Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатика
ИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханика
ОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторика
СоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансы
ХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника

О дозволительности писания и чтения исторических книг, особенно тех, что посвящены своему времени

Читайте также:
  1. I. Исходные функциональные особенности
  2. II Особенности продажи продовольственных товаров
  3. II. Особенности технологии баз и банков данных.
  4. III Особенности продажи текстильных, трикотажных, швейных и меховых товаров и обуви
  5. III. Виды экскурсий и особенности их проведения
  6. III. Особенности режима рабочего времени локомотивных и кондукторских бригад
  7. IV Особенности продажи технически сложных товаров бытового назначения

Июль 1743 года

Во все века изучение истории считалось столь достойным занятием, что, думается, было бы пустой тратой времени приводить в защиту этой истины несчетные высказывания самых уважаемых и ценимых авторов. Даже если ограничить число последних только католиками, оно все равно будет весьма велико: вряд ли найдется среди духовных писателей хоть один авторитет, в сочинениях коего содержалось бы малейшее сомнение на этот счет. Хроники и летописи, отнюдь не духовного, но вполне светского содержания, составляли не только особы, прославленные своими познаниями и благочестием, но и настоящие святые, чьи произведения высоко ценимы потомством, коему принесли немалую пользу. Страха Божия ради оставим в стороне исторические книги Писания. Но даже не дерзая сравнивать в этом смысле Творца с теми, кто Им сотворен, нельзя в то же время не признать, что, коли уж сам Дух святый не погнушался стать автором исторических [43] сочинений, посвященных по преимуществу событиям в сей юдоли и оказавшихся бы, не будь они продиктованы Духом святым, такими же мирскими, как любая историческая книга на этом свете, подобное обстоятельство следует полагать вполне достаточным основанием для того, чтобы христианин имел право писать и читать исторические сочинения. Если же мне возразят, что история, автором коей выступает Дух святый, относится к более возвышенной сфере и, оставаясь доподлинной и достоверной, представляет собой прообраз того, что должно свершиться в грядущем, и таит под покровом аллегорических фигур великие чудеса, тем не менее остается бесспорным, что в вышеозначенном творении очень много места отведено истории, а это оправдывает исторические книги, сочиненные и сочиняемые с тех пор людьми; более того, если Духу святому благоугодно было скрыть под покровом аллегорий сущность исторических и на самом деле происходивших событий, то, значит, Он не отвергает историю, поскольку пользуется ею, чтобы поучать детей своих и церковь свою. Положения эти, каковые немыслимо сколько-нибудь серьезно оспаривать, суть высший и непререкаемый довод в пользу истории. Но ни на миг не отказываясь от сей божественной поддержки, посмотрим все же на поставленный нами вопрос с точки зрения истины, разума, необходимости и существующего испокон веков обычая.

Можно ли знать то, чему не учился? Здесь ведь речь идет не о пророках и сверхъестественном прозрении, а об обычной стезе, по коей Провидение ведет смертных. Труд есть следствие [44] первородного греха и кара за него; плоть не может жить, кроме как плодами рук своих, трудом и потом тела; дух же просвещается иного рода трудом, имя которому – ученье; и уж если, учась ручному труду, нельзя обойтись без наставника, по крайности без наглядного примера, то тем более нужны они в различных умственных и научных занятиях, где невозможно руководствоваться только зрением и прочими чувствами.

А коль скоро лишь уроки, полученные от других, делают разум способным усвоить то, что он должен усвоить, нет науки, без коей было бы трудней обойтись, нежели история. Конечно, изучая любую науку, следует самое малое иметь рядом с собой того, кто хотя бы введет нас в нее, но умам особой широты случалось и самим, без чьей-либо помощи, кроме как на первых порах, подниматься в своей области знания со ступени на ступень, восходя все выше, исключительно благодаря усердию и одаренности и, опираясь на первые свои открытия, торить себе дорогу к новым, осознавать и дополнять уже открытое и достигать таким образом вершин избранной науки, начала коей были преподаны им кем-то из ближних. Дело в том, что искусства и науки представляют собой сплетение правил, соразмерностей и градаций, которые по необходимости вытекают друг из друга, а значит, могут быть последовательно выведены ясным, основательным и трудолюбивым умом, получившим от ближнего начатки их и ключ к ним, хотя вышеописанные случаи крайне редки и подавляющее большинство людей не в силах восходить по ступеням познания иначе, как опираясь на руку наставника, который умело [45] приноравливает свои уроки к успехам, кои замечает у своих учеников.

Однако история есть наука, совершенно не схожая со всеми остальными. Хотя составляющие ее предмет события, как великие, так и частные, вытекают одно из другого и связаны между собою в столь своеобразную цепь, что разрыв одного ее звена приводит к исчезновению или по меньшей мере видоизменению следующего, нельзя все же отрицать, что в отличие от искусств и в особенности наук, где каждый шаг вперед, каждое открытие влечет за собой новый определенный шаг вперед, новое открытие, исключающее все прочие, ни одно историческое событие, будь то великое, будь то частное, не только не позволяет предсказать, что за ним неизбежно воспоследует, но очень часто дает основания думать, что из него получится нечто противоположное ожидаемому. Значит, в истории нет законов, правил, ключей, рекомендаций и прочих отправных точек, кои, будучи усвоены ясным, усердным и основательным умом, сами по себе подводят к различным дальнейшим историческим событиям; отсюда следует, что в ней рядом с нами должен постоянно находиться наставник, каковой и поведет нас от факта к факту с помощью связного повествования, чтение коего учит тому, без чего они неизбежно навсегда останутся непознанными.

Это повествование именуется историей и обнимает все события во все века во всех странах. Но ежели бы она ограничивалась сухим и голым описанием этих событий, то была бы только ненужным и тяжелым бременем: ненужным потому, что ученью мало способствует память, [46] перегруженная безжизненными сведениями, которые содержат лишь сухие факты, загромождающие голову, ничем не упорядоченные и не связанные между собой; тяжелым – потому, что весь этот докучный и темный хлам только заставляет сгибаться под грузом разрозненных и обрывочных познаний, кои не учат ничему путному и разумному.

