Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатика
ИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханика
ОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторика
СоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансы
ХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника

Стихотворения

Читайте также:
  1. Латинские стихотворения
  2. Разучивание стихотворения
  3. Синтаксическая структура стихотворения
  4. СТИХОТВОРЕНИЯ
  5. Стихотворения флорентийского периода
  6. Стихотворения флорентийского периода

Иван Иванович Савин

«Всех убиенных помяни, Россия…»

 

 

Иван Савин

«Всех убиенных помяни, Россия…»

 

 

 

К читателям

 

Русская поэзия всегда была камертоном совести. К стихам поэта Ивана Савина, умершего совсем молодым в эмиграции, это относится особенно.

С поразительной силой он сумел передать трагедию своего поколения, поколения русских мальчиков, чью жизнь разорвали Гражданская война и изгнание, совсем юных юнкеров, гимназистов, молодых офицеров, вставших на защиту своей Родины – той России, которую мы обретаем сегодня.

Они сумели сохранить себя и свою веру в самых страшных испытаниях. Под пулями, в застенках и в изгнании они служили стране, которую любили и которой присягали. Никогда, даже в самые страшные минуты, у них не было никакого сомнения в правильности избранного жизненного пути. И почти через столетие их подвиг напоминает нам, что такое подлинные честь, благородство и верность.

Возвращение наследия русского зарубежья является одним из главных направлений деятельности Российского Фонда Культуры. И я рад, что вслед за книгой другого замечательного поэта Белого дела – Николая Туроверова мы издаем наиболее полный на сегодняшний день сборник стихов и прозы Ивана Савина.

Его стихи, посвященные расстрелу любимых братьев, его рассказы и очерки, где воскрешалась дореволюционная Россия и ярко, мощно выписывались картины новой, советской жизни, вошли в золотой фонд русской литературы, потому что трагедия пережитого, гибель любимой страны прошли через его сердце. И поэтому эти произведения так нужны нам сегодня, и мы просто обязаны помнить о тех, кто в дни самых страшных испытаний явил пример подлинного мужества и доблести.

Для составления книги потребовалась работа во многих архивах и библиотеках России и Финляндии, и я благодарю всех, кто оказал бесценную помощь при подготовке этого сборника.

 

Президент Российского Фонда Культуры

Н.С. Михалков

 

 

Предисловие

 

«То, что он оставил после себя, навсегда обеспечило ему незабвенную страницу в русской литературе: во‑первых, по причине полной своеобразности стихов и их пафоса; во‑вторых, по той красоте и силе, которыми звучит их общий тон, некоторые же вещи и строфы – особенно».[1]

«Ему не было еще и двадцати лет, когда он пережил начало революции, затем гражданскую войну, бои с большевиками, плен у них после падения Крыма… Он испытал гибель почти всей своей семьи, ужасы отступления, трагедию Новороссийска… После падения Крыма он остался больной тифом на запасных путях Джанкойского узла, попал в плен… Узнал глумления, издевательства, побои, голод, переходы снежной степи в рваной одежде, кочевания из ЧЕКИ в ЧЕКУ… Там погибли его братья Михаил и Павел».[2]

Наверное, те, кто хорошо знает творчество Бунина, сразу узнали его мощные, яркие строки. Иван Алексеевич написал их в связи с кончиной поэта «Белой мечты» Ивана Савина. Первые – сразу после того, как 20 июля 1927 года в русской берлинской газете «Руль» появилась заметка: «В Гельсингфорсе скончался молодой поэт Иван Иванович Саволайнен… По происхождению покойный был финном, но вполне всей своей духовной личностью слился с русской культурой, не знал другого Отечества, кроме России, которой и отдал все свои силы и жизнь».

Вторая цитата Бунина, приведенная нами, увидела свет в парижской газете «Последние новости» в середине июля 1932 года, когда во многих русских эмигрантских школах и культурных центрах проходили вечера памяти Ивана Савина. Поэта, с поразительной силой сумевшего передать трагедию поколения русских мальчиков, раздавленных «красным колесом» революции и Гражданской войны. Бунин снова возвращался к образу Савина, ушедшего из жизни совсем молодым:

«И вот, еще раз вспоминал я его потрясающие слова, и холод жуткого восторга прошел по моей голове, и глаза замутились страшными и сладостными слезами:

 

Всех убиенных помяни, Россия,

Егда приидише во царствие Твое!

 

Этот священный, великий день будет, будет и лик Белого воина, будет и Богом, и Россией сопричастен к лику святых, и среди тех образов, из коих этот лик складывается, образ Савина займет одно из самых высоких мест».[3]

Смерть Савина вызвала целый шквал статей в бесчисленных русских газетах и журналах, выходивших на русском языке за пределами России в двадцатые годы. Чего стоил один только отзыв Александра Амфитеатрова: «Какая «художественная» поэзия не примолкнет в смущении и испуге, заслышав рядом раздирающие душу стихотворные вопли Ивана Савина – надмогильные вопли брата над зверски расстрелянными братьями, над оскорбленными и униженными сестрами. Да во всей русской поэзии нет более страшных, острее впивающихся в сердце стихов».[4]

Но все‑таки это были современники Савина, люди, которые сами испытали все изломы нашей страшной истории эпохи краха Российской империи. Казалось, что стихи его должны были кануть в небытие, однако этого не произошло. Публикации поэта беспрерывно появлялись на страницах русской эмигрантской периодики, как и статьи о нем. Вот что писала в 1957 году Ксения Васильевна Деникина в нью‑йоркской газете «Новое русское слово»: «Какая странная судьба у русских поэтов, какой рок навис над ними. Самый «старый» из них – Пушкин – был убит в 38 лет, Лермонтов – 27, Надсона неумолимая болезнь унесла, когда ему еще не было 26, а Гумилев был расстрелян большевиками в 35 лет… Савин, однолеток Лермонтова, он скончался на 28‑м году жизни… Жестокая судьба послала его в русскую жизнь в самые роковые годы лихолетья, в красную заваруху, которая снесла все устои нашей культуры: и надо сказать, что на его долю выпали все муки».[5]

Еще через несколько лет к ее голосу присоединился Иван Елагин, впоследствии единодушно «коронованный» первым поэтом второй волны эмиграции:

«Эти стихи – торопливый рассказ, полный жутких подробностей, от которых можно захлебнуться слезами и почувствовать приближение обморока. Ритм этих стихов – ритм походки выведенных на расстрел, шатающихся от слабости и от непривычного, после тюрьмы, свежего воздуха. Ритмическая неровность некоторых строк, их отрывистость придает стихотворению взволнованность свидетельского показания. Иван Савин свидетельствует о своем страшном и героическом времени, и его поэзия – поэзия высоких обид и высокого гнева.

Этот высокий гнев у Ивана Савина сочетался с высокой жертвенностью. Умереть за Россию, за ее честь – к этому призывала его поэзия».[6]

Таким он был – Иван Савин. Юноша, уцелевший в боях Гражданской и в подвалах ЧК, поэт и журналист, чьи строки до сих пор невозможно читать спокойно, потому что все, что он писал, было не только озарено его удивительным талантом, но и пропущено сквозь сердце.

Он родился 29 августа 1899 года в Одессе, детство и юность провел в гоголевских местах – городе Зенькове Полтавской губернии. Отец Савина, финн по происхождению, работал нотариусом и во время одной из своих бесчисленных поездок встретил Анну Михайловну Волик, вдову помещика, да еще имевшую пятерых детей. Но вспыхнувшей страсти ничего не могло помешать, и вскоре на свет появилось еще трое – Иван, его брат Николай и сестра Надежда.

