яснее, и по временам среди ее раскатов струи воздуха доносили до Вовиного слуха что‑то вроде дальнего стона: это части шли в атаки и контратаки, это люди неистово кричали «ура», бросаясь к окопам противника.
В конце концов линия фронта закрепилась вдоль самого Волхонского шоссе.
Двадцатого числа дым от пожаров заклубился и влево, над парками Детского Села. Части белой дивизии Ветренки (им уже семнадцатого был отдан приказ, взяв Тосно, перерезать Николаевскую дорогу) овладели бывшей царской резиденцией. Белые ворвались в Детское, разлились по Павловскому парку, рванулись еще дальше. Передовые части их докатились до деревни Московская Славянка. Телеграфные столбы «Николаевки» видны были отсюда простым глазом. Справа, в каких‑нибудь четырех или пяти верстах, виднелись дымящиеся трубы, кирпичные корпуса, портальные краны Ижорского завода, низкие домики рабочего поселка Колпино. А за ним, еще за несколькими верстами пустырей, извивалась Нева.
Двадцатого к вечеру наскоро исправленная Детско‑сельская радиостанция оповестила весь зарубежный мир, что он – накануне великих событий. Над рабочим Питером занесен меч. Завтра или послезавтра в грохоте, в пальбе он опустится. Рекой хлынет кровь…
Двадцатого днем сотни хорошо одетых, торжествующих людей в мягких фетровых шляпах, в котелках, в теплых меховых шапках спорили в Гатчине, в Ямбурге за места в поездах, которые должны быть завтра отправлены к белому Санкт‑Петербургу. Они кричали, жестикулировали, возмущались. Они платили бешеные деньги проводникам вагонов, носильщикам: у них были огромные чемоданы, набитые материей, сахаром, консервами, вином. Ведь в Питере – голод. Первый, кто привезет туда продукты, обувь, одежду, – сорвет сумасшедшую прибыль. Каждый хотел ее сорвать.
Двадцатого днем по улицам Петрограда все еще двигались туда и сюда небольшие отряды вооруженных рабочих. Эти не способны были к фронтовой службе, но дело им нашлось тут, на месте. Старики, женщины, подростки шли в ногу, пошатываясь порой от голода и напряжения, но старательно выдерживая шаг. Они занимали назначенные им места в бесчисленных крепостцах и редутах, за дровяными баррикадами, позади парапетов набережных.
Кое‑где еще рыли землю, громоздили насыпи, натягивали проволоку. Всюду, оглядывая каждый двор, кидая тревожные взоры на окна домов, ходили патрули – матросы, рабочие, красноармейцы. Говорили о только что открытом заговоре. Хотя над окраинами с утра, понапрасну бросая листовки, кружил прилетевший с залива белый самолет, на углах улиц, в заводских дворах и цехах, в коридорах казарм и учебных заведений – всюду люди, сдвигая брови, читали еще и еще раз все те же скупые, горячие ленинские строки: «Товарищи! Решается судьба Петрограда! …Бейтесь до последней капли крови, товарищи… победа будет за нами!»
Одни стояли так и читали, а другие в это время встречались на площадках неметеных, холодных лестниц, тихонько проникали в соседские квартиры, недоверчиво озираясь, засматривали друг другу в глаза, ожидая новостей, слухов.
– Георгий Ардальонович, тысячи извинений… у вас не сохранилась ли случайно, э‑э‑э, бритва?
– Бритва? Представьте себе, кажется, еще есть… Правда, не золинген, но… А позвольте полюбопытствовать, – хе, хе, хе! – что же это вас вдруг потянуло бриться?..
– Да ведь, Георгий Ардальонович, ей‑богу, мы все слишком опустились, распоясались тут, в этой… Совдепии. Ведь свежий‑то человек, культурный – испугается, увидев такие хари. С нами разговаривать не захотят…
– Позвольте, позвольте… А вы что? Слыхали что‑нибудь новое? Где они?
– Тс‑с‑с! Ради бога! В Шушарах!
В 23 часа и 10 минут, ночью с двадцатого на двадцать первое, в экспедицию штарма и в его почтово‑телеграфную часть поступил только что подписанный командованием приказ. Впервые за последнюю неделю в нем появились слова: «решительное наступление».
«Противник, – так начиналась директива обновленного командования Седьмой армии, – сгруппировал большую часть своих сил между Варшавской и Московско‑Виндавской железными дорогами, оттеснил части 2‑й стрелковой дивизии от Детского Села и Павловска.
Завтра, двадцать первого октября, приказываю: перейти в решительное наступление на фронте 6‑й и 2‑й стрелковых дивизий и Коллино‑Тосненской группы войск.
6‑й стрелковой дивизии атаковать противника на фронте Разбегай, Новоселье, Константиновка с целью выхода на Ропша, Красное Село.
2‑й стрелковой дивизии упорно оборонять позицию Туйпо – Шушары…»
(Это значило, между прочим, упорно оборонять и Пулковский парк, его обсерваторию, прилегающие к ним селения и тылы, с астрономом Петром Гамалеем и его внуком Вовкою в частности.)
«…Колпино‑Тосненской группе… атаковать противника на фронте Детское Село, Вангамыза, полустанок Владимирская с целью выхода на линию Красное Село – Гатчина…
Начальнику внутренней обороны Петрограда привести в полную готовность оборону города к 1 часу 21 октября.