Итак, повествование о фактах полезно только тогда, когда оно раскрывает их истоки, причины, последствия и взаимные связи, что достигается лишь путем показа поступков лиц, в них участвовавших, и, подобно тому, как голые факты всегда останутся лишь хаотическим их нагромождением, то же самое произойдет и с поступками отдельных лиц, если ограничиться изложением этих поступков, то есть содержанием истории, и не поведать, каковы были эти лица, что вынудило их к участию в описываемых событиях и что соединяло или разъединяло их. Следственно, чем больше обо всем этом сообщается, тем ясней факты, интересней и любопытней история, поучительней примеры нравов и причины событий. Это требует проникновения в интересы, пороки, добродетели, страсти, вражду, привязанности, интриги, заговоры и прочие важные или случайные пружины, равно как в поступки государственных людей и частных лиц, участвующих в описываемых событиях, во все разновидности и разветвления последних, похожие на водопады, превращающиеся затем в потоки, и в причины новых интриг, вызывающих новые события.

Для достойного выполнения своей задачи автор всеобщей или частной истории обязан досконально изучить предмет посредством [47] углубленного чтения, точного сопоставления и верного сравнения других тщательнейше отобранных авторов, разумной и ученой критики, и все это должно подкрепляться большой образованностью и остротой суждения. Я именую всеобщей историей ту, что является таковой, ибо обнимает много стран, много веков жизни церкви или одного народа, несколько царствований либо одно очень давнее или важное религиозное событие. Частной я именую историю, если она относится к временам автора и его стране, повествуя о том, что происходит у всех на глазах; и, будучи более узким по охвату, подобный исторический труд должен содержать гораздо больше мелких подробностей и вводить читателя в гущу действующих лиц, чтобы ему казалось, будто он не читает историю или мемуары, а сам посвящен в тайны того, что перед ним изображают, и воочию видит то, о чем ему рассказывают. Такой жанр требует щепетильной точности и достоверности каждого сюжета и каждой черты, умения подавлять в себе ненависть и симпатию, отказа от попыток домысливать то, до чего не удалось докопаться, и приписывать действующим лицам вымышленные взгляды, мотивы и характеры, что очень опасно и легко, если автор не является человеком прямым, правдивым, откровенным, безупречно честным и постоянно не остерегается ловушек чувства, вкусов и воображения; особенно же важно, чтобы, описывая события, сочинитель опирался на источники, личные впечатления или рассказы своих близких друзей; в последнем случае самолюбие, дружба, неприязнь и собственная выгода должны приноситься в жертву истинности даже наимельчайших и [48] наименее важных подробностей, ибо в этом заключается душа и оправдание любого исторического сочинения, где ничего нельзя затушевать и где все события надлежит представлять во всей полноте и со всей правдивостью.

Но вправе ли писать и читать историю христианин, не желающий ослаблять в себе веру? Да, воистину, сухие факты отягощают нас; прибавьте к ним неприкрашенные поступки лиц, участвовавших в событиях, и повествование утратит поучительность, а хаос фактов усугубится. Как! Изображать интриги и заговоры действующих лиц, чтобы постичь причины и следствия событий? Спору нет, без этого последние останутся непонятны, и, может быть, лучше вовсе не знать того, что гнетет ум и сердце, ничему не уча и, следственно, ничему не поучая. Совместимо ли милосердие с рассказом о стольких страстях и пороках, с обнажением стольких преступных пружин и низменных целей, со срыванием масок со стольких людей, к коим в противном случае мы сохранили бы уважение или хоть не узнали бы их пороков и недостатков? Не предпочтительней ли блаженное неведение, нежели столь далекая от милосердия поучительность, и что можно подумать о том, кто, взяв на себя смелость поучать от своего имени или от имени других, передает свои оценки потомству, раскрывая перед ним столько мерзких или преступных деяний своих современников?

Вот это, на мой взгляд, и есть самое весомое возражение. Однако, чтобы опровергнуть его, довольно сослаться на то, что было сказано в начале сего рассуждения, – на пример Духа святаго, но мы попробуем обойтись без ссылок на [49] Священную историю, ибо считается, что коль скоро она определенным образом высказалась о трактуемом предмете, рассуждать о нем больше непозволительно.

Запрещать себе любую историю, кроме той, что содержится в Священном писании, – значит погружать себя во тьму египетскую. Что касается религии, это означало бы отказ от изучения традиции, а разве это не кощунство? Не приведет ли неведение о вселенских соборах, выработавших церковные догматы и правила, к незнанию этих догматов и правил, не поставим ли мы тем самым святых, защищавших веру – кто ученостью и трудами, кто силой духа и мученичеством, – в один ряд с ересиархами и гонителями, не лишим ли себя величественного зрелища первых веков церкви и установления ее опорных колонн, поучений первых богословов, священного трепета при воспоминании о первых отшельниках и аскетах, о чудесах подвижничества, возвысивших, распространивших и приведших церковь к победе сквозь дебри противоречий и гонений, – и все это из боязни узреть злодейства, жестокости и преступления ересиархов и главных их потатчиков, тщеславие, пороки и варварство епископов и тех, кто занимал наиважнейшие церковные престолы, а как следствие, не забудем ли мы все, что вплоть до наших дней сделано церковью приснопамятного для сохранения в чистоте догматов и культа и для отпора новым ересям, – и только лишь потому, что устрашимся открыть глаза на невежество и неурядицы, алчность и тщеславие иных высокопоставленных духовных особ? О том, что может проистечь из такого неведения, страшно помыслить, [50] а не то что представить себе все это – настолько оно очевидно и говорит само за себя.

Но если неразумно отказываться от изучения подобных вещей, столь глубоко интересующих каждого христианина, то как можно оставаться равнодушным к светской истории, столь тесно и непременно связанной с историей церковной, что их нельзя разграничить, иначе обе станут непонятны?

Это такая смесь и связь, которая по той или иной причине возобновляется из века в век вплоть до нашего и делает невозможным знакомство с одной ее частью без знакомства с другой, соответствующей первой по времени. Поэтому христианин, который всем, что относится к религии, дорожит тем больше, чем больше он предан ей, не может быть равнодушен к событиям, потрясавшим церковь во все времена, но не может также не учиться параллельно светской истории, столь постоянно и неразрывно сопряженной с историей церковной.