Несмотря на то что родители вскоре разошлись, дети жили дружно и очень любили друг друга. Старшие братья – Михаил и Павел – учились в Михайловском артиллерийском училище, сестра Надежда – в Павловском институте, сам Иван Савин – в Зеньковской гимназии.

В Библиотеке‑Фонде «Русское Зарубежье» в Москве нам с помощью Елены Дорман удалось обнаружить документы, связанные с попытками Савина получить стипендию в Комитете по обеспечению высшего образования русского юношества за границей в Брюсселе. Вот что он писал в своей автобиографии 3 июня 1923 года:

«Окончив в 1919 году Зеньковскую мужскую правительственную гимназию (г. Зеньков, Полтавская губерния), каковая в то время еще не была советской школой 2‑й ступени, выдержав экзамен на аттестат зрелости по дореволюционной программе, я был зачислен в число студентов Харьковского Императорского Университета и вступил добровольно в ряды Добровольческой Армии, в которой и сделал южнорусскую, кавказскую и крымскую кампании, состоя первое время (до крымского периода) в 3‑м и 2‑м кавалерийских полках, а в Крыму – в 3‑м сводно‑кавалерийском полку и в эскадроне 12‑го уланского белгородского полка в качестве вольноопределяющегося.

В момент оставления Крыма Русской Армией я, больной тифом, находился в городе Джанкое, в лазарете, который, по неизвестным мне причинам, эвакуирован не был, и поэтому, вместе со всеми лежавшими в этом лазарете больными и ранеными солдатами Русской Армии, попал в плен и я. После многочисленных особых отделов, чрезвычайных комиссий, голода, издевательств и истязаний я бежал из плена и прибыл в прошлом году в Финляндию, где восемь месяцев восстанавливал в больнице свое здоровье, подорванное нравственными страданиями (гибелью моих четырех братьев) и чрезвычайкой в красных застенках, и в настоящее время служу чернорабочим на заводе».[7]

Была еще одна автобиография, где он еще находил силы смеяться над всем пережитым:

«Окончил гимназию после 7 ноября, но все‑таки грамотен. В университете не был – студенческий мундир на красной подкладке мне не к лицу.

С осени 1919 по осень 1921 блуждал по Дону, Кубани и Крыму и увлекался спортом: первое время верховой ездой и метанием копья, затем – после поражения на Перекопской Олимпиаде, заставшего меня в госпитале, – увлекательными прогулками по замерзшей грязи в костюме Адама и охотой за насекомыми в подвалах, особо и чрезвычайно для этого устроенных».[8]

То, что он вынес, в обычные человеческие представления об условиях выживания не укладывается. Но этот страшный опыт с невероятной силой отозвался в его потрясающих стихах и прозе. Савин торопился, писал во все, какие возможно, русские газеты и журналы. Писал, чтобы ни у кого не осталось сомнений, что произошло со страной и с близкими, которых он так любил:

 

Ты кровь их соберешь по капле, мама,

И, зарыдав у Богоматери в ногах,

Расскажешь, как зияла эта яма,

Сынами вырытая в проклятых песках…

 

Так писал Иван Савин о своих расстрелянных братьях, о воображаемой встрече, то ли во сне, то ли на небе, с погибшим братом Борисом:

 

Не надо. В ночь ушла семья.

Ты в дом войдешь, никем не встреченный,

Не бойся, милый, это я

Целую лоб твой искалеченный.

 

И так же звенели рассказы и заметки, его произведения, которые производили такое впечатление на современников и на русских эмигрантов, которых, казалось, уже ничем поразить было нельзя:

«Я упал на калмыка, из носу пошла кровь. «Смотри, братва, – слюни пустил! Понравилось!» Микитка звезданул еще. Удар пришелся по голове. Я сполз с дрожащего калмыка в грязь, судорожно стиснув зубы. Нельзя было кричать. Крик унизил бы мою боль и ту сокровенную правду, которой билось мое сердце».[9]

Как он сумел спастись, можно объяснить только чудом. Юрий Терапиано, знаменитый критик и поэт русского Парижа, правда, лично Савина не знавший, писал, что жизнь ему спасла сестра милосердия, сжегшая уланку молодого вольноопределяющегося.[10]

Как он умудрился ускользнуть и как сумел, используя финское происхождение отца, вырваться – об этом не осталось прямых свидетельств. Они разбросаны по его многочисленным рассказам и воспоминаниям. Судя по всему, какое‑то время в Петрограде Савину пришлось поработать в советском учреждении. Вот что он писал в одной из своих заметок: «Дома, в высокой комнате по Литейному, тоже пустынно: керосиновая бутылка на подоконнике, стол из ящиков, двуногий диван темного, изорванного шелка в стиле Людовика I. Прости, король‑солнце! И вездесущая буржуйка всегда дымит. Вот и все. Но после подвалов ЧК – замком сказочной принцессы показалась мне эта комната. Только сегодня я заметил, что не всегда приятно, замерзнув в канцелярии, садиться верхом на кашляющую печь, что двух фунтов прелого хлеба не может хватить на неделю».[11]

В Финляндии, где первые месяцы он провел в санатории, одновременно работая грузчиком, казалось, его ждала тихая, спокойная жизнь. «Я здесь недавно, и мне чуждо. С утра лежу на веранде, заставленной цветами. Их так много – ромашки, левкои, какие‑то местные, финские цветы с голубо‑сиреневой головкой и длинными листьями, похожими на ощетинившегося кота… Перелистываю журнал на непонятном языке, вслушиваюсь в прыгающий, придушенный говор за дверью, стараюсь понять непонятную, спокойную, не нашу жизнь».[12]

Конечно, перед ним стояла проблема заработка, но вряд ли только этим можно объяснить буквально вал его статей и стихов, которые хлынули на страницы русских эмигрантских газет и журналов.

Когда просматриваешь библиографию Савина, изданную в VII томе альманаха «Диаспора», складывается впечатление, что поэт писал и публиковал свои статьи и стихи чуть не каждый день.[13]В 1924‑м он уже собственный корреспондент в Финляндии целого ряда изданий российского зарубежья: берлинской газеты «Руль», рижской «Сегодня», белградской «Новое время». В хельсинкском ежедневнике «Русские вести», иногда выходившем под названием «Новые русские вести», с 1922 по 1926 год Савиным было опубликовано более 100 рассказов, стихов и очерков. Именно там он впервые напечатал свои потрясающие рассказы «Крым. Плен», которые потом его вдова объединила в книге «Только одна жизнь», увидевшей свет в Нью‑Йорке в 1988 году, вскоре после пятидесятилетия со дня смерти поэта.