Начальнику морских сил изготовить Балтийский флот…» (тот самый, который Зиновьев еще в мае предлагал «с красными флагами на мачтах» затопить в заливе) «…для поддержки 6‑й стрелковой дивизии огнем флота.
Начальнику воздушной обороны Петрограда…» (теперь это был уже не Лишин!) «…выслать воздушную разведку на Детское Село, Красное Село, производя бомбометание в районе Красное – Детское.
Объявить войскам, что Красный Питер ждет исхода боя завтрашнего дня с полной верой в успех».
Если бы содержание этого приказа сделалось известным Николаю Трейфельду, Люндеквисту, графу Нироду или генералам Родзянке и Юденичу, волосы зашевелились бы у них на головах.
Против всех их предположений, вразрез со всеми до сих пор утвержденными штармом семь планами, приказ этот предусматривал не попытку прорыва белого фронта в самом его прочном месте, на участке Пулково – Детское, а охват обоих слабых флангов – от Невы и от залива. В последние дни и часы Седьмая армия, пополненная коммунистами, заново обученная, окрепшая, прочно закрепившись в середине боевого участка, успела, в полной тайне от противника, так распределить свои силы, что почти две трети наличных частей ее повисли над белыми справа и слева.
Красная Армия у Питера в эти часы походила на богатыря, у которого было крепко стоящее на ногах туловище и мощные мускулистые рабочие руки. Белая же армия напоминала человека очень плотного, очень тяжелого, но у него от отяжелевшего корпуса отходили слабые, тонкие, непомерно длинные щупальца – ручки. Этот человек хотел прошибить себе дорогу грудью. А великан изготовился, упершись покрепче, охватить его с обеих сторон, сдавить в чудовищно мощных объятиях. Для белых этот план означал катастрофу.
Но ни Родзянко, ни Юденич, ни Люндеквист, ни Трейфельд, ни Нирод ничего не знали о нем. Упорная, долгая работа ВЧК, во главе которой стоял железный Феликс Дзержинский, принесла свои плоды.
Люндеквист, бледный, яростный, остервенелый, сидел на тюремной койке в Крестах. Николая Трейфельда вечером 20‑го привели на первую очную ставку с Бетси Отоцкой. Граф Нирод, приняв на себя командование спешенным эскадроном кавалерийского полка в дивизии Ветренко, с наступлением темноты ворвался со своими солдатами в западную часть деревни Ям‑Ижора, лежащей к востоку от Павловского парка. Никто из них не мог сообщить белому командованию о страшных для него переменах в плане красного наступления.
Рядовые защитники Питера тоже не знали этого плана, но они готовились выполнять его. По колено в грязи, прикрываясь полной темнотой, войска, группы курсантов, рабочие отряды, ощупью, соблюдая глубокую тишину, передвигались по мокрым осенним дорогам, всматриваясь во враждебный мрак, лежащий на юге, вслушиваясь в глухое далекое ворчанье, в дыхание огромного родного города в их тылу.
Кирилл Зубков со своими обуховцами и дюфуровцами к ночи на 21‑е вступил на позиции за Колпино. Когда они проходили через территорию Ижорского завода, завод работал. Здесь кипела бурная, тревожная жизнь. Ворота цехов были открыты настежь, обращенные в тыл окна и дворы освещены.
Слышался лязг железа; под угрозой ежеминутных атак, отрядив половину своих на фронт и в боевое охранение, ижорские рабочие клепали, резали, сваривали броневик за броневиком, одну артиллерийскую подвижную площадку за другой.
От вокзала отряд Зубкова двинулся в направлении на Ям‑Ижору и Павловск, в глубокую ночь, в ветер, в дождь. В то же самое время далеко, на противоположном, правом фланге, такое же сдержанное оживление царило возле станции Лигово. От деревень Старое и Новое Паново, от Ново‑Койерова части выдвигались на позиции в кустистое мокрое болото, за которым чернела Каграссарская высота. Здесь, перейдя Литовский канал, лицом к Чухонскому Койерову, расположился 1‑й Башкирский, где теперь была комиссаром Антонина Мельникова. Правее его, выступив из деревни Паново, заняли позиции курсанты нескольких военных школ. Вася Федченко, Александрович и другие озабоченно вглядывались то в карту, то в черный мрак впереди. Впереди высилась занятая противником крутая стометровая гора. Дело обещало быть нелегким.
По всему советскому фронту никто не смыкал глаз. Сибиряки, волгари, белорусы, башкиры готовились. Командиры изучали карты местности. Красноармейцы просматривали винтовки, ручные гранаты, все…
К вечеру перестрелка на фронте затихла. Наступило глухое, давящее молчание, такое, какое возникает перед самым сильным ударом молнии на переломе грозы. Страшное молчание!..
Около часу ночи командир 1‑го Башкирского зашел в избу комиссара.
– Не спишь, Антонина? – добродушно спросил он. – Ну и дождь, ну и дождь! Вот! Поздравляю тебя! Как думал, так и есть. С рассветом атакуем. Сейчас прибыл приказ.
Он отряхнул шинель, повесил ее в угол.
– Погреться зашел. Ну, поболтать… Как думаешь – рванем мы их завтра? Да ты что волнуешься? Ты не волнуйся, Антонина, ей‑богу… Я так твердо уверен – завтра перелом начнется. Спасем твой ненаглядный Питер…
Антонина Мельникова подняла на него глаза.