Но даже отбросив в сторону эту взаимосвязь, поскольку целые отрезки истории в самом деле не имеют ничего общего с церковной историей, можно ли без зазрения корить себя за знание того, чем была Греция и чем – римляне, за осведомленность в истории этих прославленных республик и важнейших их деятелей? Кто откажется в угоду подобной щепетильности изучать постепенные перемены в них, упадок их, крах, возвышение государств, возникших на их обломках, происхождение и становление всех наших европейских, а также сарацинских и турецкой монархий, наследство, доставшееся нам от прошлых веков [51] и царствований, и основные события, происходившие до нас? Вот, в сущности, все, что нужно сказать про всеобщую историю. Перейдем теперь к той, что занимается своей страною и своим временем.

Согласившись, что щепетильность, которая потребовала бы от нас полного невежества во всеобщей истории, представляла бы собой очевидную нелепость, чреватую самыми тяжкими и постыдными недоразумениями, нам трудно не прийти к выводу, что никакие сомнения не могут и не должны оправдывать незнакомства с частной историей своего времени и своей страны, гораздо более интересной, чем всеобщая, и оказывающей куда большее влияние на наше поведение и нравы

Я так и слышу, как эдакий вот совестливец возражает мне, что отдаленность во времени и пространстве делает нас в известном смысле милосердней и терпимей к давним и чужеземным деятелям, происхождение и личности коих нам неизвестны, а ныне и вовсе безразличны, в отличие от деятелей нашего века и страны, которых мы знаем по именам, поведению, семейным связям друзьям, отчего к ним можно питать уважение, порой даже заслуженное, каковое они начисто утратят, если приподнять над ними покров

Подобное возражение не отличается от того что было приведено выше; доводы, опровергающие его, также тождественны тем, к коим мы уже прибегали. Но чтобы разом со всем покончить не побоимся сарказма, да, сарказма, которым в полном смысле слова, у меня на глазах пользовались люди, чьи имена и высокое положение всем известны. Нет, занятиям историей препятствуют [52] не щепетильность, а невежественное воспитание, леность и поглощенность вихрем игры и наслаждений при дворе. Но чем бы ни объяснялось такое невежество, оно все равно сразу заметно; поэтому займемся лучше его следствиями. До чего, например, удивительно слышать, как люди недоумевают – кто был Монсеньер 1, чье имя при них поминали, присовокупляя, что он умер в Медоне 2? Кто был отцом короля и в каком родстве наш государь с королем Испанским 3? Что означает титул Месье 4 и кто такие их высочества герцог и герцогиня Беррийские? Кому приходился сыном покойный регент герцог Орлеанский? Слыша такое, нетрудно сообразить, каковы представления говорящих об истоках только что минувшего царствования или хотя бы о деятелях и событиях его и какие потемки царят в их головах во всем, что относится к временам более отдаленным. Вот они, следствия невежественного воспитания и вихря светской жизни, которые тем не менее легко исправить беседой и чтением, тогда как, будь здесь дело в чрезмерной щепетильности, они были бы неисцелимы. Подобная идея так нелепа, так оскорбляет здравый смысл и данный нам от природы разум, что ошибочность ее выявляется сама собой, стоит лишь высказать ее, и происходит это с такой быстротой, которая сводит на нет и заставляет умолкнуть любые противодоводы.

В самом деле, разве мы обязаны отказываться от знакомств с королями и двором времен Гизов 5 из боязни узнать о множестве их мерзостей и злодейств? С Ришелье и Мазарини – из страха перед волнениями, вызванными их властолюбием, перед пороками и недостатками, так ярко [53] обнаруживавшимися в интригах и заговорах тех лет? Неужто мы умолчим о Принце 6, чтобы не подражать его мятежам и всему, чем те сопровождались? О г-не де Тюренне и его присных, чтобы не видеть самого вопиющего коварства, удостоенного самых безмерных наград 7? Неужто, обладая хоть каплей разума и живя среди потомков тех, о коих я говорил, мы решимся коснеть в неведении относительно того, откуда взялись эти люди, как сделали карьеру, каковы были сами и какие доселе ощутимые бедствия оставили нам в наследство? Вправе ли мы не ведать о г-же де Монтеспан и ее злокозненных отпрысках, дабы не знать греховных обстоятельств их возвышения? Или не составить себе мнение о г-же де Ментенон и чудесах ее владычества, убоявшись гнусностей ее постыдной молодости, мерзостей и несчастий лет ее величия и бед, кои оно обрушило на Францию? Точно так же обстоит дело и с теми, кто выдвинулся при этом долгом царствовании, столь обильном событиями, целиком изменившими прежний облик королевства. Неужто в угоду щепетильности мы не дерзнем уяснить себе причины столь роковой перемены и устрашимся раскрыть интересы и побудительные мотивы великих министров, которые, выйдя из грязи, сочли, что на свете нет никого, кроме них, и все перевернули вверх дном? Неужто, наконец, мы останемся слепы даже к нынешним временам и не заметим ни личной распущенности регента 8, ни злодеяний первого министра 9, ни жестокостей и глупости его преемника, ни мошенничеств, промахов, безмерных притязаний и преступлений того, кого недавно не стало 10 и чьи завистливость и неспособность ввергли [54] государство в столь отчаянное состояние и разрушительный разброд? Кто в силах подчиниться столь безумному, скажу больше, столь немыслимому требованию? В ком оно не вызовет возмущения? Способны ли те, кто не в меру щепетилен, убедить, будто Господу угодно то, что поистине должно быть противно Ему, коль скоро Он – истина и свет, то есть убедить, будто Он понуждает нас ослеплять себя ради лжи из боязни увидеть правду, будто Он лишь затем дал нам глаза, чтобы мы закрывали их на события и деятелей мира сего, а здравый смысл и разум – дабы мы отупили их и стали совершенно глупы, темны и начисто неприемлемы для общества даже самых терпимых людей?

Нет, будем чтить Творца более разумным способом и не назначим платой за спасение, добытое для нас Искупителем, ни недостойное отупение, ни недостижимое совершенство. Господь слишком добр, чтобы желать первого, слишком справедлив, чтобы домогаться второго. Избежим же безумных крайностей, из коих один выход – в пропасть, и вместе со св. Павлом, не позволяя своей мудрости переходить естественные пределы, будем думать о самих себе по мере веры, какую каждому Бог уделил 11.