Кроме того, с 1923 по 1925‑й Савин редактировал издававшийся в столице Финляндии журнал для молодежи «Дни нашей жизни», где был опубликован сразу ставший знаменитым рассказ «Лимонадная будка», ряд стихотворений и пьеса «Молодость». Публикации он считал делом необычайно важным. «Как бы ни был скромен орган зарубежной русской мысли, он необычайно ценен. Свободное слово там, в бывшей России, давно уже расстреляно. Давно уже оно заменено покорным, жалким лепетом подхалимов, заливающих словесной макулатурой жалкий лепет советских листков… Общепризнано, что европейскую печать в очень малой степени интересует нынешняя русская жизнь, быт, общественные настроения и чаяния, словом, все то, что тщательно скрывается большевиками от постороннего слуха и глаза. Только так называемая «белогвардейская пресса» является той мировой радиостанцией, с вышки которой правда о советском рае разносится по всему миру».[14]

Наверное, потому он так рано ушел, что слишком вкладывал себя в свои строки, торопился еще и еще раз рассказать о всем, что переполняло его, передать разговоры, которые велись в камерах накануне расстрелов, судьбу любимой страны и всех ее примет, перевернутых страшным временем. «Сухие ромашки мы… Россия – вся высохла…

Жалкие, никому не нужные цветы… Мы – для гербария, для странной и страшной коллекции: цветы с высохших полей… Люди без Родины… А соленый ветер ходит между колоннами, треплет занавески, шепчет в уши нежно: «Уже недолго… недолго… Может быть, год, может быть, месяц… На безгранной поляне России гуще, сильнее и ярче прежнего зацветут ромашки… Белые‑белые… С золотыми, гневными, прозревшими сердцами… Уже недолго».[15]

Савина любили очень многие, в том числе и Репин. «Дружески протягиваю Вам руку – очень рад познакомиться… Ивана Савина я знаю по живому таланту, бросаюсь его читать – (оказывается, он – Саволайнен) – очень, очень рад познакомиться».[16]Впоследствии, отвечая на предложение Савина выступить с обращением в связи со зверствами новой власти в России, старый художник отвечал: «У меня там, в Совдепии, есть заложники – дочь и внучка (учительницы), у внучки уже трое правнуков моих. Полуограбленные, они обречены на переселение. И вот, обиженные власти погонят их зимою куда‑нибудь в Сибирь… Кто же их нраву может перечить?»[17]А когда Савина не стало, Илья Ефимович обратился со словами поддержки к вдове поэта: «Я всегда мечтал, глядя на этого красавца‑малороссиянина, написать его портрет… Какая невознаграданая потеря».[18]

Вдовой поэта, после всего нескольких лет брака, стала Людмила Владимировна Соловьева, дочь офицера 1‑го Финляндского стрелкового полка. Впоследствии она пережила Савина на семьдесят лет и сделала очень многое для сохранения наследия мужа. Именно ее и ее мать встретил на квартире у Савина агент финской тайной полиции, когда пришел познакомиться с поэтом. Его отчет был найден в архивах финских спецслужб, и мы предлагаем вашему вниманию отрывки из этого уникального документа:

«В соответствии с полученным заданием я встретился сегодня с финским корреспондентом газеты «Сегодня» Иваном Саволайненом, проживающим в Теле, в районе сахарного завода рядом с улицей Риентотие.

Г. Саволайнен, пишущий под псевдонимом Иван Савин, сам открыл мне двери. Я вошел в маленькую, бедно обставленную комнату, в которой, кроме Саволайнена, находилось еще две женщины: одна – молодая, другая, темноволосая, старше. В углу, на маленьком столе, стояла пишущая машинка неизвестной мне марки, но, судя по клавиатуре, очень старая. Обстановка комнаты – диван и стулья, на которых лежат толстые стопки газет и книг…

На улице мы сели в арендованный мною автомобиль. Мне показалось, что это было ему неприятно, и он начал страшно заикаться, чего я раньше за ним не замечал. Позже я узнал, что заикание его возникло после издевательства в ЧК, и оно усиливается от сильного волнения».

Агент полиции говорил с Савиным в основном о его непримиримых протестах против большевистской власти и о том, где и как можно получить сведения о подлинных событиях, происходящих в СССР. На самом деле агента интересовало, откуда Савин брал свои материалы.

«Савин – корреспондент многих газет, работает дни и ночи, но денег еле хватает свести концы с концами…

Литератор Саволайнен (Савин) не выглядит человеком с высоким самомнением. Иван очень работоспособный и впечатления глупого не производит… Его нервы не совсем в порядке, на что указывает его продолжительное заикание в течение всего вечера, хотя я старался ничем его не тревожить».

Интересно, что в спецслужбах Финляндии статьи Ивана Савина, особенно его репортажи о том, что происходит в СССР, интервью с беженцами из Советской России, читали с особым пристрастием. Об этом можно судить потому, что подшивки русских финских газет, хранящиеся в библиотеке Хельсинкского университета, были в свое время получены из архива полиции. Так вот, публикации Савина читателями‑полицейскими были буквально исчерканы пометками.

Но, конечно, основной читатель Савина был из России, потому что он в своих строках умел передать то, что было на душе у очень многих, – тоску по оставленной стране и веру, что когда‑нибудь весь этот кошмар кончится.

И еще, конечно, его творчество трудно понять, если не учитывать, что Савин был человеком глубоко православным. Тема Бога, тема разрушенной церкви в России красной нитью проходила через все его творчество.

«России нет. Культуры нет. Зачем вместе с Достоевским, Толстым, Бердяевым мучительно и радостно изучать пути душ человеческих, познавать Бога, ловить отражения его на земле, когда выгнанный из третьего класса училища за слабоумие недоросль типа Демьяна Бедного ясно и недвусмысленно заявил, что ни души, ни Бога – нет, а человек сотворен по образу и подобию скота».[19]

В 1926 году увидел свет единственный прижизненный сборник стихов Ивана Савина «Ладонка» в белградском издании Главного правления Общества галлиполийцев. Успех среди русских эмигрантов, особенно в военных и казачьих кругах, книга имела огромный. Впрочем, как могло быть иначе. Но эти стихи значили намного больше, чем искренний рассказ о страданиях во время Гражданской войны. «Ладонка» явила миру нового русского поэта огромного масштаба.

Все это было. Путь один У черни нынешней и прежней.

Лишь тени наших гильотин Длинней упали и мятежней.

И бьется в хохоте и зле Напрасной правды наше слово Об убиенном короле И мальчиках Вандеи новой.

Офицер, литератор Федор Касаткин‑Ростовский писал, откликаясь на выход книги: «К стихам Ивана Савина надо подходить бережно. Их нельзя оценивать только с точки зрения холодной критики. Их надо почувствовать как крик сердца. В небольшой книжке, в образных и красивых стихах, вылилась душа одного из тех, кто добровольно пошел бороться с поработителями России… Книга Савина – кредо добровольца».[20]

Однако и круглосуточная работа, и все пережитое не могли пройти бесследно. Здоровье поэта ухудшалось, острые приступы депрессии следовали один за другим. Но он продолжал лихорадочно работать, писать, публиковать статьи и очерки. Задумывался над книгой о Пушкине, планировал издать сборник прозы «Книга былей». Все оборвала неудачная операция аппендицита, и 12 июля 1927 года, после нескольких недель мучений, Иван Савин умер. По свидетельству его жены, он написал уже совершенно бессильной рукой: «Произведенный смертью в подпоручики Лейб‑гвардии Господнего полка».

«Никогда, ни разу, ни на одну минуту, ни у кого в нашей редакции не возникло ни малейшего недоверия к тому, что присылал, что сообщал в «Сегодня» Иван Савин, – так наглядно, так ощутимо, так убедительно в своей правдивости передавалась его четкая искренность, его всесторонняя, не соблазняющая пристрастиями, личная и авторская честность»[21]– так откликнулся на смерть Савина известный критик Петр Пильский.

