Читайте также:
|
|
Быстро прошли оставшиеся дни августа, начался сентябрь, наступала осень. Лили дожди, дороги размокли, вспухла на полях земля. Красная Армия оставила город Щорс.
Многие из бойцов отступающей армии возлагали большие надежды на Десну, как на сильный рубеж, который не легко будет преодолеть немцам. Но враг форсировал Десну, обойдя где-то далеко справа наши позиции, и бой на Десне длился лишь несколько дней. Борзна, Мена, Ичня, Иван-Город—таков путь отхода армии, в которой я воевал.
Мена в моей памяти оставила особенный след. Здесь меня ввели в состав армейской партийной комиссии. Перед боем, непосредственно на передовой, принимали мы в партию солдат и офицеров. О плащ-палатку стучали капли дождя, взвизгивали над головой пули. От противника нас прикрывали молоденькие березы с ржавыми листьями и холмики рыжей глины из только что приготовленного окопа. Мы сидели прямо на мокрой, истоптанной траве.
И тут вдруг передо мной, перед членами партийной комиссии, перед заместителем председателя ее предстал тот самый Верба, бывший мой боец из батальона донбассовцев, который месяц тому назад не мог найти своего места в бою и бежал от врага. За это время Верба возмужал, и суровое, обветренное лицо его казалось отлитым из бронзы. Привстав на колени, Верба опустил перед собой винтовку и, крепко держась обеими руками за ее ствол, заговорил от имени принятых в партию. Кончил он так:
— Сейчас опять начинается бой. Мы пойдем биться за честь родины, сознавая, что бьемся за самое святое. И я сегодня считаю себя счастливым человеком, потому что в этот бой иду коммунистом.
Замолчав, Верба пододвинулся ко мне и, глядя мне в глаза, сказал тихо:
— Товарищ командир, теперь я не побегу. Земля под ногами тверже стала. Оправдаю доверие.
Вскоре после этого памятного заседания партийной комиссии Колонии сообщил, что меня назначили комиссаром одной стрелковой дивизии. Продвижение по службе было поистине молниеносное.
К середине сентября остатки дивизии, в которую я был назначен, очутились в окружении и с боями пробивались к переправе через извилистую заболоченную речку Удой на пути к Пирятину. С тремя пушками, по шести снарядов на каждую, с группой до тридцати бойцов, вместе с командиром артиллерийской группы старшим лейтенантом Томашом я остался прикрывать отход дивизии к переправе, уже захваченной противником.
Из множества событий тех горьких дней в память врезался последний бой, после которого оборвалась последняя нить, связывавшая нашу маленькую группу с родной дивизией, и мы остались одни, далеко к западу от линии фронта.
До переправы — пять-шесть километров. Противник открыл ожесточенный минометный огонь. Пехота его готовилась к очередной атаке. С сжавшимся сердцем смотрел я на уходящих к переправе. Прорвутся ли они? Сумеем ли мы отойти вслед за ними? Еще два дня назад стало известно, что противник уже на пятьдесят километров опередил наши разрозненные части.
Автомашины, повозки, конные и пешие двинулись по дороге одним потоком. Я смотрел на уходящих с надеждой и тоской.
В дело вступила немецкая артиллерия. Высоко над головой с шумом пролетел снаряд, и в хвосте уходящей колонны вырос столб земли и дыма. Еще снаряд, еще, затем сразу четыре снаряда, и вот им уж и счета нет, все потонуло в сплошном гуле артиллерийской канонады. Из-за реки, с фланга, тоже заработали немецкая артиллерия и минометы, и дорогу, по которой двигалась колонна, закрыла от нас стена разрывов. Вслед за тем к переправе прошли немецкие самолеты — девять легких бомбардировщиков.
— Атака! — закричал артиллерийский наблюдатель, а мы с Томашом поспешили на свои места: я — к пулеметам, Томаш — к батарее.
На нас двинулись немецкие автоматчики. Они шли во весь рост, неровной цепью и непрерывно стреляли, прижав автоматы к животам.
Томаш дал два залпа из своих пушек, и на душе у меня полегчало. Автоматчики залегли.