Воспользуемся же способностями, коими Господу угодно было взыскать нас, и не будем выдумывать, будто милосердие возбраняет видеть правду, какова бы та ни была, и судить о происходящих событиях, равно как обо всем, что их сопровождает. Мы обязаны в меру наших сил быть не менее милосердны к себе, чем к другим, а значит, должны учиться, дабы не остаться темными [55] глупцами и постоянными жертвами обмана. Мы должны безбоязненно стараться познать людей, как хороших, так и дурных, дабы не заблуждаться на их счет и, мудро судя о них, соответственно определять свое поведение и отношение к ним, потому что в этом мире неизбежно приходится общаться с другими и все мы зависим друг от друга. Сделаем себе из наших познаний как бы зеркало, которое поможет нам выработать для себя и соблюдать правила нравственности, дабы спасаться и бежать от того, что вселяет отвращение, любить, чтить, защищать то, что заслуживает этого, способствуя ему и предаваясь благородному и святому соревнованию с ним. Итак, познаем по мере сил истинную цену людям, причем главная трудность здесь в том, чтобы не сбиться с дороги в чаще мира сего, насельники которого в большинстве своем скрываются под маской, и поймем, что знать – всегда хорошо, а получится из этого добро или зло, зависит от того, на что употреблено знание. Вот где нужна совестливость и где христианская мораль, безграничное милосердие – словом, Новый завет – должны постоянно озарять и направлять наши шаги, а отнюдь не препятствовать приобретению знаний, коих никогда не бывает достаточно.

Дурные люди, обладающие в этом мире столькими преимуществами перед хорошими, располагали бы еще одним преимуществом, если бы вторым возбранялось распознавать и понимать первых, а следственно, остерегаться их, предупреждать о них, собирать сведения об их поведении в определенных обстоятельствах и в меру их участия в событиях запечатлевать их подлинный – [56] теперешний или прошлый – облик, создавая тем самым для потомства историю своего времени. С другой стороны, горестен был бы удел добрых на земле, если бы они, как бессловесные скоты, были отданы в руки дурных из-за того, что они не изучали последних, а значит, оставались беззащитны и уносили с собой в могилу свою добродетель. Короче, всякая добродетель угасла бы, любой пример утратил бы поучительность, образование стало бы немыслимо, а предвидение, ограниченное верой, лишилось бы ценности в глазах людей.

Будем же различать то, чего требует милосердие, от того, чего оно не требует и не хочет требовать, ибо не может требовать ничего, что приносит вред, и свет его не способен порождать ослепление. Только милосердие, повелевающее возлюбить ближнего, как самого себя, отвечает тем самым на поставленный нами вопрос. Этим своим заветом оно ставит под запрет споры, пререкания, оскорбления, ненависть, клевету, злоречие и высокомерие. Все это относится как к чувствам, которые надлежит подавлять в себе, так и к внешним проявлениям их, нетерпимым в общении и обществе. Милосердие запрещает вредить, причинять зло и даже желать его; однако, каким бы всеобъемлющим ни был такой завет, следует все же признать, что он имеет свои исключения и пределы. То же самое милосердие, кое накладывает на нас все обязанности, не обязывает не видеть вещи и людей такими, как они есть, не требует под предлогом любви к ближним, поскольку все мы братья, любить заодно их недостатки, пороки, дурные намерения, преступления, не велит [57] становиться их жертвами, но, напротив, предостерегает от них, дабы мы были начеку и умели обезопасить себя, и вовсе не возбраняет применять все законные средства самозащиты.

Такова неизменная точка зрения самых прославленных и досточтимых святых, кои беспощадно обличали наиприскорбнейшие дела и не стеснялись бичевать самыми жестокими словами тех злокозненных частных лиц, от которых им приходилось обороняться и которых они почитали за долг сокрушать; говоря «частные лица», я употребляю это выражение лишь затем, чтобы мысль мою не распространили на людей вообще и чтобы показать, как святые вступали в борьбу с деятелями своего времени из числа духовных, а равно и светских особ, причем иногда с наиболее высокопоставленными меж ними. Причина такого поведения очевидна: милосердие всегда должно иметь целью добро и – коль скоро это требование соблюдено – благо отдельных лиц; но как только возникает опасность, что оно может пойти во вред добру, и дело сводится к вопросу о личностях, на кои оно направлено, становится ясно, что оно должно проявляться к добрым за счет злых, которым нельзя давать свободу вредить первым и наносить им урон, а посему следует остеречь и защитить добрых, разоблачая ухищрения, дурные намерения, опасные действия и даже преступления злых, каковые, если им не помешать, ничем не будут связаны в своих бесчинствах и непременно возьмут верх над добрыми, которые и при такой поддержке нередко терпят от тех притеснения.

Из этого разъяснения вытекает еще одно: [58] христианина, коему милосердием заказано злословить о ближнем и вредить ему, то же самое милосердие понуждает к прямо противоположному в иных, отличных от рассмотренных нами, случаях. Те, кто пользуется доверием военачальников и министров, а в особенности государей, не вправе оставлять своих доверителей в неведении относительно нравов, поведения, поступков людей. Они обязаны осведомлять их о человеке, как он есть, дабы обезопасить их от ловушек, неожиданностей и, главное, дурного выбора. Именно такое милосердие должны проявлять те, кто властвует, ибо оно направлено прежде всего на общество, а последнему всегда надлежит отдавать предпочтение перед частными лицами. Те, в чьих руках, всецело или частично, находятся бразды правления, слишком поглощены делами, ограничены своим окружением, ослеплены лестью, их слишком часто обманывает и вводит в заблуждение всеобщая корысть, чтобы они умели хорошо разбираться в людях и судить о них. Они поступают мудро, собирая сведения о последних; они – счастливцы, если находят истинных и верных друзей, кои не позволяют иным обвести их, и общество или его часть, каковой они управляют, состоит в большом долгу у таких просвещенных советников, которые удерживают сильных мира сего от передачи многих отраслей управления в негодные руки, что всегда чревато несчетными бедствиями; тем же, к кому преклоняют слух великие мужи века, не пристало ждать, пока последние спросят их мнения о каком-нибудь дурном человеке, – они, зная вкусы и слабости правителей, должны предостерегать их от расставленных им [59] ловушек и не давать туда угодить. Таким людям надлежит понимать, что именно для этого они и облечены доверием владык; равно и те, кому доверяют подобные фавориты, имеющие право говорить все, обязаны осведомлять их, принося тем самым пользу обществу. То же относится к их близким и друзьям.