«Да простят мне наши классики, которых я ценю и уважаю, Савин стал для меня самым любимым поэтом. Я не был его ровесником и не помнил ужасов гражданской войны, но, как русского эмигранта, меня не мог не волновать вопрос, обращенный Савиным ко всем нам в стихотворении, которое он поставил в своем сборнике на первое место:

«Ты ли, Русь бессмертная, мертва? Нам ли сгинуть в чужеземном море?»[22]– вспоминал впоследствии один из самых известных деятелей русского зарубежья Ростислав Полчанинов, очень много сделавший для сохранения памяти о поэте. Так, еще в 1947 году в Менхенгофе, в лагере для перемещенных лиц, его стараниями увидела свет книга «Ладонка», изданная тиражом всего в 200 экземпляров.

В 1958 году, когда и он, и Людмила Владимировна Савина‑Сулимовская уже были в Америке, в Нью‑Йорке, в «Издании «Переклички» – военно‑политического журнала Общества галлиполийцев» была издана еще одна книга Савина, и под тем же названием – «Ладонка». Вдова поэта предоставила 43 неизвестных стихотворения. Оставшиеся в живых галлиполийцы не забыли своего «Поэта Белой мечты». «Редакция «Переклички», выпуская «Ладонку» вторым изданием, воодушевлена той же идеей, которая побудила 32 года тому назад Главное Правление Галлиполийского общества собрать и издать высокохудожественную поэзию Ивана Савина», – писал, предваряя книгу, А. Павлов.[23]

Через тридцать лет там же, в Нью‑Йорке, немного не успев к шестидесятилетию со дня смерти поэта, стараниями Людмилы Владимировны Савиной‑Сулимовской и Ростислава Владимировича Полчанинова была издана книга стихов и прозы Савина «Только одна жизнь». Там впервые после публикации в почти недоступных и ставших уникальными русских изданиях Финляндии 1920‑х годов увидели свет очерки, объединенные общим названием «Плен».

«Самое важное, что Иван Савин был поэтом Божьей Милостью, попавшим в русскую смуту, которую он сумел так ярко и глубоко описать… Я молю Бога, чтобы он, умерший 60 лет тому назад, дотронулся, как живой, до Вашего сердца… Поймут ли сегодня люди, как искалеченный юноша‑поэт на пороге смерти бил в один и тот же дорогой нам колокол?»– писала Людмила Владимировна в предисловии к этому изданию.[24]

Еще через десять лет книга стихов и прозы Ивана Савина «Мой белый витязь» была выпущена в Москве под эгидой Российского Фонда Культуры, издательства «Изограф» и Дома Марины Цветаевой.

И вот сегодня мы представляем наиболее полное издание наследия Ивана Савина.

Все разделы книги включают основной корпус написанного Савиным с 1920 по 1927 год. Стихотворный блок публикуется по книгам «Ладонка» (Белград, 1926), «Только одна жизнь» (Нью‑Йорк, 1988) и «Мой белый витязь» (Москва, 1997), цикл очерков «Плен» – по текстам журнала «Дни нашей жизни», две завершающие главы этого цикла «Чонгарский мост» и «Дневник» найдены в финских архивах. Текст стихотворения «Завтра» дается по ежедневнику «Новые русские веста» (10 августа 1924 г.), а «Как близок день вчерашний…» печатается согласно «Новому Нарвскому листку» (22 марта 1927 г.).

В конце каждого прозаического произведения указан источник публикации.

«Я походные песни, как свечи, / Перед ликом России зажгу», – писал Иван Савин. Уверены, что обжигающие строки этого замечательного поэта и писателя будут востребованы в новой России. Потому что нам сегодня очень нужны примеры подлинного таланта, мужества и любви к своей Родине.

Э.А. Каркконен, Д.В. Кузнецов, В.В. Леонидов

 

Стихотворения

 

 

ЛАДОНКА

Белград, 1926

 

Я – Иван, не помнящий родства,

Господом поставленный в дозоре.

У меня на ветреном просторе

Изошла в моленьях голова.

 

Все пою, пою. В немолчном хоре

Мечутся набатные слова:

Ты ли, Русь бессмертная, мертва?

Нам ли сгинуть в чужеземном море?!

 

У меня на посохе – сова

С огневым пророчеством во взоре:

Грозовыми окликами вскоре

Загудит родимая трава.

 

О земле, восставшей в лютом горе,

Грянет колокольная молва.

Стяг державный богатырь‑Бова

Развернет на русском косогоре.

 

И пойдет былинная Москва,

В древнем Мономаховом уборе,

Ко святой заутрене, в дозоре

Странников, не помнящих родства.

 

 

* * *

 

Оттого высоки наши плечи,

А в котомках акриды и мед,

Что мы, грозной дружины предтечи,

Славословим крестовый поход.

 

Оттого мы в служенье суровом

К Иордану святому зовем,

Что за нами, крестящими словом,

Будет воин, крестящий мечом.

 

Да взлетят белокрылые латы!

Да сверкнет золотое копье!

Я, немеркнущей славы глашатай,

Отдал Господу сердце свое…

 

Да приидет!.. Высокие плечи

Преклоняя на белом лугу,

Я походные песни, как свечи,

Перед ликом России зажгу.

 

 

Первый бой

 

Он душу мне залил метелью

Победы, молитв и любви…

В ковыль с пулеметною трелью

Стальные легли соловьи.

 

У мельницы ртутью кудрявой

Ручей рокотал. За рекой

Мы хлынули сомкнутой лавой

На вражеский сомкнутый строй.

 

Зевнули орудия, руша

Мосты трехдюймовым дождем.

Я крикнул товарищу: «Слушай,

Давай за Россию умрем».

 

В седле подымаясь, как знамя,

Он просто ответил: «Умру».

Лилось пулеметное пламя,

Посвистывая на ветру.

 

И, чувствуя, нежности сколько

Таили скупые слова,

Я только подумал, я только

Заплакал от мысли: Москва…

 

 

* * *

 

Идти в юдоль не вброд, а вплавь–

Глубин глубинный не боится.

В гнездо судьбы влетит Жар‑Птица,

Как золотая небылица,

И то, что нынче только снится,

Назавтра – встретится как явь.

 

Размыта грозами дорога,

Тяжелый мир заржавлен злом.

Я знаю – кровью брызжет гром,

Я знаю – тяжко под дождем…

Мой белый друг, наш близок дом,

Мой белый друг, мы у порога.[25]

 

 

* * *

 

Любите врагов своих… Боже,

Но если любовь не жива?

Но если на вражеском ложе

Невесты моей голова?

 

Но если, тишайшие были

Расплавив в хмельное питье,

Они Твою землю растлили,

Грехом опоили ее?

 

Господь, успокой меня смертью,

Убей. Или благослови

Над этой запекшейся твердью

Ударить в набаты крови.

 

И гнев Твой, клокочуще‑знойный,

На трупные души пролей!

Такие враги – недостойны

Ни нашей любви, ни Твоей.

 

 

Корнилову

I

 

В мареве беженства хилого,

В зареве казней и смут,

Видите – руки Корнилова

Русскую землю несут.

 

Жгли ее, рвали, кровавили,

Прокляли многие, все.

И отошли, и оставили

Пепел в полночной росе.

Он не ушел и не предал он

Родины. В горестный час

Он на посту заповеданном

Пал за страну и за нас.

 

Есть умиранье в теперешнем,

В прошлом бессмертие есть.

Глубже храните и бережней

Славы Корниловской весть.

 

Мы и живые безжизненны,

Он и безжизненный жив.

Слышу его укоризненный,

Смертью венчанный призыв

 

Выйти из мрака постылого

К зорям борьбы за народ.