Передние автоматчики лежали не дальше, чем в сотне метров от нас. Короткими очередями я пробовал их прострочить, но пулеметчик предупредил:
— В лежачих не интересно бить: чорт его знает, живой он или мертвый. А патронов у нас осталось — одна лента.
Минут через тридцать отдельные автоматчики зашевелились, поползли назад. Защелкали наши винтовки. Опять посыпались мины врага; немцы прикрывали отход своих.
Я отослал к переправе три повозки с ранеными. Была вторая половина дня. Мы отбили еще несколько атак, и противник успокоился. Лишь с переправы доносился гул. Там еще шел бой. Перед нами враг точно сквозь землю провалился. Но разведка наша далее трехсот метров продвинуться не смогла, — с холмов ее обстреляли три пулемета. Нужно торопиться к переправе, пока не поздно.
У артиллеристов я взял серого коня. Наша маленькая группа поредела после немецких атак, и теперь все бойцы и офицеры могли разместиться на припряжках, на передках и пушечных лафетах. Мы понеслись по дороге, по которой утром ушли остатки дивизий. После долгого боя установилась тишина. Ни винтовочного выстрела, ни отдаленного артиллерийского залпа, только стучат по засохшей грязи копыта наших коней и грохочут железные шины пушек...
На середине пути нас встретил лейтенант с двумя бойцами.
— Командир дивизии требует пушки, просил быстрее. Штабы и артиллерия проскочили, на этом берегу остались немногие, а противник танки подводит!.. — сообщил лейтенант.
В километре от переправы противник встретил нас пулеметным, минометным и ураганным артиллерийским огнем. Из-за деревни появились автоматчики. Я прикрыл свой фланг группой бойцов с пулеметом. Томаш приказал бить по автоматчикам прямой наводкой. В это время с другой стороны показались вражеские танки. Наше жиденькое прикрытие дрогнуло, бойцы хлынули к реке. Прильнув к шее коня, я поскакал навстречу им, чтобы восстановить порядок и возобновить сопротивление. Но не проскакал я и десятка метров, как раздался оглушительный взрыв, поднялся столб земли и дыма, конь грохнулся о землю, я перелетел через него и словно окунулся во что-то нестерпимо горячее.
Очнулся я в болоте. Близко хлюпала вода, воздух был пропитан болотными испарениями. Рядом со мною на корточках сидел Томаш, а метрах в пяти боец-узбек держал под уздцы пару коней, по колени погрузившихся в болото. Близко разорвалась мина, кони рванулись и на наших глазах медленно стали погружаться в трясину. Узбек успел лишь сорвать седла, обрезав подпруги ножом. Тут только я понял, что контужен и сильно расшибся при падении с коня.
Начался дождь. Кочка, на которую меня положили, погружалась в воду. Я промок до последней нитки, меня знобило, в ушах стоял нестерпимый шум и звон, болела голова, поташнивало... Приподняв голову из последних сил, я потребовал, чтобы Томаш оставил меня здесь и торопился к переправе, иначе будет поздно. Он даже не ответил. Он просто отвернулся и положил под голову седло. Второе седло боец положил под мою голову. Взлетали ракеты, над головами проносились очереди трассирующих пуль, а я лежал в воде, не в силах пошевельнуться.
КТО МЫ?
Контузия оказалась не очень серьезной, шум в ушах и боль в голове постепенно утихали, но попрежнему очень беспокоила нога — колено так распухло, что пришлось разорвать штанину. Третьи сутки пошли, а мы еще не в состоянии были выбраться из болота. От воды кожа на руках и теле пошла упругими складками, белыми морщинами и, казалось, вот-вот начнет слезать. Ни днем, ни ночью огонь не прекращался, нас обстреливали с обоих берегов реки.
Порой ночью, когда над нами переставали роиться трассирующие пули, осторожно, по-охотничьи ступая, мелькали невдалеке человеческие тени; на окрики наши скрывались. Это были люди, отставшие от своих частей; они уже боялись друг друга.
