|
Евгений Борисович Фёдоров, в будущем искусствовед, русский писатель и финалист Букеровской премии, попал на Лубянку студентом филфака МГУ, ему тогда было 19 лет. Но до сих пор, много лет спустя, он в своих мыслях возвращается к тому времени, проведенному под следствием и в ГУЛАГЕ, когда менялось отношение к действительности, фактурно выводит в своих книгах типичные образы, особую, исковерканную или совсем не затронутую политикой революционных идей личность и судьбу человека.
Шел 1949 год, когда от Евгения добивались признания по известной в то время статье 58-10 - пропаганда или агитация, содержащая призыв к свержению, подрыву или ослаблению Советской власти. Трактовалась статья 58-10 широко и под нее попадала всякая неаккуратная мысль, написанная пусть даже в единственном экземпляре, например, в частном дневнике или письме, или сказанная в разговоре - дружеской или даже супружеской беседе.
Впоследствии она была дополнена статьей 58-11, которая шла дополнительно и указывала на наличие антисоветской организации, группы лиц. На деле не только никакой организации для получения этой статьи не требовалось, более того, под нее мог попасть даже разговор всего лишь двух людей «тайно» обменивавшихся своими мыслями.
Вся вина Федорова и еще 7 человек, его друзей, проходящих по этому делу, состояла в том, что они еженедельно собирались и вели интеллектуальные беседы, разговоры о Ромене Роллане, Рамакришне, Достоевском и, конечно, в силу молодости, были идеалистами. Это была обычная компания друзей с интеллектуальным интересом к религии, истории, искусству и тайнам мироздания в целом. Их и забрали всех вместе, по групповому делу. С госбезопасностью, как позже выяснилось, был связан один из приятелей Федорова, но погубило по его словам не это, погубила общая ситуация в то время.
Расстрелов после войны уже не боялись, даже бить не должны были, и на основе этого убеждения во многих появлялась смелость молчать и не сдавать своих товарищей. Вопрос был в одном, сколько дадут - 5, 8, 10, - верхнего предела срока у 58-10 не было. Приходило понимание, что сидеть все равно долго, на ошибку и возможность выйти не надеялись… надежд не было ни у кого. Следствие длилось долгих семь месяцев, с очными ставками, ночными допросами, иногда перерывами в два месяца затишья.
После Лубянки повезли в Лефортово. Один из немногих, проходящих по этому делу, Евгений Борисович не стал никого выдавать, наотрез молчал, держался стойко. Благо и следователь попался на редкость, человеком большой выдержки – угрожал, что сгноит в тюрьме, но не бил, а многочасовые допросы с угрозами можно было назвать, насколько это вообще возможно, «легким, ласковым, бархатным следствием». Поэтому все, чем набиты компроматы, что было написано в протоколах допроса – сущая правда.
Из книг Федорова мы узнаем, что в каждой тесной, душной камере Лубянки и Лефортово, рядом с зловонной парашей и нарами в несколько рядов были свои пророки и философы, непрерывно кипели горячие споры, оживленные беседы, которых хватит на несколько томов, непримиримые идеологические бои, где точными, хлесткими, прицельными словами шли поиски истины. К этой первой камере у каждого заключенного свое, особенное отношение. Трудно представить, что можно было там найти ту радость, типичную для каждого подследственного, которая на фоне тяжелой послевоенной жизни, удаленности близких и родных людей, статуса врага всего советского народа, ощущения обреченности и ужаса, отверженности, делалась еще слаще – радость человеческого общения.
Солженицын пишет об этом так: «Но всегда изо всех на особом счету – первая камера, в которой ты встретил себе подобных, с той же судьбой. Ты будешь ее всю жизнь вспоминать с таким волнением, как разве ещё только первую любовь. И люди эти, разделившие с тобой пол и воздух каменного кубика в дни, когда всю жизнь ты передумывал по-новому, - эти люди ещё когда-то вспомнятся тебе как твои семейные. Да, в те дни – они только и были твоей семьей. Единственна и неповторима именно та камера, в которой ты проходил следствие». А дальше даже с восторгом: «А я лежал, переполненный праздником быть с людьми. Завтра буду рассказывать я, завтра будут рассказывать они – что за интересный будет завтра день, один из самых лучших в жизни! Какая же уютная жизнь! – шахматы, книги, добротные матрасы, чистое белье. Да я за всю войну не помню, чтобы так спал».
Евгению, по показаниям друзей, дали 8 лет общего режима Каргопольлага. Увы, в надежде на свободу для политзаключенного нет ожидаемой радости. Жизнь после лагеря представлялась не сильно отличающейся от жизни в самом ГУЛАГЕ. После выхода заключенного по 58-ой в Москве однозначно не пропишут, сошлют куда-нибудь, предположительно в Среднюю Азию кочегаром или машинистом... По сравнению с обычными преступниками, политические после освобождения не имели права селиться ближе чем в 100 км от крупных городов. В связи с этим, Федоров вспоминает поговорку того времени: «попадая в госбезопасность не унывай, а выходя не радуйся».