Слышите, сердце Корнилова

В колокол огненный бьет!

 

 

II

 

Не будь тебя, прочли бы внуки

В истории: когда зажег

Над Русью бунт костры из муки,

Народ, как раб, на плаху лег.

 

И только ты, бездомный воин,

Причастник русского стыда,

Был мертвой родины достоин

В те недостойные года.

 

И только ты, подняв на битву

Изнемогавших, претворил

Упрек истории – в молитву

У героических могил.

 

Вот почему с такой любовью,

С благоговением таким

Клоню я голову сыновью

Перед бессмертием твоим.

 

 

Возмездие

 

Войти тихонько в Божий терем

И, на минуту став нездешним,

Позвать светло и просто: Боже!

Но мы ведь, мудрые, не верим

Святому чуду. К тайнам вешним

Прильнуть, осенние, не можем.

Дурман заученного смеха

И отрицанья бред багровый

Над нами властвовали строго.

В нас никогда не пело эхо

Господних труб. Слепые совы

В нас рано выклевали Бога.

И вот он, час возмездья черный,

За жизнь без подвига, без дрожи,

За верность гиблому безверью

Перед иконой чудотворной,

За то, что долго терем Божий

Стоял с оплеванною дверью!

 

 

* * *

 

Все это было. Путь один

У черни нынешней и прежней.

Лишь тени наших гильотин

Длинней упали и мятежней.

И бьется в хохоте и мгле

Напрасной правды нашей слово

Об убиенном короле

И мальчиках Вандеи новой.

Всю кровь с парижских площадей,

С камней и рук легенда стерла,

И сын убогий предал ей

Отца раздробленное горло.

Все это будет. В горне лет

И смрад, и блуд, царящий ныне,

Расплавятся в обманный свет.

Петля отца не дрогнет в сыне.

И, крови нашей страшный грунт

Засеяв ложью, шут нарядный

Увьет цветами – русский бунт,

Бессмысленный и беспощадный…

 

 

России

 

Услышу ль голос твой? Дождусь ли

Стоцветных искр твоих снегов?

Налью ли звончатые гусли

Волной твоих колоколов?

 

Рассыпав дней далеких четки,

Свяжу ль их радостью, как встарь,

Твой блудный сын. Твой инок кроткий,

Твой запечаленный звонарь?

 

Клубились ласковые годы,

И каждый день был свят и прост.

А мы в чужие небосводы

Угнали тайну наших звезд.

 

Шагам Господним, вечным славам

Был солнцем вспаханный простор.

А мы, ведомые лукавым,

Мы уготовили костер,

 

Бушующий проклятой новью –

Тебе, земля моя! И вот –

На дыбе крупной плачем кровью

За годом год, за годом год…

 

 

* * *

 

Кто украл мою молодость, даже

Не оставил следов у дверей?

Я рассказывал Богу о краже,

Я рассказывал людям о ней.

 

Я на паперти бился о камни.

Правды скоро не выскажет Бог.

А людская неправда дала мне

Перекопский полон да острог.

 

И хожу я по черному свету,

Никогда не бывав молодым.

Небывалую молодость эту

По следам догоняя чужим.

 

Увели ее ночью из дому

На семнадцатом, детском году.

И по‑вашему стал, по‑седому,

Глупый мальчик метаться в бреду.

 

Были слухи – в остроге сгорела,

Говорили – пошла по рукам…

Всю грядущую жизнь до предела

За года молодые отдам!

 

Но безмолвен ваш мир отснявший.

Кто ответит? В острожном краю

Скачет выжженной степью укравший

Неневестную юность мою.

 

 

* * *

 

Законы тьмы неумолимы.

Непререкаем хор судеб.

Все та же гарь, все те же дымы.

Все тот же выплаканный хлеб.

 

Мне недруг стал единоверцем:

Мы все, кто мог и кто не мог,

Маячим выветренным сердцем

На перекрестках всех дорог.

 

Рука протянутая молит

О капле солнца. Но сосуд

Небесной милостыни пролит.

Но близок нелукавый суд.

 

Рука дающего скудеет:

Полмира по миру пошло…

И снова гарь, и вновь тускнеет

Когда‑то светлое чело.

 

Сегодня лед дорожный ломок,

Назавтра злая встанет пыль,

Но так же жгуч ремень котомок

И тяжек нищенский костыль.

 

А были буйные услады

И гордой молодости лет…

Подайте жизни, Христа ради,

Рыдающему у ворот!

 

 

* * *

 

Брату Борису

 

 

Не бойся, милый. Это я.

Я ничего тебе не сделаю.

Я только обовью тебя,

Как саваном, печалью белою.

 

Я только выну злую сталь

Из ран запекшихся. Не странно ли:

Еще свежа клинка эмаль.

А ведь с тех пор три года канули.

 

Поет ковыль. Струится тишь.

Какой ты бледный стал и маленький!

Все о семье своей грустишь

И рвешься к ней из вечной спаленки?

 

Не надо. В ночь ушла семья.

Ты в дом войдешь, никем не встреченный.

Не бойся, милый, это я

Целую лоб твой искалеченный.

 

 

* * *

 

Брату Николаю

 

 

Мальчик кудрявый смеется лукаво.

Смуглому мальчику весело,

Что наконец‑то на грудь ему слава

Беленький крестик повесила.

Бой отгремел. На груди донесенье

Штабу дивизии. Гордыми лирами

Строки звенят: бронепоезд в сражении

Синими взят кирасирами.

Липы да клевер. Упала с кургана

Капля горячего олова.

Мальчик вздохнул, покачнулся и странно

Тронул ладонями голову.

Словно искал эту пулю шальную.

Вздрогнул весь. Стремя зазвякало.

В клевер упал. И на грудь неживую

Липа росою заплакала…

 

Схоронили ль тебя – разве знаю?

Разве знаю, где память твоя?

Где годов твоих краткую стаю

Задушила чужая земля?

Все могилы родимые стерты.

Никого, никого не найти…

Белый витязь мой, братик мой мертвый,

Ты в моей похоронен груди.

Спи спокойно! В тоске без предела,

В полыхающей болью любви

Я несу твое детское тело,

Как евангелие из крови.

 

 

* * *

 

Сестрам моим, Нине и Надежде

 

 

Одна догорела в Каире,

Другая – на русских полях.

Как много пылающих плах

В бездомном воздвигнуто мире!

Ни спеть, ни сказать о кострах,

О муке на огненном пире.

Слова на запекшейся лире

В немой рассыпаются прах.

Но знаю, но верю, что острый

Терновый венец в темноте

Ведет к осиянной черте

Распятых на русском кресте,

Что ангелы встретят вас, сестры,

Во родине и во Христе.

 

 

* * *

 

Братьям моим, Михаилу и Павлу

 

 

Ты кровь их соберешь по капле, мама,

И, зарыдав у Богоматери в ногах,

Расскажешь, как зияла эта яма.

Сынами вырытая в проклятых песках,

 

Как пулемет на камне ждал угрюмо,

И тот, в бушлате, звонко крикнул: «Что, начнем?»

Как голый мальчик, чтоб уже не думать,

Над ямой стал и горло проколол гвоздем.

 

Как вырвал пьяный конвоир лопату

Из рук сестры в косынке и сказал: «Ложись»,

Как сын твой старший гладил руки брату,

Как стыла под ногами глинистая слизь.