– А я – не волнуюсь… Почему мой? Он и твой ненаглядный, Королев… Да Питер‑то…
– Ну да, не волнуешься… Рассказывай! Всех трясет небось… А – пустое. Крышка им будет. Чувствую… Ну, что ж? Давай еще разик по карте? Я полагаю – дело вот какое будет…
Он стал коленом на табуретку. Они склонились над столом. В окна рванулся ветер, ударил дождь.
– Ничего, ничего, Антонина! Не волнуйся… Все будет хорошо… Все силы брошены. Не сдадим Питера!
* * *
Поздно вечером Григорий Николаевич Федченко, весь в грязи, пришел в помещение своего путиловского завкома.
Тут сейчас был один только дежурный, Григорий Федченко сел к столу; проглядел наспех записанные телефонограммы. У него к концу дня испортилось настроение. Он долго стоял, смотрел, как уходят на фронт эти последние отряды. Ему до боли захотелось самому уйти с ними. А нельзя.
– Да, товарищ Федченко! – вдруг поднял голову дежурный. – Вам тут еще раза три по частному делу звонили. Говорили – важное. Номер… номер… у меня записан… Вот: 5‑48‑22… Группа «Б»… Очень просили сейчас же позвонить.
Григорий Николаевич сидел у самого телефонного аппарата. Он привык в эти дни отвечать на все звонки: мало ли о каких вещах могли ему сообщить по телефону. Он снял трубку и попросил этот номер.
– Я слушаю! – почти тотчас же ответил звонкий женский голос. – Кто говорит?
– Вы просили позвонить вам товарища Федченку. Вот я и звоню.
– Федченко? А! Да, да, минуточку… – женщина чуть замялась. – Сейчас, сейчас… Доктор подойдет…
«Доктор? – подумал Григорий Николаевич. – Что это еще за доктор?»
Другой голос, приятный, басистый, послышался минуту спустя.
– Алло! Это товарищ Федченко, да? Григорий Николаевич? Так, так… с вами говорит доктор Цветков, да! Вы – рабочий Путиловского завода? Гм… Послушайте‑ка, товарищ Федченко… Видите ли что? Я хочу сообщить вам одно довольно приятное известие… Ну, радостное, понимаете? Хорошее… Поняли? Так что вы не волнуйтесь и не пугайтесь… Скажите, товарищ Федченко, у вас месяца два назад не пропал ли ребенок, мальчик? Да? Числа двадцатого? Ну, так вот имейте в виду: он жив, поправляется…
Григорий Николаевич побледнел, сердце его страшно сжалось… Он откинулся на спинку стула так резко, что дежурный в тревоге вскочил.
Телефон работал плохо. В трубке, путаясь друг с другом, переплетаясь, слышалось множество разноголосых выкриков: вопросы, ругань, жалобы.
– Восьмая! – кричал кто‑то басом. – Восьмая! Да замолчите вы там! Восьмая! Передаю оперативную… Восьмая!
… – И расположенные на возвышенности части их, – бубнил другой, – стремятся подойти вплотную к окраинам города…
Сквозь всю эту военную путаницу докторский голос пробивался, точно сквозь волны. Но все же он говорил:
– Так вот что, товарищ Федченко… Мальчик ваш, в общем, в хорошем состоянии… Но здесь выясняется одно очень странное обстоятельство. Я бы хотел, чтобы вы поскорее приехали ко мне… Да, да, сюда, в Обуховскую больницу… лучше бы даже сейчас… Нет, нет, не волнуйтесь, он уже совсем здоров. Здесь не это, другое… Я очень хотел бы вас видеть, посоветоваться… Нет, именно с вами. K сожалению, по телефону это неудобно…
Григорий Николаевич отдышался. Лицо его теперь горело… Первым его движением было вскочить, бросить трубку, бежать… Но в следующий миг ему стало ясно, что этого сделать никак нельзя. Сейчас уйти отсюда, с Путиловца, было совершенно немыслимо. Ни на минуту нельзя было оставить район в такой момент. Об этом не могло быть даже никаких разговоров.
Рука Федченки дрожала, пока он записывал адрес, фамилию доктора. Он сто раз переспросил:
– А он здоров? Что с ним случилось? – но ему самому было понятно, что при таком шуме на линии ничего толком узнать невозможно. В конце концов он смог только предупредить доктора, что, наверное, в больницу придет жена, мать мальчика.
– А здоров он? Верно? Вы правду говорите? Ну, так она утром приедет. А я – при возможности… Ах, гражданин доктор!
Гражданин доктор наконец, очевидно, повесил трубку. Но Григорий Николаевич не сразу понял это. Он все еще вслушивался в кутерьму разговоров, сбившихся в его ухе в сплошную нить. Нет, доктор замолчал.
Неожиданно что‑то щелкнуло, и знакомый голос (Федченко почти сразу по акценту узнал Дориана Блэра) сказал ясно, бодро, четко, как всегда:
– Я потому позвонил вам по городской линии, товарищ председатель, что ваша слишком забита… Сегодня…
– Да, да… – ответили тотчас же ему. – Да, м‑м‑м, трудно… Я все время совещаюсь… с одним ответственным товарищем. Мы выпускаем извещение в «Правде». Я занят. А вы что? Как с машиной?
– Я о машине и звоню… Все сделано, товарищ председатель. Машина отличная. Горючего – примерно на тысячу километров. Я поставил добавочные баки. Можно трижды объехать фронт… Можно… Через час она будет у вас… Если разрешите, я сам поеду с вами, в случае надобности…
– М‑м‑м?.. Конечно, конечно! – сказал «председатель». – Пусть она стоит на дворе… Сейчас еще рано говорить об этом… Но она – наготове? Ну, большое вам спасибо Простите, – м‑м‑м, товарищ Дориан. Позвоните мне через полчаса… Нет, через час… Я очень занят…
Вероятно, он тоже повесил трубку А Григорию Николаевичу, конечно, захотелось немедленно сообщить о своей радости каждому, кто знал о его горе.