Не давал покоя простудный кашель; он начался еще в первую ночь. Но ничто не терзало меня так, как самый факт пребывания в этом проклятом болоте. «Почему, по какому праву сидим мы тут и мокнем, как гнилые бревна? Где армия? Нас трое. Кто мы теперь? В списках части мы, вероятно, значимся убитыми или пропавшими без вести. Но мы живы. Так кто же мы? Дезертиры? Нелепость! Не изменились ли душа твоя и твоя совесть? — спрашивал я себя. — Нет, нет и нет». Долго я размышлял над своей участью и не раз готов был поддаться горькому отчаянию. В памяти возникали образы дорогих людей, тех, кого я любил. Я вел с ними то суровый, то тихий и нежный разговор, спрашивая совета, «как бы вы поступили на моем месте?» Я вспомнил наш замечательный лозунг — «большевики в плен не сдаются», и подумал о том, что сейчас к этому лозунгу могу добавить: «и глупо не гибнут». И чем больше я размышлял о создавшемся положении и гнал от себя горькие мысли, тем шире и глубже раскрывался передо мной смысл этого лозунга. Я не в плену. Для патриота, для коммуниста это, конечно, небольшая заслуга; мне помогли Томаш и боец-узбек Хусаин, случайно оказавшиеся около меня, когда я потерял сознание. Они вырвали меня из лап немцев. Но теперь я должен выполнить свой долг.
— Ну, Томаш, какие у тебя планы? — спросил я моего верного друга.
За трое суток мы подружились так, словно вместе провели всю жизнь. Томаш говорил мало, все время о чем-то сосредоточенно думал, иногда тяжело вздыхал, крутил кончики недлинных пушистых усов и гладил рукой покрывшиеся серебристой щетиной щеки.
— Пока я не строил далеких планов, — ответил он.
— О чем же ты думал?
— О глупом болотном положении и о том, как из него выбраться?
— Лишь бы из болота, а там хоть к чорту в зубы?
— Нет, зачем же.
— Значит, есть планы — выбраться и не попасть в руки немцев? Так?
— Так.
— А ты, Хусаин?
— Тоже так думаю, — ответил Хусаин.
Хусаин вел себя все время превосходно, но на исходе вторых суток он почувствовал себя плохо — его знобило, он начал слабеть. Метался, стонал во сне.
Ко всем неприятностям пребывания в болоте прибавился голод. Две банки консервов, случайно уцелевшие в карманах моего плаща, за эти дни были израсходованы, банки превращены в кружки для воды. Мы питались ягодами — ежевикой, кажется. Их добывал Хусаин, по-пластунски совершая путь в кустарник и обратно. На пятые сутки установилась тишина. Никто в нас больше не стрелял. Опухоль на ноге еще не прошла, нога ныла. Но нужно было думать о дальнейшем. Обследовали свое имущество: два пистолета, карабин и по обойме патронов. Не густо. Мы выбрались на островок, сплошь закиданный армейским обмундированием. Целый склад! В ворохах обмундирования рылся человек в гражданской одежде.
— Я свой, свой, — быстро заговорил он.
Это был мальчик лет четырнадцати. Нас, видимо, он встречал не первых и привык к подобным знакомствам.
— Не бойтесь меня, я вам помогаю, пленным...
— Откуда ты взял, сосунок, что мы пленные? — вспылил Томаш.
Слово «пленные» резнуло ухо и мне. Но я подал знак Томашу замолчать. Мы с Томашом выбрали из кучи обмундирования теплые фуфайки; в плащах было холодно. Мальчик оказался словоохотливым. Он сказал нам, что деревня называется Мокляки, а рядом — Кроты, что немцы сегодня рано утром ушли. У мальчика была с собой еда, и он поделился с нами. С жадностью ели мы необычайно вкусные лепешки и сало, а мальчик рассказывал нам о бое на переправе и о немцах:
— Целый день так, с самого утра: то наши мост возьмут, то немцы, то наши, то немцы. Потом много танков пришло, и наши больше не взяли... Много там наших побили, а фашистов — еще богаче...
Звали мальчика Григорием. Он подметил беспечность немцев — нашим бойцам удается уходить из-под самого их носа, выдавая себя за местных жителей. Конечно, для этого нужно переодеться.