В Каргопольлаге, по воспоминаниям было страшнее, чем в тюрьме, особенно в первый год, из-за контингента заключенных. Интеллигенции в лагерях было мало, атмосфера была тяжелой - били, воровали, отбирали вещи, надзиратели не редко спасали от своих же. Но в целом быт не был таким уж страшным. Одежда выдавалась казенная, но разрешалось ходить и в своей, если ее не украдут; были книги, газеты, концерты; раз в месяц водили смотреть фильмы. Любовь была на свободе, это было самым мучительным, - вели жаркую страстную переписку.
Вскоре после смерти Сталина, в 1954 году политзаключенных реабилитировали. Евгений Борисович вышел из Каргопольлага на 2 года раньше отведенного срока, окончил МГУ, печатался в журналах «Нева», «Новый мир», «Континент», вышли в свет его книги: «Жареный петух», цикл повестей «Бунт», «Проклятие».
Для Федорова, как писателя важно было преодолеть юношеский гиперкритицизм по отношению к прошлому и обрести полноту исторической памяти. Словами своего героя в цикле «Бунт», он говорит, что нет абсолютных, незыблемых истин, что «все зависит от точки зрения, от подсветки» и старается максимально правдиво описать разговоры того времени.
Федоров с горечью рассказывает, как после реабилитации вышли из разных лагерей люди «со схожими убеждениями, которыми обильно напитал, накачал лагерь. Хлебом не корми, а дай возможность позубоскалить, продемонстрировать свою, зэковскую, высшую правду, а другой правды, они как считали, нет и быть не может: история послереволюционной России это история лагеря». Коррозия души по Федорову особенно отразилась на детях, выращенных в лагере. В повести «Проклятие» ярко описан эпизод передачи ребенка из лагеря на волю, где малолетнее чадо обрушивается на бабушку такой лексикой, что заставляет замереть от ужаса.
Но основная тема «Проклятия» - религиозная. О том, как «по неписаным законам (увы, веление времени, мода, стиль!) было принято, престижно, как сказали бы мы сейчас, потрясать нравственные устои, публично, принципиально отказываться от зазорных родителей, прежде всего от такого отца, который был попом…». Это повесть о том, как родители проклинали детей, дети родителей и словно злой рок это передавалась от поколения к поколению, как менялась система ценностей.
Владимир Абович Козаровецкий (литературный критик) ставит талант Федорова в один ряд с А.Биргером, В.Войновичем, Ф.Искандером, И.Крупником: «Для каждого из них прожитая жизнь – лишь фон, материал для сюжетов и композиций; цель их прозы – поиски ответов на вопросы, которые ставит земная жизнь и переплавка этого земного опыта в духовный. В этом Е.Федоров не отличается от своих коллег, хотя его опыт лагерной жизни специфичен. Но это, повторяю, всего лишь материал»
Владимир Абович отмечает, что у каждого из перечисленных писателей существует свое, личное отношение к слову. У Е.Федорова это характерное отличие (а «стиль – это характер») проявляется в том, что он, осознав, что невозможно одним словом точно передать ощущение, настроение, чувство, желание или мысль использует прием множественности – эпитетов, прилагательных или глаголов, – добиваясь таким способом наиболее адекватного выражения задуманного и воображаемого.
Важно добавить, что в прозу Федоров вплетает невероятное количество цитат и слов, образов конкретных писателей, поэтов и мыслителей, психологов иных известных ссылки на которые уважительно указывает в тексте. Здесь и Ерофеев и Набоков и Достоевский, Андреев, Гоголь, Шаламов, Солженицын, Цветаева, Маяковский, Ибсен, Гегель, Шопенгауэр, Фрейд, Юнг…
Сегодня Евгений Борисович живет в Москве и, не смотря на то, что он не скучает по советской действительности и рад, что с ней покончено, похоже навсегда, его последний рассказ «Волшебная гора» опять возвращает нас в февраль 49-го года, время его ареста. В одноименном романе Томаса Манна действие происходит в санатории для больных туберкулезом, где герои целыми днями ведут разговоры на отвлеченные темы. Точно так же, в спорах проводят время находящиеся под следствием в Лефортово герои рассказа Евгения Федорова. Конечно, обсуждают партию, революцию, евреев в НКВД, с упоением, горячо, теперь почти свободно. И что-то подсказывает нам, что это именно та, первая камера, в которой проведено было после Лубянки основное время в ожидании приговора, которую каждый заключенный знает детально, до каждого кирпичика и которую помнит всю жизнь, об этом говорят и финальные слова рассказа: «Лефортовка – моя любовь. Моя волшебная гора! Я на коне. Романтизм…Мне здесь интересно». И, словно подчеркивая всю двойственность этих воспоминаний, этой радости в неволе: «Китайский мудрец Конфуций говаривал, мол, не приведи Бог жить в интересную эпоху».
А для нас сегодняшних, по-видимому, важны, словно послание в будущее слова героини повести «Проклятие», Анны Львовны: «Будущие поколения должны быть счастливы, их счастье куплено дорогой ценой, они и права не имеют не быть счастливы, просто права не имеют, да, да! Не имеют!».
Дата добавления: 2015-08-05; просмотров: 62 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Каналы сбыта и их характеристика | | | От издателя |