– Блэр! Блэр! Товарищ Блэр! – закричал он.
– Алло? – ответил удивленный голос. – Да, да, алло! Кто говорит? О! Федченко! Это вы, старый друг? Как странно! Откуда вы вдруг выскочили? Что это с телефонами сегодня? Как поживаете, Федченко? Я вас плохо слышу!
– Хорошо, товарищ Блэр! Спасибо… Товарищ Блэр! Я на вас случайно наткнулся. Я хочу вам одну радость сказать… Да понимаете, мне сейчас позвонили: оказывается, мальчик‑то мой, Женя‑то жив… Нашелся…
В телефонной трубке раздался странный звук. Федченко не понял: не то кто‑то крикнул какое‑то нерусское слово, не то просто сразу с треском прервалась связь. Дориан Блэр провалился, точно его и не было.
– Алло!? Алло! Блэр!..
Молчание… Только гораздо дальше, словно бы с того света, тихий быстрый говорок бубнил попрежнему:
«…подступы к Петрограду имеют характер болотистой равнины точка. На западе она переходит в низменное побережье залива запятая…»
Бросив трубку на крюк, Федченко выпрямился, рассмеялся:
– Клюйков! – сказал он громко. – Дай‑ка мне листок бумаги, братишка. И пошли кого‑нибудь ко мне домой, с запиской. Сейчас! Да понимаешь ты, сынюга‑то у меня пропал… уже два месяца! И вот… нашелся! Жив! Надо матери написать скорее… Вот это, брат, да!
Минут пятнадцать или двадцать спустя Григорий Федченко вышел на крыльцо, провожая старуху‑курьершу, с энтузиазмом отправлявшуюся сообщить Евдокии Дмитриевне о такой радости.
Ночь была темная, хоть глаз коли, мокрая, холодная. Всюду стоял невнятный плеск дождя, тихое бормотанье, ропот. Все как‑то притаилось, примолкло, спряталось вокруг. Даже грохот железа в недалеких цехах стал мягче, глуше, точно пневматические молотки и те понимали, как близок враг.
Можно было подумать – всех обитателей огромного города охватил глубокий непробудный сон. Но вместе с тем чувствовалось, все время чувствовалось другое: скрытая под покровом мрака тайная жизнь, ожидание, движение. Люди, даже не зная ничего точно, не могли спать в эту ночь в городе, как глуха и молчалива она ни была. Они ворочались с боку на бок, они просыпались с бьющимися сердцами. А вокруг городских предместий и внутри его молчаливых кварталов бодрствовали, готовились к бою, к страданию, может быть к смерти, десятки тысяч человек…
* * *
Перед рассветом Кирилл Зубков и его товарищи расположились в низкорослых кустах на широком ровном поле между Лангеловом и Ям‑Ижорой. Впереди смутно темнел Павловский парк. Слева шевелились в зарослях передовые цепи соседей. Справа тоже стояли свои, рабочие Московско‑Нарвского района; затем – московские курсанты, дальше латышская часть…
– Ну, товарищи! – тихо сказал соседям Кирилл. – Подходит время. Как только рядом двинутся, мы – тоже. Неужели не сомнем, а? Сомнем!
* * *
После полуночи Григорий Зиновьев, нервничая, в третий или пятый раз послал личного секретаря выяснить, прибыла ли, наконец, обещанная товарищем Блэром машина?
Зиновьевым владели смешанные чувства. Игра стала слишком рискованной: все висело буквально на ниточке… С одной стороны, он как будто дождался своего торжества: самые трусливые прогнозы его оправдывались – белые вот‑вот будут в Питере.
С другой же стороны, чем ближе подходил час окончательного поражения, тем чаще начинала у него холодеть спина. Стоило ему воочию представить себе картину взятия Питера белыми, и… Кто из их главарей в минуты победы вспомнит о неписаных обязательствах? Кто возьмет под охрану и покровительство его, Зиновьева? Кровь будет литься рекой, страсти распояшутся… Где гарантия, что какие‑нибудь мерзавцы, темные изверги… Нет скорее, как можно скорее прочь из этой проклятой западни… Какой непростительный промах: надо было так или иначе добиться на этот роковой месяц заграничной командировки, пересечь рубеж двух миров, встретить последний удар там… Этого не сделано, значит, в Москву! В Москве все‑таки не белые вешатели!
Секретарь вернулась, пожимая красивыми плечами: шофер говорит, что этого… Блэра он не застал дома: уехал на мотоцикле; куда – неизвестно.
Беспокойство Зиновьева начало перерастать в панический страх.
Нарушая все законы конспирации («Э, теперь уже все равно!»), он позвонил к англичанину на дом. Абонент не отвечал. Последовал второй, третий звонок… Тщетно. Блэра дома не было… Не было, и быть не могло.
На своем очень хорошем мотоцикле, без всяких вещей, с бумажником, набитым только пропусками и мандатами, Дориан Блэр мчался вот уже час по Парголовскому шоссе к финской границе. Очки его забрызгало грязью, английские ботинки наполовину истерлись на заносах, когда юзила машина. Его много раз останавливали патрули, но человек с такими документами был вне всяких подозрений.