Томаш горько усмехнулся.
— И переодеваются?
— Эге, переодеваются, — ответил мальчик.
Странно было слышать слово «переодеваются». По секрету мальчик сказал, что на выселках ховаются командиры, лечат раненого полковника. Григорий подчеркнул это «по секрету» — как порядочным, на его взгляд, людям.
— Полковника? — переспросил я.
— Эге.
— Тяжело ранен?
— Не дюже, кажут. В ногу, да заражение какое-то приключилось, опух к горлу подходит... Не выживет он, умрет. Беда тут раненому человеку. Здоровый еще как-нибудь переховается, а раненому куда деваться? Беда…
— А где командиры его лечат?
— Вон там, в кукурузе, — и Гришка показал на большое кукурузное поле, примыкавшее к выселкам.
Моросил надоедливый дождь. Я посмотрел на Гришку, потом на серые мрачные тучи, плывшие над макушками деревьев, на кукурузное поле, где незнакомые командиры лечат полковника, и повторил про себя слова Гришки: «Беда тут раненому человеку».
— Сколько командиров? — спросил я затем.
— Трое, — ответил Гришка. — Да смотрите, только дюже надежным можно...
— Не бойся, — успокоил я Гришку, — мы надежные...
Мы снова вошли в холодную, грязную болотную воду, но теперь это нас не страшило. Впереди нас ждала встреча с товарищами по оружию.
Мы перебрались на сушу, и Гришка побежал в кукурузу, чтобы предупредить часового, а мы сели переобуваться. Мои новые хромовые сапоги разбухли и с трудом, с помощью Томаша, я снял их с ног и с еще большим трудом натянул снова. Вернулся Гришка. Вместе с ним подошел к нам молодой рослый парень.
— Умер полковник, — сообщил Гришка, — и уже поховали.
— Где?
— Там, — махнул он рукой на кукурузное поле.
Парень, пришедший с Гришкой, сообщил, что он сержант и охранял полковника. Документы полковника находятся у капитана.
Минут через десять в доме колхозника мы встретились с человеком, которого сержант называл капитаном. Он сидел на украинской лежанке, примыкавшей к печи, по пояс голый и пришивал к ватному рваному пиджаку палочки вместо пуговиц. С ним был еще какой-то человек, поспешно сжигавший в печке бумаги. Рядом, тяжело вздыхая, стояла пожилая женщина.
Картина переодевания возмутила меня до глубины души, и я не смог сдержаться.
— Капитан! — крикнул я.
Человек с прежней невозмутимостью продолжал свое занятие.
— Товарищ капитан!
— К кому вы обращаетесь и что вас интересует? — спокойно спросил капитан. Его спокойствие показалось мне издевательством.
— К вам! Что вы делаете? Где ваша форма?
— Как изволите видеть, тружусь... А форма, — капитан картинно оглядел себя: у него было телосложение боксера, — форма при мне.
Мое взвинченное состояние обессиливало меня и давало преимущество капитану. Я постарался успокоиться и переменить тон, но капитан не слушал. Решив, вероятно, высказать все, что он думал по вопросу о форме, он продолжал:
— Прошу не кричать на меня. Вы не в казарме, а в приличном колхозном доме. Знаков различия я на теле не имею. Правда, есть у меня шрам после финской кампании, да, к сожалению, он на таком месте, что его при бабушке показать неудобно…
— То-то и оно. Видно, вы из породы тех людей, у которых на других местах шрамов не бывает, — сказал я.
— Ну, это еще вопрос, — невозмутимо ответил капитан. — Но как бы там ни было, я рекомендую вам изменить манеру обращения с людьми при первой встрече и не кричать... Может быть, стрелять будете? Давайте, вы в меня, а мой товарищ в вас. Этого только и нехватало, чтобы друг другу чубы рвать...
Я промолчал. В последних словах капитана почувствовалась горечь. Хотя он внешне вел себя, на мой взгляд, возмутительно, я понял, что этот человек не потерял достоинства офицера. Сдерживая возмущение, я сел на лежанку рядом с ним. Спутник капитана закончил свою работу, отошел к столу и о чем-то тихо заговорил с Томашом.