Если, как мы только что показали, милосердие дозволяет обороняться от злых и даже нападать на них; если ему угодно, чтобы добрые были настороже; если оно требует, чтобы тех, кто занимает важные должности, без излишней щепетильности осведомляли о людях и делах, хотя это невозможно осуществить, не причиняя прямого и серьезного ущерба чьим-то репутациям и карьерам, то тем с большим основанием милосердие не препятствует писать, а следственно, и читать сочинения по всеобщей и частной истории. Кроме приведенных в начале сего предисловия доводов, хотя ими вполне можно было бы удовольствоваться, следует все же привести и другие, устраняющие всякие сомнения насчет интересующего нас предмета. Я оставлю в стороне всеобщую историю и ограничусь только частной, то есть историей своей страны и своего времени, ибо если доказать, что последняя вполне дозволительна, те же доказательства, только более убедительно, распространятся и на всеобщую историю. Но пора вспомнить об условиях, кои поставлены были нами историку.

Писать историю своей страны и своего времени – значит тщательно и обдуманно воскрешать в уме виденные, пережитые, узнанные из безупречного источника события на театре жизни, [60] различные их механизмы и подчас ничтожные на первый взгляд пустяки, которые привели в движение пружины этих механизмов, имели наиважнейшие последствия и породили новые события; это значит мало-помалу раскрывать перед самим собой тщету мира сего, страхов, вожделений, надежд, неудач, успехов, трудов; это значит убеждаться в ничтожестве всего мирского ввиду краткости и быстротечности существования вещей и людей; это значит пробуждать в себе живое воспоминание о том, что никто из счастливцев не бывал истинно счастлив и что блаженство, равно как покой, недостижимо на земле; это значит со всей очевидностью доказывать, что если бы множество людей, о которых по необходимости приходится вести речь, могли рассмотреть в грядущем ту награду, коя суждена им за страдания, труды, заботы, интриги, то все эти люди, за исключением разве что дюжины, остановились бы еще в начале пути и отказались бы от самых своих заветных целей и притязаний, да и у вышеназванной дюжины мысль о смерти, кладущей конец благам, которых они добились, лишь усугубляет привязанность к ним, а значит, сожаления о них, что и сводит на нет то счастье, которое они вкушают. Хотя нравоучительные сочинения, излагая сию мораль, способную научить презрению ко всему преходящему, делают это более определенно и доказательно, нельзя не признать, что такие теоретические рассуждения впечатляют все же слабее, нежели факты и размышления над тем, что написано об этих фактах. Плод чтения, первым достающийся автору, достается затем читателям; они присовокупляют к нему наставительный смысл [61] истории, которой дотоле не знали. Поучительность ее воспитывает для жизни в свете, общения с людьми и в особенности для занятий делами. Примеры, которые почерпывают в ней читатели, направляют и остерегают их тем легче, что живут последние в тех же местах, где произошли события, и во времена, еще недостаточно отдаленные, чтобы нравы и образ жизни, правила обхождения и поступки существенно изменились. Каждый мазок авторской кисти вооружает рекомендациями и советами в отношении изображаемых лиц, поступков, стечений обстоятельств и следствий, ими вызванных, но эти рекомендации и советы насчет предметов и людей извлекаются самими читателями и воспринимаются ими тем легче, что они свободны от многословия, сухости, навязчивости, докучности, кои делают неприятными и бесплодными рекомендации и советы тех, кто навязывает их нам. Итак, я не вижу ничего, что было бы полезнее этой двойной отрадной возможности просвещаться, читая историю своей страны и своего времени, и, следственно, ничего более дозволительного, чем писать последнюю. В каком глубоком невежестве, в какой темноте в смысле воспитания и житейского поведения коснели бы мы, не будь у нас исторических сочинений! Очевидно поэтому, что именно по воле Провидения они существовали всегда, невзирая на бесчисленные утраты, случавшиеся при передаче их от века к веку до изобретения книгопечатания вследствие небрежности, а после изобретения такового – в угоду различным корыстным интересам, от пожаров и множества иных несчастных случаев.

Что же до милосердия, история обладает тем [62] преимуществом, что, как мы видим, позволяет, а иногда и обязывает обличать и преследовать дурных людей. Дело в том, что она обличает и преследует их лишь тогда, когда они уже мертвы, причем давно, и всем безразличны. Поэтому репутация, карьера и корыстные интересы живых не могут из-за нее пострадать, и правда беспрепятственно выступает во всей своей чистоте. Причина тут ясна: тот, кто пишет историю своего времени, стремясь только к правде и никого не щадя, всячески старается скрыть, чем занимается. В противном случае чего только не пришлось бы ему опасаться от стольких сильных мира сего, задетых лично или через своих близких сказанной им бесспорной, а значит, беспощадной правдой! Следственно, автор, ежели только он не решился ума, ни за что не позволит, чтобы его заподозрили в написании истории. Он даст книге созреть, упрятав ее под ключ и надежные замки, так же тайно передаст своим наследникам, а те благоразумно выждут одно-два поколения и выпустят ее в свет не раньше, чем время станет ей защитой от преследований. Так вот, наши дни достаточно удалены от изображаемых, и время набросило на последние свой покров. Сразу после смерти Людовика XIV мы с удовольствием, пользой и без всякой опаски прочли немало трудов и мемуаров о временах его несовершеннолетия, и то же будет повторяться из поколения в поколение. Кому теперь есть дело до изображаемых автором людей, кого задевает описание их поступков и уловок? Ничто в этих книгах не идет вразрез с милосердием: они лишь учат и просвещают читателей. Распространяться долее о подобных истинах [63] означало бы бесполезно доказывать, что днем сияет солнце и потому светло. Надеюсь, во всяком случае, что все возможные возражения сняты.