Наконец возле Дибунов он выключил мотор и соскочил со своей «индианы». Ничуть не интересуясь ею больше, он посмотрел на часы. Было уже около половины седьмого. Он постоял, подумал.
– Oh, damned boy! Проклятый мальчишка! Каким чудом он не разбился вдребезги? Хорошо еще, что старый дурак нарвался на меня по телефону! Ха! А этот сукин сын Григорий Зиновьев, вероятно, дрожит теперь, не зная, стартовать ему или нет. Ну, ладно, Блэр! Об этом ты прочтешь у Макферсона в гельсингфорсских газетах. Послезавтра…
Он перепрыгнул через канаву и очень твердо, как по знакомой дороге, углубился в пограничный лес.
* * *
Этот бой не начинался, как другие знаменитые сражения мира, одним или несколькими пушечными выстрелами. Он начался сразу неистовым, хриплым, яростным «ура», таким «ура», которое леденит кровь в жилах у захваченного врасплох противника.
Когда командир спешенного белого эскадрона граф Борис Нирод выскочил из избы на грязную улицу Ям‑Ижоры, – все было уже кончено. Мимо бежали, оборачиваясь, стреляя в темноту, неясные силуэты. Слышались крики:
– Обходят! Красные! Обходят!
Справа затрещал пулемет, а с востока, раскрываясь между ям‑ижорскими темными постройками, то повышаясь, то понижаясь в тоне, становясь все ближе, нарастало свирепое «ура».
Нирод сделал слабую попытку задержать, остановить отступающих. Безнадежно!
Он схватил одного из бегущих солдат за винтовку. Тот без всякого сопротивления выпустил ее из рук.
– Сам – сволочь, офицеришко! Иди, сам дерись! – ответили ему уже издали.
В бешенстве он хотел было выстрелить вдогонку, но в этот миг справа от него, за сараями затрещал забор.
– Вон они, вон они, Зубков… Бей, бей! – услыхал Нирод. – Выходи к стрелкам на улицу!
Тогда и он тоже пустился бежать. Только потому, что он был местным жителем, он смог ускользнуть. Задержались он и его солдаты лишь на опушке Павловского парка.
Здесь, неподалеку от мавзолея Павла Первого, от Розового павильона, от блестевших под осенним дождем мокрых статуй, отступающие от Ям‑Ижоры белые залегли и начали оказывать какое‑то сопротивление.
Борис Нирод, всклокоченный, злой, помятый, собрав своих, расположил их за невысоким земляным валом. Двух человек он послал налаживать связь с соседями.
Эскадрон почти тотчас же ввязался в перестрелку. Граф бледный, сидел на земле, прислонясь спиной к дереву.
– Что за шут? – с тревожной злобой бормотал он.
Что это? Неужели это серьезно? Но почему же тогда это – у нас, на фланге? Они же обещали бить в центр!
Он сидел, а справа и слева от него, усиливаясь, нарастая, начиналось что‑то действительно серьезное. У Славянки, у Шушар, за Детским слышалась все более мощная артиллерийская канонада. Винтовочная стрельба трещала повсюду. Где‑то что‑то, должно быть, загорелось. Дождь перестал, но слева понесло горьким дымом пожара. А связисты все еще не шли…
* * *
Примерно в это же время полк Антонины Мельниковой и соседние, стоявшие в деревнях Старое и Новое Наново, бросились в атаку на Каграссарскую высоту. Красные цепи пошли по колено в воде через сплошное двухкилометровое болото. Враг сидел там, высоко над ним. Сверху ему была открыта вся равнина, по которой велось наступление. Он мог бить атакующих на выбор. Ему удалось задержать здесь наши полки. Но главное было все равно уже сделано.
Полчаса или час спустя Юденич в Гатчине, Родзянко в Красном со злобой, недоумением и страхом узнали о том, что случилось. Расчет на то, что Красный Питер в решительный момент забудет о своих флангах, позволит белым бросить все силы в центр, ограничиваясь по обоим крыльям лишь легкими заслонами, – этот расчет рухнул. Приходилось на ходу, в бою, перегруппировывать свои части. Ослаблять центр, укреплять фланги. Заменять один план другим. И все это – как можно скорее. Юденич отлично понимал, что всякая затяжка несет ему гибель. Если Питер не будет взят в два дня, он не будет взят вовсе… А тогда…
Сидя в кресле в одной из комнат Гатчинского старого дворца, генерал Юденич обдумывал положение. Он поставил полный локоть на ручку кресла, закрыв ладонью глаза, поник головой на руку. Странно!
Он помнил дни, когда русская армия – такие же бородатые и безбородые мужики, какими он командовал и сейчас, – по горло в снегу, карабкаясь на отвесные скалы, проваливаясь в пропасти, рванулись по его приказу на штурм неприступного Эрзерума.
Турки – неплохие, дисциплинированные солдаты. Немецкие штабисты были умелыми вояками. И все‑таки его полки, армия генерала Юденича, в нечеловеческих условиях взяли Эрзерум. Он взял его! А теперь?
Что затрудняет его теперь? Что делает эту войну непомерно трудной? Что мешает всем его планам? Что?
Он вздохнул, поморщился, потому что взглянул на карту. Говорят, фокс‑терьер или буль‑пинчер, – крошечные собачонки, – порою с налета, с разгона убивают медведя. Но это случается лишь тогда, когда им удается вцепиться громадине прямо в горло, когда они успевают мгновенно перекусить ему артерию… Он теперь стал точно такой вот собачонкой. Он должен успеть. Иначе – кончено!