— Почему все-таки вы сняли форму? — спросил я капитана.
— Приказ получил, — ответил капитан.
На этот раз в его голосе я не услышал вызова.
— От кого?
— От полковника, которого мы только что похоронили.
Назвать фамилию полковника капитан отказался. При этом он извинился. Я смотрел то на капитана, то на спутников и старался осмыслить происходящее. Люди меняют свой внешний вид. Остаются ли они, несмотря на это, солдатами, или превращаются в обывателей, стремящихся спасти свою шкуру? Конечно, я тогда и мысли не допускал, что сам в скором времени расстанусь с формой. Тогда я был убежден, что без формы нет воинов.
Капитан пришил к ватнику последнюю палочку, надел белую косоворотку, а поверх нее ватный латаный пиджак. На нем были замасленные брюки, истоптанные туфли с ободранными носами — словом, в этой одежде он походил на колхозника, собравшегося на черную работу. Переодевшись, капитан засунул за пояс под ватником пистолет. Я следил за ним. Наши глаза встретились. Капитан горько усмехнулся.
— Эх, дожили, чорт возьми! — сказал он и покачал головой. И, точно угадав, о чем я думаю, он продолжал:— Но вы не беспокойтесь, душу я здесь не оставил... Птица, раз в году теряющая перья, не перестает оставаться птицей.
— Вот мне и кажется, что вы — птица, — перебил я капитана, — потому что, когда птица теряет перья, ее ловят в загонах голыми руками.
— Вы опять хотите меня оскорбить. Я документов ваших не проверял и не знаю, вы-то что за птица. Я форму снял, а вы свою, возможно, только что натянули. Откуда я знаю, что это не так?
— А если все-таки я прикажу вам надеть форму и итти со мной?
— Не смогу выполнить вашего приказания, — сказал капитан твердо. — Делайте, что хотите. Хоть... — он не договорил.
— Хоть расстреляйте?
— Да, полковник умер, и я обязан выполнить его последнюю волю. Я ему подчинялся. Вас я не знаю.
— Томаш, Хусаин, пошли! — обратился я к своим друзьям.
Во дворе нас встретил Гришка и крикнул на бегу:
— Немцы!
Мы выскочили на дорогу. В конце улицы виднелись машины. Мы бросились в противоположную сторону, обогнули двор и скрылись в кукурузном поле.
Минуты через две у хаты, которую мы покинули, послышалась стрельба из автомата.
Ночь застала нас на краю кукурузного поля. Снова шел дождь, в выселках продолжали реветь моторы, мимо нас по дороге в соседнее село шло множество машин. В болото возвращаться, естественно, не было никакого желания, а переходить дорогу, за которой открывался «оперативный» простор, мы не решались. Мы не успели использовать свое пребывание в деревне. Все, что удалось получить нам, это табак и коробок спичек, которые Томаш добыл у спутника капитана.
Снова мы голодны, в карманах — ни крошки. Гложем сырые кукурузные початки, осторожно закуриваем. Утомлены и измучены до предела. Одежда промокла, стало очень холодно. Хусаин свернулся клубком, его сильно знобило. Сперва он молчал, потом вдруг заскулил, как щенок, потерявший мать. Под конец он разразился воплем.
— Хусаин, что с тобой?
— Стреляй меня, пожалуйста, прошу, стреляй меня! — взмолился Хусаин. — Убей меня, все равно я пропал.
Я прикоснулся к голове Хусаина: она пылала.
— Час от часу не легче, — сказал Томаш. — Что будем делать?
Я не ответил. Мне нечего было отвечать.
Через некоторое время Хусаин успокоился, задремал, хотя продолжал дрожать и бредить.
— Давай, Томаш, подробно обсудим наше положение, — предложил я.
— Решай ты, Василий Андреевич. Как решишь, так и будет, — ответил Томаш.
— Нужно выходить из окружения, — сказал я. — Двигаться нужно решительно и быстро, фронт может стабилизоваться, и тогда нам будет труднее.