1. 1692. Сдача Намюра12

Через три месяца после поступления моего в мушкетеры 13, то есть в марте следующего года, король отбыл в Компьень 14, где устроил смотр легкой и тяжелой гвардейской кавалерии; там я один раз стоял в карауле в королевских покоях. Этот небольшой поход послужил поводом к разговорам о гораздо более дальнем 15. Радости моей не было предела, но отец мой, не предвидевший такой возможности, весьма раскаивался, что послушался меня, и дал мне это почувствовать. Матушка же моя, которая сперва несколько сердилась и досадовала, что отец вопреки ей позволил мне вступить в военную службу, вскоре не преминула признать его правоту и снарядила обоз из трех с половиной десятков лошадей и мулов со всем необходимым, чтобы я мог жить достойно и ни в чем не нуждаясь. Все это не обошлось без досадного происшествия, случившегося за три недели до моего отъезда. Некий Тессе, управляющий моего отца, уже много лет служивший у него, неожиданно скрылся вместе с пятьюдесятью тысячами ливров, каковые должен был уплатить поставщикам, чьи расписки он подделывал и прилагал к счетам. Тихий, приветливый, деловой человечек, он производил впечатление порядочного, имел достойных друзей и был адвокатом при [64] парижском парламенте, а также королевским адвокатом при казначейской канцелярии в Пуатье.

Король с дамами выехал 10 мая 1692 года, а я весь поход, продолжавшийся два месяца, проделал, как и остальные мушкетеры, верхом, вместе с ротой и слугами. Меня сопровождали два дворянина; один из них давно принадлежал к нашему дому и был моим воспитателем, второй был конюшим моей матушки. Армия короля собралась в лагере близ Живри 16. Армия герцога Люксембургского соединилась с ней почти тотчас же. Дамы были в Монсе, в двух лье оттуда. Король привез их в лагерь, где устроил для них обед, а потом смотр, равного по великолепию которому, наверно, никогда не было: обе армии выстроились двумя линиями, растянувшимися на три лье в длину, так что правый фланг герцога Люксембургского смыкался с левым флангом армии короля.

Пробыв в Живри десять дней, армии разделились и двинулись вперед. Через два дня была объявлена осада Намюра, куда за пять переходов прибыл король. Армией, находящейся под главнокомандованием короля, начальствовали по нисходящей Монсеньер, Месье, Принц 17 и маршал д’Юмьер, а герцог Люксембургский, единственный предводитель своей армии, прикрывал осаждающих и вел наблюдение за противником. Дамы направились в Динан. На третий день похода Принц был отряжен обложить город Намюр. Прославленный Вобан, душа всех осад, которые вел король, настоял на раздельном штурме города и крепости, вопреки мнению барона Брессе, полагавшего, что следует вести одновременную осаду [65] обоих, каковые он в свое время сам и укреплял. Весьма недовольный службой у Испании, Брессе оставил ее и тотчас же предложил свои услуги Франции, что, правда, бросило известную тень на его репутацию. Человек доблестный и даровитый, он был великолепным инженером и превосходным военачальником. Вступив в королевскую службу, он получил чин генерал-лейтенанта и высокое денежное содержание. Внешности он был самой заурядной, скромен, спокоен, лицо имел выразительное, однако очень скоро обрел доверие короля и полное признание у военных.

Принц, маршал д’Юмьер и маркиз де Буффлер произвели по приступу. За десять дней, что длилась осада, никаких крупных дел не было. На одиннадцатый день, когда были закончены траншеи, прозвучал сигнал капитуляции, и она была принята примерно на тех условиях, о коих просили осажденные. Они отступили в крепость, причем стороны договорились, что она не будет атакована из города, равно как из нее не будет выпущено ни одного выстрела по городу. Во все время этой осады король пребывал в лагере, и погода с самого выхода из Парижа стояла жаркая и солнечная. Значительных потерь армия не понесла, кроме Кормайона, молодого военного инженера, подававшего большие надежды и притом превосходного офицера, о котором очень сожалел Вобан. Граф Тулузский был легко ранен в руку, когда находился рядом с королем, который наблюдал с возвышенного, хотя и достаточно удаленного места, как старейшая из двух рот мушкетеров среди бела дня штурмует равелин, каковым она и овладела. [66]

Во время осады от болезни умер Жонвель, доблестный благородный дворянин и воин по призванию. Он был генерал-лейтенант и капитан второй роты мушкетеров; ему уже перевалило за восемьдесят, и о нем очень сожалели и король, и вся его рота. Обе роты соединились для отдания ему воинских почестей. Его рота сразу же была передана маркизу де Вену, служившему под его началом, свойственнику г-на де Помпона, бригадного генерала в итальянской армии, который командовал в ту пору корпусом, прикрывавшим Прованс, и весьма хорошо проявил себя по службе, а в следующем году был пожалован генерал-лейтенантом.

Для осады крепости армия сменила лагерь. Каждой части было определено место, но, когда пехотный полк его величества прибыл на свое, оказалось, что оно занято небольшим неприятельским отрядом, который там укрепился, вследствие чего завязалось дело местного значения, но довольно жаркое. Г-н де Субиз, дежурный в тот день генерал-лейтенант, ринулся в бой и весьма в нем отличился. Полк его величества снискал в том бою изрядную славу, понеся малые потери, а неприятель вскорости был выбит. Король, питавший привязанность к этому полку и особо отличавший его среди прочих войск как свой собственный, был весьма доволен.

Палатки короля и двора были разбиты на великолепном лугу в пятистах шагах от Марланьского монастыря 18. Вёдро сменилось дождями, столь затяжными и сильными, каких никто в армии не упомнит; это весьма укрепило славу св. Медарда, день которого приходится на [67] 8 июня. В тот день лило, не переставая, а по примете такая же погода будет стоять сорок дней кряду. По случайности в тот год так и вышло. Солдаты, доведенные до отчаяния таким потопом, кляли этого святого и, ежели находили где-нибудь его изображения, тут же их разбивали и сжигали. Дожди стали подлинным бедствием для осаждающих. До королевских шатров можно было добраться только по настилу из фашин, который приходилось возобновлять ежедневно, так как он уходил в землю; к лагерям и квартирам подходы были не лучше, в траншеях стояли вода и грязь; чтобы перетащить пушку с одной батареи на другую, нередко затрачивалось по три дня. Пользоваться телегами не стало никакой возможности, подвоз бомб, ядер и пр. пришлось производить во вьюках на лошадях и мулах, запрягавшихся прежде в экипажи придворных и армейские подводы, – без вьюков было теперь не обойтись. Из-за бездорожья не могла воспользоваться своими повозками и армия герцога Люксембургского. Она страдала от нехватки хлеба, и, дабы выйти из такой крайности, король приказал гвардии каждый день поротно отвозить на крупах лошадей по мешку зерна в одно селение, где их принимали по счету офицеры армии герцога Люксембургского. Хотя королевская гвардия почти не знала отдыха во время осады – таскала фашины, несла караулы и другие ежедневные наряды, – на нее возложили еще и эту заботу, так что ее лошади исполняли добавочную работу, хотя в качестве фуража они получали чуть ли не одну листву с деревьев.