Генерал выпрямился и позвонил.
– Надо передать Родзянке, я думаю… – сказал он вошедшему генерал‑квартирмейстеру. – Пусть снимает части покрепче… Ну, ливенцев, что ли… и бросит их в обход правого фланга красных.
Вошедший медлил итти. Юденич поднял на него тяжелые глаза. Желтое лицо его (он страдал и печенью и желудком) еще сильнее сморщилось. – Ну, что еще там?
– Ваше высокопревосходительство… Я опасаюсь, что сейчас это уже невозможно осуществить. Только что получены сведения… Противник массирует войска у Пулкова… Возможно, что там и будет нанесен решительный контрудар…
Генерал Юденич издал долгий утомленный и тоскливый звук. Нечто вроде отчаянного «пф‑у‑у‑ух!»
В эти самые минуты Ленин в Москве, затребовав свою новую директиву, адресованную Реввоенсовету республики, внимательно и озабоченно перечитывал аккуратно отпечатанные на машинке строчки:
«Покончить с Юденичем (именно покончить – добить) нам дьявольски важно…
Надо кончить с Юденичем скоро, тогда мы повернем все против Деникина.
С Южфронта брать теперь, по‑моему, опасно: там началось наступление, надо его расширить».
Прочитав все, он задумался, смотря куда‑то вдаль, далеко за стены кремлевского кабинета; потом снова наклонился к документу, одно за другим решительно как бы повышая на них голос оратора, как бы обращая и их к огромному множеству советских людей, подчеркнул некоторые слова и, наконец, подписался: «Ленин». «Да, добить! Именно – добить! Навсегда и окончательно!» Он потянулся к электрической кнопке. Где‑то за пределами комнаты раскатился звонок.
Жаль, очень жаль, что Юденич там, в Гатчине, не услышал его настойчивой и бодрой дроби. Для него она прозвучала бы погребальным звоном над бездной, внезапно разверзшейся у самых отечных генеральских ног…
* * *
Первые два дня пулковского сражения прошли самым обидным образом для человека, в высшей степени заинтересованного им, – для Вовки Гамалея. И двадцать первого и двадцать второго числа вокруг уже гремело, гудело, свистело, а его заперли в нижних этажах профессорского флигеля. Дед, напуганный собственной своей встречей с современной боевой техникой, был неумолим.
Вовка хныкал, клянчил – это не имело никакого успеха.
Только на третьи сутки, двадцать третьего, судьба сжалилась над ним. Рано утром, едва встав, он узнал, что из штаба бригады приходил красноармеец с повесткой. Дедушку вызвали «для дачи дополнительных показаний по делу гр. Трейфельда Н. Э.» Дедушка ушел с посланным и еще не возвращался.
Через полчаса, кое‑как напившись чаю, Вовочка мгновенно и незаметно, – не успела бы спохватиться няня Груша! – выскользнул в сад.
В саду было мокро, влажно, пахло гарью, но сверху сквозь безнадежные осенние облака брезжило бледное солнце.
Всеобъемлющий гул и треск шел со всех сторон горизонта. Слышалась частая мелкая винтовочная стрельба. На западе и на востоке мягко, округло, как это бывает только в дождливые дни, подобно большим пузырям, лопались пушечные выстрелы. Гулкий, тупой звук одного еще не успевал прерваться, как к нему прирастал другой, третий. Иногда работали моторы: казалось – недалеко стоит на земле несколько самолетов.
Вова растерялся: куда же бежать? На что смотреть? К лестнице? В Подгорное? За парк?
Он еще стоял и колебался, когда воздух вокруг неожиданно вздрогнул, осел, раскололся. Три мощных отгула вернулись мгновенно со стороны Детского.
Вова понял: это, очевидно, вступила в бой тяжелая батарея со стороны Шоссейной. Не думая больше, он прокрался вдоль обсерваторских стен, вскарабкался по ржавой железной лесенке, перебежал с одной железной крыши на другую, куполообразную… И вот он на самом верху…
Настоящее, подлинное поле боя развернулось перед ним.
Солнце, проглянувшее между туч, осветило смутное, затянутое дымом, пространство. Впереди, прямо на юге, Вова увидел три или четыре пожара сразу. Черный и бурый дым клубился над Венерязями. Там, где была раньше деревня Новые Сузи, откуда носили, бывало, козье молоко, осталось теперь косматое облако серого пара; под дождем дым белел, приобретая ржавые рыжие подпалины.
Целые тучи гари всплывали вверх над Александровской, над Детскосельским парком; сквозь них проступала только опушка его. Совсем далеко влево был еще один очажок огня и дыма: это дымилась Московская Славянка. От Красного Села слышались непрерывная канонада, гул, тяжелые сотрясения. Но Вова впился в свой «собственный» пулковский сектор боя. Прижав к глазам бинокль, он надолго замер на месте.
Он видел множество белых, желтых, буроватых облачков над далекими Виттоловскими холмами. Не сразу он понял: это была шрапнель красной артиллерии, бившей по белым.
Белые отвечали от Виттолова. Их снаряды рвались то возле Волхонского шоссе, то совсем близко к парку, и подле Кокколева, и неподалеку от туйполовского пожарища – везде.
