Читайте также:
|
|
Густав, Ева.
Густав. Следователь был весьма любезен. Эти люди всегда любезны. Подчеркнуто любезны. У него над столом какая-то пестрая мазня висит. Из комикса. Тим и Струппи в Америке. Несколько чикагских гангстеров с браунингами наготове. Кофе мне предложил. У меня достало сил отказаться. Мне их сервис даром не нужен. Целые сутки не пил, четыре дня не ел. Потом пришлось. Тюрьма новехонькая. Все блестит, как в клинике или детском приюте. Пестрые пластиковые стулья, зеленый коридор. Там я и торчал. Три недели. Государственные учреждения — лучший инструмент, чтобы сломить волю свободного человека. А самое действенное средство — это их кормежка. Вернее, почти полное ее отсутствие. Никаких тебе витаминов, никаких микроэлементов. Рыбий жир и то хлебать приятней. Чистый глутамат, сдохнуть можно. Ко мне психиатр приходил. Вернее, меня к нему водили. Он меня опрашивал. Сказал, что я болен. Нет, говорит, он не относится ко мне предвзято. Просто у меня, мол, навязчивая идея. Я кроме смерти ничего в жизни не вижу. Да вся их система презирает человеческую жизнь. И они мне еще мораль читать будут. Потом за мной пришли в шесть утра и потащили на допрос. Комната без окон, но свет ослепительный, как на футбольном поле вечером. А меня глутамат совсем доконал. Господин Штром, с какой целью вы помогаете умереть депрессивным пациентам? Каковы ваши побуждения? — Побуждения? Да самые простые. Когда у тебя заболевание в последней стадии и шансов на выздоровление никаких, когда все твои виды на будущее сводятся к тому, чтобы дотянуть до следующей порции морфия или дождаться, когда сестра сменит тебе пеленки, когда вместо слов ты издаешь только хрипы, вместо дыхания лишь бульканье, когда ты стар и лежишь пластом, а твои близкие перестают тебя узнавать, когда фотография в собственном паспорте похожа на тебя не больше, чем фотография любого незнакомца, когда твоя жизнь — только обуза для твоих родных, которые по воскресеньям робко, с неестественной улыбкой приближаются к твоей постели, что-то лепечут о твоем мужестве, и ты физически ощущаешь их облегчение, едва они отвернутся, чтобы уйти; когда всякий, кто не видел тебя больше двух месяцев, тебя не узнает, когда от твоей жизни, какой ты ее знал, ничего не осталось, когда все, что ты создал, нарисовал, купил, построил, любил, делал, за что отвечал или за что боролся, чем восхищался, что презирал, — когда все это грозит рухнуть и кануть в забвение под натиском твоей болезни, как и твоя красота, твой смех, волосы у тебя на лбу, искорки у тебя в глазах, — когда всякое твое воспоминание заслоняет зловонная гримаса, которую смерть начертала на твоем челе, когда на одну неделю ухода за тобой требуется больше усилий и денег, чем за всю твою предыдущую жизнь, — тогда ты сей же час, в тот же день разыщешь десятки организаций, сотни милосердных людей, готовых сделать укол в твою иссохшую руку и подарить тебе спасительную смерть, в душе наградив самих себя орденом за подвиг гуманности, который им только что дозволено было совершить.
Теперь возьмем другой случай. Когда после месяцев размышлений, изнуряющих бессонных ночей ты придешь к глубоко выстраданному убеждению, что твое существование уже не имеет смысла, что твое тело, волосы у тебя под мышками, прыщи на заднице, твои мысли, твои слова и даже само твое имя уже не имеет смысла, когда твои выделения — едва ли не самое полезное в твоем существовании, когда ты никому не служишь, никого не беспокоишь, когда ты даже не чувствуешь себя больным и охотно веришь врачам, утверждающим, что тебе по плечу бежать марафон, когда ты настолько ощущаешь свою никчемность, что даже болеть не имеет смысла, когда ты слишком мертв, чтобы вообще хоть что-то чувствовать, а они все равно оставляют тебе надежду, намереваясь испробовать последние достижения психофармакологии на твоих измочаленных синапсах, а ты и так сожрал за последние годы весь реестр нейролептиков из медицинского справочника, когда ты раз в несколько месяцев по многу дней проводишь в отделении Г, среди рыже-зеленой мебели, где ты по утрам сидишь у кофеварки, куришь и ждешь своей очереди на процедурную терапию, а потом, уже днем, снова сидишь у кофеварки, куришь и ждешь очереди на психотерапию и не знаешь, о чем еще там говорить, потому что все, что можно, ты уже рассказал: десять раз о своем детстве, десять раз о юности, десять раз о детстве своей матери и десять раз о юности матери, — и когда все эти истории уже путаются у тебя в голове и ты не помнишь толком, кто в детстве любил апельсиновый лимонад — ты или твоя мать, и когда тебя все-таки снова отпускают домой, просто потому, что уже не знают, что еще с тобой сделать, а ты напичкан лепонексом и раздулся от торацина, когда кожа твоя распухла, как курица в духовке перед тем, как покрыться коричневой корочкой, и когда на пороге дома тебе шибает в нос запах пыли и ты знаешь, что тебя ненавидит твой диван, что кухня предпочла бы побыть одна, а холодильник смеется тебе в лицо — как, ты все еще жив? — и когда смыв в унитазе завывает: «Я не хочу больше, не хочу больше», а паркет под ногами скрипит: «Ну давай же, ну давай». Кто тогда поможет тебе? Только я, я один, Густав Штром.
Дата добавления: 2015-12-07; просмотров: 71 | Нарушение авторских прав