 

И плыл рассвет ноябрьский над туманом,

И тополь чуть желтел в невидимом луче,

И старый прапорщик во френче рваном,

С чернильной звездочкой на сломанном плече,

 

Вдруг начал петь – и эти бредовые

Мольбы бросал свинцовой брызжущей струе:

Всех убиенных помяни, Россия,

Егда приидеши во царствие Твое…

 

 

* * *

 

Кипят года. В тоске смертельной,

Захлебываясь на бегу,

Кипят года. Твой крестик тельный

В шкатулке крымской берегу.

 

Всю ночь не спал ты. Дрожь рассвета

Вошла в подвал, как злая гарь

Костров неведомых, и где‑то

Зажгли неведомый фонарь,

 

Когда, случайный брат по смерти,

Сказал ты тихо у окна:

«За мной пришли. Вот здесь, в конверте,

Мой крест и адрес, где жена.

 

Отдайте ей. Боюсь, что с грязью

Смешают Господа они…» –

И дал мне крест с славянской вязью,

На нем – «Спаси и сохрани».

 

Но не спасла, не сохранила

Тебя рука судьбы хмельной.

Сомкнула общая могила

Свои ресницы над тобой…

 

Кипят года в тоске смертельной,

Захлебываясь на бегу.

Спи белым сном!

Твой крестик тельный До белой тризны сберегу.

 

 

* * *

 

Умирают дни, и кажется:

Прожитой не встанет прах.

Но Христу вся жизнь расскажется.

Сердце‑ладонка развяжется

На святых Его весах.

 

Жизни наши будут взвешены.

Кто‑то с чаши золотой

Будет брошен в пламень бешеный.

Ты ль, хмельная? Я ль, повешенный

Над Россией и тобой?

 

 

* * *

 

Помните? Хаты да пашни.

Луг да цветы, да река.

В небе, как белые башни,

Долго стоят облака.

Утро. Пушистое сено

Медом полно. У воды

Мельница кашляет пеной,

Пылью жемчужной руды.

 

Помните? Вынырнул вечер,

Неповторимый такой.

Птиц многошумное вече,

Споря, ушло на покой.

Тени ползут, как улитки.

В старом саду. В темноте

Липы шуршат. У калитки

Странник поет о Христе.

 

Помните? Ночью колеса

Ласково как‑то бегут.

Месяц прищурился косо

На полувысохший пруд.

Мышь пролетела ночная.

Выплыл из темени мост,

С неба посыпалась стая

Кем‑то встревоженных звезд…

 

 

* * *

 

Когда палящий день остынет

И солнце упадет на дно,

Когда с ночного неба хлынет

Густое лунное вино,

Я выйду к морю полночь встретить,

Бродить у смуглых берегов,

Береговые камни метить

Иероглифами стихов.

Маяк над городом усталым

Откроет круглые глаза,

Зеленый свет сбежит по скалам,

Как изумрудная слеза.

И брызнет полночь синей тишью.

И заструится млечный мост…

Я сердце маленькое вышью

Большими крестиками звезд.

И, опьяненный бредом лунным,

Ее сиреневым вином,

Ударю по забытым струнам

Забытым сердцем, как смычком…

 

 

* * *

 

Поток грохочущих событий,

Мятежноносная руда

Обуглит памятные нити,

Соединявшие года.

 

И все в улыбке прожитое,

Надежд и песен хоровод

В недосягаемом покое

Невозвратимо отцветет.

Из книги памяти ненужной

Пустые выпадут листы,

Но никогда, ни в буре вьюжной,

Ни в зное, не увянешь ты.

 

Изгиб бровей бессмертно‑четкий,

В тени ресниц зеленый жар,

Твоей лукавящей походки

Незабываемый угар…

 

 

* * *

 

У царских врат икона странная –

Глаза совсем твои.

До темных плит резьба чеканная,

Литые соловьи.

 

Я к соловьиному подножию

С мольбой не припаду.

Похожая на Матерь Божию,

Ты все равно в аду.

 

Монах согбенный начал исповедь.

Ему, как брату брат,

В грехе покаюсь. Грех мой близко ведь,

Ведь ты – у Царских Врат…

 

Одной тебе служил я с младости,

И вот, в чужой стране,

Твой образ Всех Скорбящих Радости

Я полюбил вдвойне.

 

Ты не любила, ты лукавила.

Ты захлебнулась тьмой…

Глазам твоим свечу поставила

Монашенка с сумой.

 

Сменив калику перехожую,

У Царских Врат стою.

Христос, прости ее, похожую

На Мать Твою!

 

 

На Сайме

 

Чего здесь больше, капель или игл?

Озерных брызг или сосновых хлопьев?

Столетний бор, как стомачтовый бриг,

Вонзился в небо тысячами кольев.

 

Сбегают тени стрельчатой грядой

На кудри волн по каменистым склонам,

А лунный жар над розовой водой

Приколот одуванчиком зеленым.

 

Прозрачно дно. Озерные поля

Расшиты желтыми шелками лилий.

Глухой рыбак мурлычет у руля

Про девушку, которую убили.

 

В ночную воду весла уронив,

Дремлю я, сердце уронив в былое.

Плывет, весь в черном бархате, залив

И все в огнях кольцо береговое.

 

Проснулся ветер, вынырнул из трав,

Над стаей туч взмахнул крылом незримым…

И лунный одуванчик, задрожав,

Рассыпался зеленоватым дымом.

 

 

* * *

 

Ты брошен тоже, ты поймешь,

В дурманы вглядываясь строже,

Что счастье, если и не ложь, –

На ложь мучительно похоже.

Тот, первый, кто вином любви

Уста раскрывшиеся нежил,

Не слеп от нынешней крови

И в нашей брошенности не жил.

 

Тот, первый, в райском терему

Лаская кроткую подругу,

Не шел в хохочущую тьму

По кем‑то проклятому кругу.

 

А мы идем. Над нами взгляд

Безумия зажжен высоко.

И каплет самый черный яд

Из окровавленного ока.

 

Что сердца легкая игра

Тяжелому земному телу?

Быть может, уж давно пора

Мечту приговорить к расстрелу.

 

А мы в безлюдье, в стужу, в дым

Несем затравленность обетов,

Мы, как Евангелие, чтим

Бред сумасшедших и поэтов.

 

И, вслушиваясь в злую ложь,

Горим, с неоспоримым споря…

Ты брошен тоже, ты поймешь,

Что счастье выдумано с горя.

 

 

* * *

 

Пели под окнами клены.

Ночь отгорала. Струясь

По полу, сгустком зеленым

Лунная кровь запеклась.

 

Ночь отгорала. В гостиной

Не зажигали огней.

Зло говорили и длинно

О прожитом и о ней.

Кто‑то, чуть видимый в кресле,

Долгий закончил рассказ

Мудростью: «Женщина если

Любит, то любит не вас».

 

Падали розовым градом

Искры пяти папирос.

Кто‑то, смеявшийся рядом,

Бросил мне горький вопрос:

 

«Вы разве счастливы? Разве

Ваша любовь не в пыли?»

Снова к сочащейся язве

Душу мою поднесли.

 

Я улыбнулся спокойно,

Я не ответил ему, –

Ибо роптать недостойно

Мне, без конца твоему.

 

 

* * *

 

Можно стать сумасшедшим от боли.

Но нельзя ничего забыть.

Я влачусь по земной юдоли,

И за мною змеится нить.

 

А на ней, на ладонке длинной,

Завязала память узлы,

Как печати доли полынной,

Как печати недоли и мглы.