И вот там, под облачками этих вражеских выстрелов, между грязно‑бурыми фонтанами разрывающихся на земле гранат, Вова нащупал взглядом множество крошечных серых фигурок. Они чуть заметно копошились редким пунктиром вдоль прямого, как стрела, шоссе. Некоторые из них лежали на земле, сливаясь с нею, другие вскакивали и пробегали несколько шагов по жидкой грязи поля, третьи, гораздо медленнее, плелись в сторону или назад.
Можно было подумать что угодно: что эти люди копают картофель, что они ловят руками скачущих в траве кузнечиков или полевых мышей, что они, как дети, играют в непонятную игру со сложными правилами. Нельзя было представить себе только одно: что эти люди – воюют; что это и есть бой; что там между ними летает по воздуху смерть; что им там, может быть, страшно, мучительно, горько теперь…
Современный бой трудно рассматривать издали. В нем почти незаметно участие человека.
Внезапно грохот канонады чудовищно усилился. Сразу показалось, что весь гром и рев, который до сих пор пульсировал в ушах, был пустяком, началом, прелюдией: это сорок полевых орудий, расположенных на равнине севернее Пулкова, под защитой Пулковской горы, разом обрушили на станцию Александровку, на примыкающее к ней полотно железных дорог, на шоссе торопливый, яростный огонь. Вся эта сторона сразу затянулась мглой.
В то же самое время (было, вероятно, около часу дня) «а закруглении Варшавской дороги, в выемке, вытянулись, подобно двум серым змейкам, два бронепоезда. Несколько секунд Вова видел, как они били по станции – сквозь фестоны разрывов, сквозь завесу пара и пыли, освещаемую бледными вспышками… Потом они исчезли в ней.
Мальчик на зеленой железной крыше обсерватории, оглушенный ревом артиллерии, потрясенный тем, что происходит перед его глазами, взъерошенный, бледный, метался от одного края здания к другому. Что там теперь творилось? Что?
Около часу дня двадцать третьего силы красных, сосредоточенные в центральном секторе боя, неожиданно, по собственному почину, ринулись на противника. Расположенные здесь части, увидев примчавшиеся к Александровке бронепоезда, услыхав, что белогвардейцев с утра уже выбивают из Детского, на своем участке обрушили решительный удар на врага.
Вова видел, как в сплошном грохоте стрельбы эти части хлынули на поле за парком. Он видел несколько странных машин на гусеничном ходу, полугрузовиков, полутанков; скрежеща по шоссе, вздымая тучи воды и грязи на поле, они двинулись впереди пехоты к Волхонке. Он видел, как россыпь наших шрапнелей стала густеть, слилась в сплошное облако разрывов, как цепи подкреплений хлынули к шоссе и, перекатившись через Волхонку, рассыпались вдали.
Жребий был брошен в эти минуты. То, что несколько долгих суток готовилось в тишине, в темноте, в тайне, теперь воплотилось в рассчитанную ярость могучей атаки.
В эти минуты белое командование уже воочию, без возможности исправить ее, увидело самую страшную свою ошибку.
Все свои планы генерал Юденич построил на том, что красные, – мощно или слабо, удачливо или несчастливо, но будут обороняться. А они, как и летом, сами перешли в сокрушительное наступление. Это решило судьбу битвы.
С того момента, как это стало несомненным, судьба северо‑западной армии генерала Юденича была уже решена.
Время шло. Вова почувствовал, что его наверняка хватились, ищут, волнуются…
Глубоко вздохнув, он направился к зеленой лесенке. Но все же перед тем как слезть, он бросил последний жадный взгляд в сторону Детского. Что там теперь такое?
* * *
Рабочий отряд, в котором сражался Кирилл Зубков, прошел с боем весь великолепный Павловский парк. Впереди других частей, миновав город, дюфуровцы и ижорцы вырвались к станции Павловск‑второй.
Белых приходилось выбивать отсюда шаг за шагом. Даже на круглой площадке, где девять бронзовых спутниц – муз – окружают гордо стоящего меж них Бельведерского Аполлона, даже здесь, на мокрых желтых листьях, стояли лужи крови, лежали, страдальчески оскалив зубы, мертвые: один поручик, два рядовых. Строгая женщина со слепыми глазами, со свитком в руке, – Клио, муза истории, – печально, презрительно и холодно смотрела на поручика со своего пьедестала. Падали последние листья. Тенькали синицы…
Зубков надолго запомнил это.
Двадцать третьего числа через деревню Тярлево он и его товарищи, идя под огнем отступающего противника вдоль путей дороги, подошли с юга к Детскосельскому вокзалу. Здесь они соединились с частями, наступавшими от Славянки через Новую.
Белый арьергард был раздавлен. Трупы валялись по всей привокзальной площади. Офицер, чернобородый дьявол, был, видно, здешний, царскосел: он удрал между горящими домами по той улице, которая от вокзала ведет к центру городка. Теперь на Детское с его парками давили уже с двух сторон. С северо‑востока, от Шушар, от Большого Кузьмина, из‑за оврага двинулись, то залегая, то вскакивая, первые волны бойцов второй дивизии. С юго‑востока сквозь парк тоже слышалась приближающаяся стрельба. Это Зубков и те части, с которыми он связался, все плотнее надвигались из занятой ими части города.
Самого Кирилла Зубкова задержал тут неожиданный случай. На одной из улиц слышалась стрельба, крики. Какой‑то отставший беляк забился в угловую комнату каменного домика возле ворот Александровского парка, чуть севернее сквера с памятником Пушкину, и бессмысленно, но очеь метко, с холодной яростью бил оттуда вдоль мостовой. Повидимому, он был отличным стрелком. Когда подоспел Зубков, трое красноармейцев были ранены, один убит. Взбешенные, бойцы намеревались поджечь дом. Их остановил только детский плач, доносившийся оттуда. Они перешли к осаде. Ребенок? Здесь?