Соображения крайней необходимости не убедили королевскую гвардию, привыкшую ко [68] всяческим привилегиям. Она роптала. Но король не уступал и требовал повиновения. Пришлось подчиниться. В первый день отряд тяжелой и легкой гвардейской кавалерии, прибывший рано утром к складу зерна, стал роптать, и солдаты, возбуждая друг друга, дошли до того, что побросали мешки и наотрез отказались их везти. Крене, в чьей бригаде я служил, учтиво осведомился у меня, не соглашусь ли я перевозить мешки, а ежели нет, он меня назначит в другой отряд; я согласился, подумав, что это пойдет мне на пользу в обстановке поднявшегося шума. Вместе с отрядом мушкетеров я прибыл на склад, как раз когда красномундирники 19 отказались перевозить хлеб, и у них на глазах погрузил мешок на свою лошадь. Марен, бригадный генерал кавалерии и лейтенант личного конвоя короля, присутствовавший там и распоряжавшийся отправкой зерна, тотчас же заметил это и, разъяренный оказанным ему неповиновением, указал на меня, назвал по имени и крикнул, что уж коли я не считаю такую службу ниже своего достоинства, то легкой и тяжелой кавалерии не будет в бесчестье и унижение последовать моему примеру. Эта речь, равно как и суровый вид Марена, произвели столь скорое воздействие, что красномундирники без слова возражения в тот же миг принялись грузить мешки, и с тех пор никаких, даже самых незначительных, недоразумений по этому поводу больше не случалось. Марен, пронаблюдав за отбытием отряда с зерном, тотчас же отправился доложить королю о происшедшем и действии моего примера. За это я неоднократно удостаивался благосклонных бесед с королем, который до самого конца осады всякий раз, [69] видя меня, говорил мне несколько милостивых слов, за что я был крайне обязан Марену, с которым до того лишь встречался в свете.

На двадцать седьмой день осады, во вторник 1 марта 1692 года, принц Барбансонский, комендант крепости, велел подать сигнал сдачи, весьма, надо сказать, своевременно для осаждающих, которые исчерпали последние силы и возможности по причине непрекращающейся непогоды, превратившей землю в болото. Даже лошадей короля кормили листьями, а множество верховых и обозных коней так никогда после этого и не оправились. Совершенно очевидно, что если бы не присутствие короля, чья неусыпность была душой осады и который, даже не требуя, вынуждал совершать невозможное – так беспредельно велико было всеобщее желание угодить ему и отличиться в его глазах, – она никогда не была бы доведена до конца; неизвестно, как все обернулось бы, продержись крепость еще дней десять, а что это было возможно, двух мнений не существовало. Душевное и телесное напряжение, испытанное королем во время осады, вызвало у него мучительнейший приступ подагры, какого с ним еще не бывало, однако и лежа в постели он заботился обо всем и в продолжение всей осады созывал военные советы, как будто находился в Версале.

Генерал-лейтенант г-н д’Эльбеф и бригадный генерал герцог де Бурбон-Конде находились в траншеях, когда прозвучал сигнал сдачи. Г-н д’Эльбеф привел к королю заложников, и вскоре тот согласился на условия почетной капитуляции. В день выхода гарнизона из крепости, а был он особенно дождливый, король, сопровождаемый [70] Монсеньером и Месье, на полпути к армии герцога Люксембургского был встречен этим полководцем, которому и дал указания, как завершить кампанию. Принц Оранский употребил все свое искусство и коварство, чтобы выбить герцога с позиций во время осады, которую принц горел желанием снять; однако он имел дело с человеком, который уже ранее доказывал ему, что в воинском искусстве он более сведущ, и продолжал это доказывать до конца жизни.

Покуда король совершал эту недальнюю поездку, принц Барбансонский вышел через пролом из крепости во главе гарнизона, еще насчитывавшего две тысячи человек, и продефилировал перед принцем Конде и маршалом д’Юмьером между двумя линиями полков французской и швейцарской гвардии и полка королевской пехоты. Барбансон хмуро приветствовал принца Конде, и по виду его можно было заключить, что он в отчаянии от утраты губернаторства. Еще он был главным бальи Намюра, и должность эта приносила ему сто тысяч ливров. Правда, ему оставалось не слишком долго сожалеть о них: следующим летом он был убит в сражении при Неервиндене 20.

Намюр, одна из самых сильных крепостей в Нидерландах, славился тем, что ни разу еще не сменил владетеля. Поэтому обитатели города сильно горевали и не могли сдержать слез. Это относилось даже к затворницам из Марланьского монастыря; они были крайне опечалены и не скрывали горя, хотя король, соболезнуя им в потере всего хлеба, увезенного ранее в Намюр, повелел снабдить их двойным его количеством, [71] а сверх того одарил щедрыми пожертвованиями. Он приказал также не тревожить их. В монастыре квартировали только кардинал де Буйон, граф де Граммон, отец де ла Шез, королевский духовник, со своим братом, капитаном стражи в покоях короля; еще его величество запретил провозить пушки через монастырский парк, кроме крайних случаев, когда не было возможности воспользоваться другой дорогой. Невзирая на такую доброту, монахи видеть не могли французов, и один из них даже отказал в бутылке пива привратнику королевской приемной, хотя тот назвал свою должность и предлагал взамен бутылку шампанского. Марланьский монастырь находится на небольшой и живописной возвышенности посреди прекрасного строевого леса и окружен большим парком; его основали эрцгерцоги Альберт и Изабелла как обитель босоногих кармелитов, какие этот орден имеет во всех провинциях и куда монахи время от времени удаляются с разрешения своих начальствующих на год или на два, но не больше, чем на три. Там они живут в постоянном молчании в кельях, примерно таких, как у картезианцев, но еще беднее, однако питаются, хотя и весьма скудно, в общей трапезной, блюдя чуть ли не постоянный пост, отстаивают все службы, остальное же время делят между ручным трудом и размышлениями. У каждого монаха четыре крохотных каморки, садик и небольшая молельня, причем там – и в самом монастыре, и вокруг, в парке, где бьет множество родников, – великое изобилие превосходной ключевой воды, вкуснее которой я нигде не пивал. Парк, где много высокоствольных деревьев, очень разнообразен и весь [72] окружен стеной. Он чрезвычайно обширен. В нем на расстоянии друг от друга стоит с десяток домиков той же планировки, что кельи в обители, но с садиком чуть побольше и с крохотной кухней. В каждом живет по месяцу, редко дольше, один из монахов, удаляющийся туда с дозволения настоятеля, единственного, кто время от времени навещает отшельника; жизнь там суровее, чем в самом монастыре, и протекает в совершенном уединении. Затворники по воскресеньям приходят на службу в церковь, забирают съестные припасы и, не произнося ни слова, возвращаются к себе в жилище, откуда не выходят всю неделю, сами готовят себе еду, читают мессы, оповещая о том звоном в колокол, и, когда сосед услышит его, он тут же отвечает. Молитвы, размышления, приготовление пищи, плетение корзин занимает все их время, наподобие того как это было в древних лаврах.