Томаш согласился со мной. Но как быть с Хусаином?
— Сегодня, да пожалуй, и завтра Хусаин итти не сможет, — сказал Томаш.
— У него лихорадка: приступ пройдет, и он поднимется.
— Хорошо, если лихорадка.
Хусаин проснулся и попросил пить. Я пощупал его голову. Жар у него не спадал. Томаш молча поднялся и скрылся в кукурузных зарослях.
— Плохо вам будет со мной. Стреляй меня, Василий Андреич, — пробормотал Хусаин.
— Лежи, Хусаин, лежи, — сказал я, думая о том, что как бы там ни было, а товарища мы не бросим.
Томаш принес воды. Дрожащими руками Хусаин взял консервную банку и стал жадно пить.
— Хватит, не пей все, — сказал я, выхватывая банку.
Хусаин сплюнул, потом потянул пальцем изо рта длинный стебель.
— Где воду брал? — спросил я Томаша.
— В луже. Где возьмешь?
Хусаин опять повалился на бок.
До утра в кукурузе было опасно оставаться. Если капитан со своими товарищами благополучно избежал встречи с немецкими пулями, то завтра немцы непременно прочешут кукурузу, тем более, если они пронюхают, что здесь скрывался раненый полковник. Хусаин услыхал, о чем мы переговариваемся с Томашом.
— Ходить надо? — спросил он, поднимая голову.
— Да, Хусаин, — ответил я. — Здесь оставаться нельзя.
— Стрелять меня не хочешь?
— Да ты что, как тебе не стыдно? Фашиста стрелять надо, а мы жить будем.
— Бросай меня здесь, — повторил Хусаин.
— Не смей об этом говорить!
— Хорошо, я пойду, — сказал Хусаин и поднялся на ноги. — Ой, голова кружится.
Томаш взял карабин на ремень, мы подхватили Хусаина под руки и стали выбираться из кукурузы.
Дождь перестал, когда мы вышли из кукурузных зарослей. Ночь была до того темная, что, казалось, перед нами не широкая степь, а бездна.
В течение ночи мы прошли не более трех километров. Рассвет застал нас в балке у стога сена. Хусаин окончательно обессилел, осунулся, лицо его лоснилось, как воск, а губы покрылись сплошным гнойным волдырем. Он жаловался на головную боль и просил — пить, пить, пить...
И я, и Томаш — оба мы смертельно хотели спать. Но заснуть мы не решались. Из деревни все время доносилось рычание машин. Целый день мы бодрствовали, целый день ничего не ели. К вечеру гул машин в деревне затих, и мы решили во что бы то ни стало достать для больного молока. С большим риском пробрался Томаш в деревню и раздобыл молока и хлеба. Мы с Томашом немного подкрепились, но Хусаин почти не притронулся к еде. Ночью он снова метался, кричал, «ходил» в атаку во сне и лишь к утру угомонился. Всю ночь Томаш и я боролись со сном. Глаза сами закрывались, и разговор, который мы старались поддерживать, походил на бред...
Разбудил меня Томаш. Было уже совсем светло.
— Как Хусаин? — спросил я, едва успев открыть глаза. Томаш был мрачен и молчал. — Умер?
Томаш покачал головой.
— Ушел.
— Как ушел, куда ушел?
— Я уже часа два как проснулся, — Хусаина нет.
На земле лежал карабин. Из-под его ложа высовывалась бумага. Это был старый, помятый конверт с адресом «Полевая почта 38540 Хусаин Абызову». Конверт пустой, а на оборотной стороне неровным почерком нацарапано: «Василий Андреич, ты меня не хотел стрелить. Я совсем плохой стал, немец меня схватит и вас схватит. Не могу так, я не предатель. Я ушел, и вы скоро пойдете к нашим. Прощай. Хусаин».
Мы с Томашом обыскали всю балку, осмотрели кустарники, но поиски ни к чему не привели. Бедняга Хусаин не подозревал, как тяжело и пусто стало у нас на душе!
Дата добавления: 2015-11-28; просмотров: 70 | Нарушение авторских прав