 

Я и так четвертован новью,

Нелегко теперь на земле.

Для чего ж и прошлое кровью

Истекает в каждом узле?

 

Часто хочется бросить сердце,

Память бросить в ночь и не жить.

Но вползает тайною дверцей,

Но пытает узлами нить.

 

Если б кто‑нибудь сжал ее, сузил,

Оборвал, во тьму уроня,

И в последний, терновый узел

Завязал неживого меня!

 

 

* * *

 

Сегодня месяц совсем весенний –

Туманный, близкий и молодой.

Огромных сосен прямые тени

Дрожат лилово над мостовой.

 

Роятся тучи в седом просторе,

В седом просторе плывут цветы.

За дымкой улиц, я знаю, – море,

За дальним морем, я знаю, – ты.

 

Пустая площадь. На белой башне

Двенадцать песен пропела медь.

Туман все выше и все бесстрашней

Бросает в небо седую сеть.

 

Сегодня взоры – хмельное жало,

Сегодня маем пьянит февраль.

А ты мне сердце зацеловала

И уронила в такую даль.

 

 

Ревность

 

Спросила девочка тихо:

«О чем ты, мальчик, грустишь?»

За дверью – поле, гречиха

И такая густая тишь.

 

Колыхнулся и вспыхнул синее

Над закрытой книгою взор.

«Я грущу о сказочной фее,

О царевне горных озер».

Соловей вскрикнул напевно.

Упала с ветки роса.

«А какая она, царевна?

И длинная у нее коса?»

 

«У царевны глаза такие –

Посмотрит и заманит в плен.

А косы ее – золотые.

Золотая волна до колен».

 

И сказала крошка, играя

Черной косичкой своей:

«…Тоже… радость большая –

В рыжих влюбляться фей!»

 

 

В поезде

 

Мощный, гулкий, неустанный,

Утоли мою печаль,

Унеси в такие страны,

Где минувшего не жаль,

 

Где бесстрастно бродят светы

Мертвых лет и мертвых лун,

Где бессмертно спят поэты

В гамаках из звездных струн,

 

Вьются версты. Версты пляшут

Хороводами столбов.

Острой проволокой пашут

Неживую землю мхов.

 

Все равно, никто не встанет,

Не проснется. Все равно.

Только горький вздох заглянет

В задрожавшее окно,

 

Да напомнит сад старинный,

Синий вечер, яблонь шум,

Да простор, да взлет орлиный

В небе плавающих дум…

 

Мощный, блещущий, железный,

Вырви рельс двойную сталь,

Брось меня в такие бездны,

Где минувшего не жаль…

 

 

Закат

 

Декабрьский вечер синь и матов.

Беззвездно в горнем терему.

Таких медлительных закатов

Еще не снилось никому.

 

Глаза ночные сжаты плотно,

Чуть брызжет смуглый их огонь,

Как будто черные полотна

Колеблет робкая ладонь.

 

Поют снега. Покорной лыжей

Черчу немудрые следы.

Все строже север мой, все ближе

Столетьем скованные льды.

 

Бегу по сказочной поляне,

Где кроток чей‑то бедный крест,

Где снег нетронутый желанней

Всех нецелованных невест.

 

Мне самому мой бег неведом.

Люблю бескрайности пустынь.

Цветет закат. За лыжным следом

Следит серебряная синь.

 

Недвижна белая громада

Снегов в узорчатой резьбе…

Вчера мне снилось, что не надо

Так много плакать о тебе…

 

 

* * *

 

Пять лет, пять долгих терний

Прошло с тех гиблых пор,

Когда туман вечерний

Запорошил твой взор.

 

Свершилось. Брызнул третий,

Рыдающий звонок.

Пять лет я слезы эти

Остановить не мог.

 

Вагон качнулся зыбко.

Ты рядом шла в пыли.

Смертельною улыбкой

Глаза твои цвели.

 

Над станцией вязали

Туманы кружева.

Над станцией дрожали

Прощальные слова.

 

Колес тугие стоны

Слились в одну струю.

Перекрестив вагоны,

Ты крикнула: «Люблю»…

 

Ты крикнула: «Не надо!..

Придут – умрем вдвоем»…

И пролитой лампадой

Погасла за холмом…

 

Пять лет, пять долгих пыток

Прошло. И ты прошла.

Любви и веры свиток

Ты смехом залила.

 

 

* * *

 

И канарейки, и герани,

И ситец розовый в окне,

И скрип в клеенчатом диване,

И «Остров мертвых» на стене;

 

И смех жеманный, и румянец

Поповны в платье голубом,

И самовара медный глянец,

И «Нивы» прошлогодней том;

 

И грохот зимних воскресений,

И бант в каштановой косе,

И вальс в три па под «Сон осенний»,

И стукалку на монпансье, –

 

Всю эту заросль вековую

Безумно вырубленных лет.

Я – каждой мыслею целуя

России вытоптанный след, –

 

Как детства дальнего цветенье,

Как сада Божьего росу,

Как матери благословенье,

В душе расстрелянной несу.

 

И чем отвратней, чем обманней

Дни нынешние, тем родней

Мне правда мертвая гераней,

Сиянье вырубленных дней.

 

 

* * *

 

Я отгорел, погаснешь ты.

Мы оба скоро будем правыми

В чаду житейской суеты

С ее голгофными забавами.

 

Прости… размыты строки вновь…

Есть у меня смешная заповедь:

Стихи к тебе, как и любовь,

Слезами длинными закапывать…

 

 

* * *

 

И смеялось когда‑то, и сладко

Было жить, ни о чем не моля,

И шептала мне сказки украдкой

Наша старая няня – земля.

И любил я, и верил, и снами

Несказанными жил наяву,

И прозрачными плакал стихами

В золотую от солнца траву…

Пьяный хам, нескончаемой тризной

Затемнивший души моей синь,

Будь ты проклят и ныне, и присно,

И во веки веков, аминь!

 

 

Невозвратное

Carte postale [26]

 

Тихо в сосновом бору.

Солнце горит в вышине.

Золотом блещет песок…

Милый, я скоро умру,

Грудь моя вечно в огне,

Вечно в крови мой платок…

Холодно что‑то… Пойду

В дом… Не запачкать бы вновь

Кровью балконных перил…

Милый, я завтра уйду,

К Богу… Забудь эту кровь

Так, как меня ты забыл.

 

 

Проза

 

Как это быстро все свершилось:

Пришла, любила и ушла.

Но долго‑долго еще снилась

Неверных глаз пустая мгла,

 

Объятий бешеные кольца

И губ отравное вино,

И смех грудного колокольца,

Какого небу не дано…

 

Теперь и сны ушли. Безлюдно

В душе, оставленной Тобой.

Не жди легенды безрассудной,

Не надо сказки огневой…

 

И только в память мне вонзилось

Недоуменье, как стрела:

Как это быстро все свершилось –

Пришла, любила и ушла!

 

Крым, 1920

 

Терцины

 

Свистят ли змеи скудных толп:

Увит ли бешенством ненастным

Мечты александрийский столп, –

 

Покорный заповедям властным,

Безумных грез безумный паж,

Я путешествую в прекрасном.

 

Озера солнц и лунный пляж

И твердь земли связал мой посох

Коврами небывалых пряж.

 

Я свет зажег в подземных росах,

Я целовал девичий лик

С цветным цветком в багряных косах,

 

Я слышал рыб свирельный крик,

Я видел, как в очах вселенной

Струился смутный мой двойник.