После взятия Намюра там случилось наделавшее шума происшествие, которое могло бы иметь скверные последствия, будь на месте нашего короля иной монарх. Перед его въездом в город, где во время осады крепости ему не приличествовало находиться, повсюду был проведен тщательный досмотр, хотя по условиям капитуляции были показаны склады, погреба, одним словом, все. Когда же при последнем досмотре сразу после взятия крепости решили подвергнуть ему и иезуитов, они все открыли, хотя всячески выражали недоумение, почему им не верят на слово. Однако, когда провели обыск там, где они не ждали, обнаружилось, что подземелья у них набиты порохом, о котором [73] они не обмолвились; что они собирались с ним делать, осталось невыясненным. Порох у них отобрали, на чем все и кончилось, поскольку это были иезуиты.

Во время осады король претерпел жестокое разочарование. У него на море был флот под командованием знаменитого вице-адмирала Турвиля; соединенный же флот англичан и голландцев обладал почти двойным превосходством. Флоты находились в Ла-Манше, а английский король 21 – на побережье Нормандии, готовый в случае успеха на море переправиться в Англию. Он вполне полагался на свои связи с большинством английских вельмож и потому убеждал нашего короля дать сражение, не сомневаясь в победе, поскольку, мол, во время него больше половины английских кораблей перейдет на нашу сторону. Турвиль, прославленный своей доблестью и дарованиями, дважды через курьеров делал письменные представления королю о том, как опасно доверяться сторонникам, зачастую ложным, английского короля, о неизмеримом превосходстве противника и отсутствии гаваней и иных мест для укрытия, если победа достанется англичанам, которые сожгут его корабли и уничтожат остатки королевского флота. Представления его оказались безуспешны: он получил приказ при первой же возможности вступить в сражение, невзирая на неравенство сил. Турвиль повиновался; он творил чудеса, равно как его капитаны и офицеры, но ни один неприятельский корабль не прекратил огонь и не покинул строй. Турвиль был побежден числом, и, хотя спас больше кораблей, чем мог надеяться, почти все они были утрачены [74] или сожжены после битвы на рейде Ог 22. Английский король с берега моря видел сражение и дал повод для обвинения в пристрастности к своему народу, хотя никто из англичан не сдержал обещаний, рассчитывая на которые он вынудил дать эту битву.

Губернатором Намюра и графства был назначен Гискар. Он имел чин бригадного генерала, но отличался крайним легкомыслием и приверженностью к удовольствиям. У него уже было губернаторство в Седане, которое он сохранил за собой и которое получил от де ла Бурли, своего отца, королевского вице-губернатора, а еще он был губернатором Динана, каковой тоже был оставлен за ним. Велико было удивление этим назначением, и столь же велика была скорбь намюрцев, привыкших к тому, что губернаторами у них состояли только самые знатные нидерландские вельможи. У Гискара достало ума возместить все, чего ему недоставало, такой приветливостью и щедростью, а также весьма умелым и исправным управлением этой областью, на которую столь многие зарились, что он навсегда завоевал сердца и доверие как жителей своего губернаторства, так и войск, оставленных под его началом.

Через два дня после оставления крепости неприятельским гарнизоном король отправился в Динан, где пребывали дамы, и возвратился с ними в Версаль. Я надеялся, что компанию завершит Монсеньер и я окажусь среди тех мушкетеров, что останутся при нем, но вышло все иначе, и я с сожалением отправился вместе со всей ротой в Париж. [75]

2. 1693. Я выхожу из мушкетеров и получаю кавалерийскую роту в королевском Руссильонском полку23

Год службы в мушкетерах истек, и отец мой обратился к королю, дабы осведомиться, как его величеству угодно распорядиться мною. С высочайшего соизволения отец определил меня в кавалерию, потому что ему самому не раз поручали командовать ею, а король хотел дать мне кавалерийскую роту в одном из своих полков, чтобы мне не пришлось покупать ее 24. Но надо было ждать, когда освободится вакансия; так прошли четыре-пять месяцев, и все это время я усердно нес службу в мушкетерах. Наконец в середине апреля Сен-Пуанж прислал ко мне спросить, не соглашусь ли я на роту в королевском Руссильонском полку, правда, сильно неукомплектованную и стоявшую гарнизоном в Монсе. Я страшно боялся, что не смогу участвовать в кампании, которая вот-вот должна была начаться 25, и уговорил отца согласиться. Я поблагодарил его величество, который крайне милостиво ответил мне. За две недели рота была полностью укомплектована.


Дата добавления: 2015-07-12; просмотров: 104 | Нарушение авторских прав


Читайте в этой же книге: Распределение армий | Комментарии | Истоки моей тесной дружбы с герцогиней де Браччано, впоследствии принцессой дез Юрсен. – Бесполезное предательство Фелипо | Комментарии | История со сбором церковных пожертвований. – Причины, побудившие меня распространяться о ней | Интриги в связи с браком герцога Мантуанского | Смерть и причуды Нинон, прозванной м-ль де Ланкло | Комментарии | Водемон и его племянницы; их союз, их корыстолюбие, их сговор, характер, поведение | Гнев короля на г-жу де Торси |
<== предыдущая страница | следующая страница ==>
МЕМУАРЫ| Смерть моего отца, чьи губернаторства король передал мне

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.018 сек.)