Зубков не знал этого, а дело было, в сущности говоря, простое. В доме, пододвинув к окну небольшой диванчик, животом на нем лежал граф Борис Нирод. Положив винтовку на подоконник между двумя несгораемыми шкатулками, он поминутно целился и стрелял. Лицо его было совершенно бело, как у прокаженного, черные глаза горели сумасшедшим блеском, всклокоченная грязная борода прыгала. А черненькая девочка с вьющимися сухими волосами, с такими же черными глазами, как у отца, с ужасом глядя на него, как маленький испуганный и злой зверек, сидела, плача, на полу у самой стены между окнами. Повидимому, она давно уже просила его, умоляла о чем‑то по‑французски и по‑русски: «Папа! Папа! Довольно! Я так боюсь. Папа!» Нирод или не слышал или не хотел слышать ее плача. Он стрелял, заряжал, выжидал, потом опять стрелял. В комнате кисло пахло бездымным порохом. Время от времени пули снаружи ударялись о раму, о стену, о потолок. Звеня, падали и разбивались стекла. С потолка сыпалась штукатурка.
Вдруг сзади послышался грохот шагов. Кто‑то изо всех сил застучал в квартирную дверь.
– Сдавайся, гад, сукин сын! – донеслись хриплые голоса. – Ребенком прикрываешься?
Борис Нирод скатился на пол с дивана, чтобы не попасть под пули. Лицо его страшно исказилось.
– О! Нет еще! Не радуйтесь! – пробормотал он, с трудом, судорожными руками вытаскивая из кобуры наган.
Девочка взвизгнула, закрыла лицо руками, хотела вскочить, бежать…
Кирилл Зубков услышал два последних выстрела. Потом он и еще трое бойцов ворвались в дверь.
Девочка была убита наповал, в упор, выстрелом из револьвера. Нирод еще дышал. Но этого дыхания хватило ненадолго.
* * *
Даже подходя спустя полчаса к опушке Баболовского парка, Кирилл все еще морщился, сплевывал, сжимал кулаки. О, чёрт! Ребенка?! Нет уж! Это было чересчур отвратительно.
Они вышли на западные окраины Детского как раз в то время, когда Вовочка Гамалей со своих башен увидел бронепоезда «Ленин» и «Володарский» на пути к Александровской. Кирилл Зубков тоже увидел их сквозь просветы парковых деревьев.
Вместе с другими Кирилл Зубков перебежал последний парковый мостик. Еще одна, другая извилина дороги… Вот уже первые домики станционного поселка сразу же за парковыми воротами…
Вон вдали на огородах беспорядочная толпа бегущих от перекрестного огня людей.
– Товарищи! Товарищи! – не своим голосом закричал Кирилл, прыгая по оплывшим огородным грядам. – Левым флангом! Все будут наши…
Но окружить врага не удалось. Видя, что петля готова затянуться на их шее, белые внезапно разомкнулись. И Кирилл Зубков, и десятки других бойцов, уже досылавших патроны в стволы, уже устанавливавших пулемет за школой, увидели еще одну, самую мерзкую, может быть, за весь этот день картину.
Между ними и белыми вдруг выросла живая защитная стенка, цепь испуганных безоружных людей, мирных граждан. Белые выгнали их на поле в уверенности, что красные, чтобы не губить невинных, прекратят огонь. Так и случилось. Стрельба прекратилась.
В толпе «пленных» быстро оценили положение.
– Братцы! Стреляйте! Один нам конец! – доносилось оттуда.
Но разве можно было пойти на это?
Кирилл не помнил, как он вскочил. Вся цепь с яростным «ура», с негодующей и злобной руганью бросилась на белых без выстрела в штыки. Но было уже поздно. Под прикрытием живой стенки остатки отряда успели выскользнуть из готового сомкнуться над ними мешка. Они кинулись бежать вдоль Варшавской дороги, к Кандакопшину.
Впрочем, это было уже и неважно. Весь смятый фланг неприятеля катился назад.
На станции торопливо залечивал полученные в бою раны бронепоезд «Ленин». Второй бронированный состав – «Володарский», гулко подвывая сиреной, маневрировал на запасных путях. Обойдя своего боевого собрата, он должен был следовать к Кандакопшину, не позволяя бегущему противнику оторваться ни на метр… Ремонтируясь и маневрируя, поезда не прекращали огня.
Иван Газа сидел на скамейке для ожидающих пассажиров возле часов: связисты «Ленина» должны были включиться в диспетчерскую линию. Высокий худой человек, отделясь от паровоза, не торопясь шел к комиссару через рельсы. Зубков выскочил из‑за часовни, еще горячий, еще весь в бою, остановился с разбега как вкопанный.
– Миша!
В лице высокого ничто не дрогнуло. Просветлели только глаза.
– Пули! – отрывисто и, как всегда, не совсем понятно проговорил Михаил Лепечев, предоставляя слушающим самим догадываться, что означают его немногословные фразы. – Свищут! Мы – цель. Нельзя!
Глава XXXII
Дата добавления: 2015-08-03; просмотров: 108 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
В ОКТЯБРЕ | | | ДЕРЕВНЯ РАЗБЕГАЙ |