 

Все человеческое – тленно.

Нетленна райская стрела

Мечты, летящей песнопенно.

 

И пусть бескрылая хула

Ведет бескрылых шагом властным! –

Сияя заревом крыла,

Я путешествую в прекрасном.

 

 

* * *

 

В пути томительном и длинном,

Влачась по торжищам земным,

Хоть на минуту стать невинным,

Хоть на минуту стать простым.

 

Хоть краткий миг увидеть Бога,

Хоть гневную услышать речь,

Хоть мимиходом у порога

Чертога Божьего прилечь!

 

А там пускай затмится пылью

Святая божия трава

И гневная глумится былью

Ожесточенная толпа.

 

 

* * *

 

Когда в товарищах согласья нет,

На лад их дело не пойдет,

И выйдет из него не дело, только… речи

На генуэзской встрече.

В апреле, в нынешнем году,

Ллойд Джордж, Чичерин и Барту

Везти с Россией воз взялись

И в конференцию впряглись…

Поклажа бы для них казалась и легка,

Да прет Чичерин в облака

Ловить всемирную «свободу»,

Барту все пятится в Версаль

(Долгов и репараций жаль!),

Ллойд‑Джордж же тянет в нефть – не в воду!

Кто виноват, кто прав – судить не нам,

Да только воз и ныне там!

 

г. Гельсингфорс

 

* * *

 

Я любил целовать Ваши хрупкие пальчики,

Когда нежил их розовый солнечный свет,

И смотрел, как веселые, светлые мальчики

В Ваших взорах танцуют любви менуэт.

 

Я любил целовать Ваши губы пурпурные,

Зажигая их ночью пожаром крови,

И в безмолвии слушать, как мальчики бурные

В Вашем сердце танцуют мазурку любви…

 

Ваших губ лепестки, Ваши хрупкие пальчики,

Жемчуг нашей любви – растоптала судьба…

И душе моей снятся печальные мальчики,

В Ваших слезах застывшие в траурном па…[27]

 

 

России

 

Вся ты нынче грязная, дикая и темная.

Грудь твоя заплевана. Сорван крест в толпе.

Почему ж упорно так жизнь наша бездомная

Рвется к тебе, мечется, бредит о тебе?!

 

Бич безумья красного иглами железными

Выколол глаза твои, одурманил ум.

И поешь ты, пляшешь ты, ты кружишь над безднами,

Заметая косами вихри пьяных дум.

 

Каждый шаг твой к пропасти на чужбине слышен нам,

Смех твой святотатственный – как пощечин град.

В душу нашу, ждущую в трепете обиженном,

Смотрит твой невидящий, твой плюющий взгляд…

 

Почему ж мы молимся о тебе, к подножию,

Трупами покрытому, горестно склонясь?

Как невесту белую, как невесту Божию

Ждем тебя и верим мы в кровь твою и грязь?!

 

 

* * *

 

В этом городе железа и огня,

В этом городе задымленного дня,

Жизнь, тяжелыми доспехами звеня,

Оглушила злыми смехами меня.

Как мне жить среди одетых в камень душ,

Мне – влюбленному в березовую глушь?

Как найти в чаду гниющих луж

Солнца южного живительную сушь?

Я принес из неразбуженной страны

Капли рос с цветов ковыльной целины,

Лепет роз, лучи ленивые луны,

Мельниц скрип в плену бессильной тишины…

Все обуглил этот город и обнес

Сетью проволок и каменных полос.

Как мне жить в пучине грозных гроз,

Мне – влюбленному в безмолвие берез?!

 

Петербург, 1922

 

* * *

 

Никто не вышел ночью темной,

Не вспыхнул мутный глаз окна

Зрачком свечи, когда бездомно

К Тебе сегодня постучалась

 

Твоя двадцатая весна.

Никто не вышел. Оставалась

Глухой заржавленная дверь.

Будить ли мрак ты побоялась,

 

Иль было в жизни слишком много

Весной принесенных потерь?

Снег талый капал с крыш, и строго

Считала капли тишина.

 

Подснежник бросив у порога,

Ушла с заплаканной улыбкой

Твоя двадцатая весна.

 

Петербург, 1922

 

Новый год

 

Никакие метели не в силах

Опрокинуть трехцветных лампад,

Что зажег я на дальних могилах,

Совершая прощальный обряд.

 

Не заставят бичи никакие,

Никакая бездонная мгла

Ни сказать, ни шепнуть, что Россия

В пытках вражьих сгорела дотла.

 

Исходив по ненастным дорогам

Всю бескрайнюю землю мою,

Я не верю смертельным тревогам,

Похоронных псалмов не пою.

 

В городах, ураганами смятых,

В пепелищах разрушенных сел

Столько сил, столько всходов богатых,

Столько тайной я, жизни нашел.

 

И такой неустанною верой

Обожгла меня пленная Русь,

Что я к Вашей унылости серой

Никогда, никогда не склонюсь!

 

Никогда примирения плесень

Не заржавит призыва во мне,

Не забуду победных я песен,

Потому что в любимой стране,

 

Задыхаясь в темничных оградах,

Я прочел, я не мог не прочесть

Даже в детских прощающих взглядах

Грозовую, недетскую месть.

 

Вот зачем в эту полную тайны

Новогоднюю ночь я, чужой

И далекий для вас, и случайный,

Говорю Вам: крепитесь! Домой

 

Мы пойдем! Мы придем и увидим

Белый день. Мы полюбим, простим

Все, что горестно мы ненавидим,

Все, что в мертвой улыбке храним.

 

Вот зачем, задыхаясь в оградах

Непушистых, нерусских снегов,

Я сегодня в трехцветных лампадах

Зажигаю грядущую новь.

 

Вот зачем я не верю, а знаю,

Что не надо ни слез, ни забот.

Что нас к нежно любимому Краю

Новый год по цветам поведет!

 

 

Сонет

 

О, этот бег последних лет,

Нас напоивший смрадным гноем…

Какими радостями смоем

С души своей печалей след?

 

Когда грядущее покоем

Сотрет тревогу острых бед,

Как на забытый нами свет

Глаза ослепшие откроем?

 

Не стынет жертвенная кровь.

К России гневная любовь

Проклятьем иссушила губы.

К граниту чуждых берегов

 

Пяти расстрелянных годов

Плывут пугающие трупы…

 

 

Ты

 

Разве это Ты?

Ты – осколок мечты,

Ты – печать прожитого, Ты – фантом, Ты – след

Миллионов столетий, бесчисленных лет,

Мимолетных падений и вечных побед…

У истоков миров

Из лианных лесов

Ты с зарей выбегала на девственный луг

И плясала, нагая, и в пляшущий круг

Соловьиною песнью сзывала подруг,

Вся из бурь и огня…

И, быть может, в меня,

Загорелого юношу в шкуре из коз,

Шаловливо бросала гирляндами роз

И зовущими взглядами – стрелами грез.

 

 

* * *

Сквозь бессмертье времен

Тебя знал Вавилон,

Тебя знали Афины, и Рим Тебя знал…

У фонтана, в тени голубых опахал

Светом неба вечернего лик Твой сиял

И… погас, и поник –

В этот час, в этот миг

Я прошел мимо трона в хитоне жреца

И, проникнув в альков заповедный дворца,

Твое тело ласкал без конца, без конца.

 

 


Дата добавления: 2015-12-07; просмотров: 95 | Нарушение авторских прав



mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.529 сек.)